Так вот и шли они – отец Михаил со спутницей прямо по шоссе, разгоняя предутреннюю синеву, а причетник прыгал по целине бородатым зайцем, мерцал подслепым глазом, путал следы, делал сдвойку и скидку, лишь бы незамеченным остаться. Знал Антоний: обнаружит его отец Михаил – непременно разбранит и назад погонит. А он-то ведь уж все для себя решил, и запас сухарей даже взял – килограмм их, не менее, легко поместился в широких карманах старенького мышастого пальто.
Хорошо, хоть в этот раз Иисус Христос и ангелы-хранители были на стороне дьячка. Словно под серафимовым крылом, невидимкой добрался он до самой деревни. Своими глазами углядел, как остановил отца Михаила патруль, а потом вместе с Катериной повел в штаб, на проверку.
Очистил Антоний уличную лавочку от снега, уселся, ждал, когда выйдут обратно. Час ждал, два, три – ничего. Вот тогда и завел он для бодрости поминовение усопших. Не то чтобы боялся, что военные расшлепали дорогих его сердцу странников, нет, такого даже и помыслить он себе не мог, но уж больно его недавнему настроению это соответствовало. Что греха таить, еще сутки назад сам дьячок не возражал бы оказаться в месте светлом, месте злачном, месте покойном. Правда, умирать во всей натуре, положенным порядком ему было страшно. Смерть виделась ему чудовищной курвой с загребущими лапами, через которую он хотел бы перешагнуть, не узнав ее, – и чтобы сразу в рай. Но этого, увы, никто ему не обещал, так что пришлось терпеть – и к добру, а не к худу было это терпение. Потому что в конце концов как с небеси явился-таки добрый пастырь его, отец Михаил. И вот теперь псаломщик сидел тут, за углом, на холодной лавке, торговал дрожжами, но на сердце у него было тепло, потому что отец Михаил был где-то рядом.
Ближе к вечеру, после нескольких часов томительного ожидания почувствовал старый причетник приступ голода. Нахваливая себя за предусмотрительность, извлек он на божий свет из кармана старый сухарик, серый, неровный и мохнатый от пыли. Сдув лишнее, сунул привычное яство в залубенелый рот, но не кусать начал, а сосать и мусолить. Он и рад был бы есть по-христиански, зубами, но зубов не дал ему Бог. Точнее сказать, дал, да после, ближе к старости, и отнял безвозвратно – за великие его грехи. Остались во рту только передние шаткие зубы, которые, если придет охота, виднее всего у зайцев разглядывать, да несколько гнилых корешков, какими никак нельзя было одолеть твердой пищи, – тут и все святители во главе с Войно-Ясенецким бессильны были ему помочь.
Но, однако, одинокая жизнь на отшибе выучила дьячка маленьким спасительным хитростям. Теперь перед съедением сухаря всегда он размягчал его в чае, а за неимением такового – в собственном рту. Вот и сейчас тот же был случай…
А мороз уже нарастал, злился, прокусывал сквозь пальто и бабью телогрею (не было в доме другого теплого), добирался до самых внутренностей, вышибал из глаза медленную старческую слезу. Плохо, ой плохо было Антонию сидеть и ждать у комендатуры, как у моря погоды. Ему бы пойти внутрь, ударить челом оземь, спросить смиренно, где, дескать, возлюбленные братья его, отец Михаил и Катерина, почему до сих пор не вышли. А если что не так, он, Антоний, всей душой за них ручается, они люди хорошие, украинскому военному делу совсем не опасные.
Но не пошел Антоний в комендатуру, постеснялся, заробел, хотя все у него было в порядке – и паспорт, и жировка, и отсутствующий военный билет. Теперь вот сидел, дрожал, ел свой сухарик, давясь и орошая его чуть теплыми слезами.
Однако смилостивился Господь над дьячком, призрел на его страдания. Едва сгустились сумерки, открылась дверь комендатуры, вышел оттуда незнакомый капитан, а купно с ним и Катерина, и сам отец Михаил. Заново прослезился Антоний – теперь уже от радости, оторвал промерзлый зад от скамейки, изготовился трусить, куда понадобится – хоть до самого края вселенной.
Но так далеко не пришлось – вся троица сделала пять шагов и уселась в военную машину. Смертельно испугался тут старый причетник, понял, что сейчас дадут газу да и сгинут в вечерней мгле, и после уж точно ищи ветра в поле. Подхватился он, сплюнул недожеванный сухарик, дунул во весь старческий дух к машине. Не смея обнаружить себя, схватился за колесо, присобаченное на задней стенке, впился в него руками и ногами, как клещ, – не уедут теперь без него.
Но они, похоже, и вовсе не спешили никуда уезжать. Сквозь грязноватое заднее стекло, видел он, велись по телефону какие-то переговоры. Но отсрочке этой Антоний не поверил, с колеса не слез.
Здесь, на колесе, и застал его изумленный капитан Голощек.
– Дед, – только и сказал, – ты что тут делаешь?
– Бомбы, бомбы разминирываю, – отвечал ему Антоний, ничего умнее в голову не полезло.
– Какие еще бомбы, опупел? – и Голощек жилистыми руками своими решительно отклеил его от колеса, чему сам Антоний был только рад.
Капитан же Голощек, однако, никакой радости не проявил. И сидеть бы, непременно сидеть старому дьячку в комендатуре, как злостному террористу и шпигуну, если бы из машины не вышел вместе с Катериной сам отец Михаил.
Ну, уж он и взгрел старика – так, что на самом деле горячо стало. Каких только слов не говорил: и старый, говорил, дурак, и выжил, говорил, из ума, и много еще чего крепкого и на слух ядреного, только что матушку его не вспомнил, а все остальное было – как и положено при воспитательных операциях.
А Антоний ничего, не обижался, стоял, улыбался умильно да знай повторял:
– А я с вами… С вами поеду…
Нужно ли говорить, какой необыкновенный тут поднялся крик и скандал? Дьячка устыжали и так, и сяк, и всеми возможными способами. И в ум его пытались вернуть отсутствующий, и к совести призывали, но он стоял на своем твердо: поеду с вами.
Неожиданно на сторону Антония встал капитан Голощек.
– Старичок, похоже, ушлый, а вы оба не от мира сего, – заявил он. – Такой может быть полезен.
Дьячок кивал согласно: ваша правда, господин офицер, я хваткий, дошлый, пронырливый, между струйками пройду, везде без мыла пролезу, возьмите с собой ради Господа нашего Иисуса Христа и всей Живоначальной Троицы…
Нет тут ни времени, ни сил рассказывать, как именно убедили отца Михаила, но все-таки убедили, уломали, уболтали, добились, одним словом, своего.
Но все перевернулось, рухнуло, когда погиб под пулями их проводник, русский сержант Василий Кураев. Теперь капитан не хотел никуда их отпускать, с причетником или без; говорил, что это чистое самоубийство.
Антоний обрадовался было, да рано: и отец Михаил, и Катерина стояли на своем – в Москву, в Москву! Похоже, умереть были готовы, но до Москвы бесовской все-таки добраться. Неизвестно, какие они там вели разговоры с капитаном – дьячку, как фигуре некомпетентной, не докладывали, – а только переломили его железную решимость. Да и не мог он их удерживать, разве что арестовать насильно. Но этого почему-то делать капитан не стал, и Антоний догадывался, в чем тут причина, даже и не глядя в сторону сероглазой Катерины. В ее сторону капитан, кстати сказать, тоже не смотрел, во всяком случае, на людях, а что там между ними было наедине, об этом старый причетник не спрашивал, не его это дело, на то есть отец Михаил, он священник, пусть и блюдет благонравие, если что.
Без документов, впрочем, не то что в Москву, но даже и дальше по Украине двигаться они не могли. Однако капитану Голощеку и это оказалось по плечу. Уже назавтра утром все удостоверения были выправлены, и мало что отличало их теперь от благонадежных украинских громадян. Решено было все-таки не рисковать, не идти через трижды клятую линию фронта, отправить путников самолетом, а там уж авось пронесет.
Для доставки всей компании в аэропорт выделена была машина и при ней сержант Копейка в погонах украинской армии.
Выехали не сразу, капитан почему-то все оттягивал момент прощания: то занят был, то погоды не те. И только он один знал, капитан Голощек, почему погода для выезда неподходящая, да, может, еще Катерина.
Если бы сейчас кто заглянул в его комнату, то увидел бы странное и неожиданное зрелище: Катерина отрешенно смотрела в окно, а перед ней стоял Голощек, сжимая ее побелевшие руки в своих, окаменевших от горя.
– Ну, куда ты, зачем, – умолял он ее. – Оставайся здесь, со мной, ведь я люблю тебя! Больше жизни люблю…
Она повернула, наконец, к нему лицо, посмотрела взглядом туманным, чужим.
– Ты не первый, кто просит меня остаться, – проговорила она. – И не первый, кому я скажу – нет…
Прикусил губы капитан Голощек, взыграла в нем ревность дикая, мужская. Но только всего на миг: глядя на нее, ничего больше не помнил он, кроме любви, а сам любовался ей каждый миг и каждую секунду.
– Значит, уходишь? – спросил он дрогнувшим голосом.
Она посмотрела на него снизу вверх ласково, ладонью взъерошила волосы, ничего не сказала, вышла вон. А он, потеряв силы, рухнул прямо на кровать. Крякнули пружины, впились в бока, но он уже ничего не слышал, поглощен был отчаянием, тьмой…
Через час пора было ехать, однако Голощек все не появлялся. И никто из подчиненных не мог сказать, где он – пропал капитан, сквозь землю провалился. Сержант Копейка, приставленный к ним, все нервничал, поглядывал на часы, потом взмолился:
– Едем уже, мне бы засветло назад вернуться…
Делать нечего, решили ехать так, не прощаясь. Залезли в машину, включили мотор – прогреться. Антоний сидел на переднем сиденье веселый, крутил маленькой головкой, как воробушек: еще бы, первое в жизни дальнее путешествие, не Америка с Европой, конечно, но недалеко от того. Отец Михаил думал о чем-то своем, Катерина была грустна.
– Ну, с Богом, – проговорил сержант, выжимая сцепление…
Они двинулись, постепенно набирая скорость на ухабистой дороге. Вдруг Антоний заглянул в зеркало заднего вида и сообщил, довольный:
– Бегут.
– Кто бежит? – не понял сержант.
– За нами бегут.
Сержант обернулся назад, ахнул, чертыхнулся, притормозил, сдал назад. Спустя пару секунд водительская дверь распахнулась, показался запыхавшийся Голощек.