Суббота от таких речей терял остатки разума.
– Ты ведь это не серьезно, а? – спрашивал он робко.
Рапсод глядел на него снисходительно, качал бородатой головой – символом благонамеренности и патриотизма.
– Дурила ты, идиот, романтик последний… Нет, хуже романтика – олигофрен в стадии дебильности, вот ты кто! Ты хочешь стать профессионалом или нет?
– Я профессионал, – возмущался Суббота.
– Кто – ты? Не смеши! – гремел тот. – Профессионал – тот, кто деньги своей профессией зарабатывает. Ты много денег книгами заработал? А? Ну, так вот и слушай умного человека…
Писатель сменил гнев на милость, говорил теперь спокойно, ясно, доверительно.
– У издателей нынешних мозгов-то нет совсем, а редакторы им подмахивают: что ни скажи, все золото и брильянты. Так вот, на мозги они не надеются, только на нюх свой издательский. Ну, а что пахнет крепче всего – известно. Вот они эту субстанцию за версту и чуют, и красную дорожку ей расстилают. Ты Пелевина «Сон Веры Павловны» читал?
– При чем тут Пелевин?
– А при том, что он первым этот закон постиг. У него весь рассказ про дерьмо, и в конце весь мир дерьмом затопляется. Вот это размах, я понимаю. Это магический жест такой со стороны писателя.
– И в чем смысл этого жеста?
– В том, чтобы привлечь к себе славу и деньги. И, как видишь, привлек.
– Что, только этим?
– Не только, конечно. Но это – главное.
Суббота сидел, повесив голову, думал.
– И что же, никакого выхода нет? – говорил тоскливо.
– Почему нету, есть. Перебить всех издателей, – грохотал в ответ Гера.
– Как – перебить? – не понимал Суббота.
– Трубою. Слыхал, может, железная такая есть труба, вдарил по башке – все, готово дело. Прийти к каждому, здесь и сейчас, и трубою, трубою! Да еще приговаривать при этом: вот тебе за Пушкина, вот за Гоголя, вот тебе за Льва Толстого, сучандра! Череп – хрусть, пополам!
– Да ведь это уголовщина!
– Зато кругом ренессанс настанет, искусства расцветут, науки.
Суббота, наконец, понимал, что над ним издеваются, обижался.
– Да ну тебя к чертовой матери, я серьезно!
Гера глядел, улыбался в бороду страшно, словно леший.
– Таким чистоплюям, как ты, один есть выход – вниз головою с автостоянки подземной сброситься, других способов не вижу…
Но этот способ не устраивал Юрия Алексеевича, никак не устраивал. И не потому, что был он человек верующий и самоубийство считал грехом. Просто полагал, что умереть никогда не поздно. А пока жизнь доставляла ему хоть малые радости, умирать он не хотел. И пусть даже весь мир соберется, чтобы публиковать макулатуру, он, Суббота, будет стоять на своем.
Но мир не очень-то интересовался его стоицизмом. Книжные издательства цвели и благоухали привычными миазмами, наполняя этим благоуханием магазины, библиотеки и частные жилища. Появлялись все новые сочинители, писаки и щелкоперы, некоторые на миг делались знаменитыми, занимали места при разных премиях и глянцевых журналах, премии разорялись, журналы закрывались, знаменитости исчезали, их сменяли другие, новые, такие же расфуфыренные и бестолковые. А он все так же влачился привычным путем, не глядя в зеркало, не считая седых волос. Нет, он, как и прежде, ненавидел мир, презирал людей, но это все было уже не так явно, не так ярко, глухо, словно под слоем пепла тлели еще, вспыхивали грязные искры. Мало-помалу он смирился, отошел, старался не думать ни о книгах, ни о литературе, тяжелым поденным трудом вырабатывал себе на кусок хлеба, на бутылку виски. Будь он не простой журналист, а нормальный Вечный жид, такая жизнь – без божества, без вдохновенья – могла длиться столетиями. Но он был не вечный, а рядовой гражданин, и где-то в недалекой перспективе уже явственно замаячила ему старость и верные ее спутники – бедность и болезни.
Впрочем, старости Суббота не боялся, от старости всегда имел он надежную защиту – безносую, безглазую красавицу смерть. Она, утешительница, уравнивала всех, побеждала любые беды, горести и несчастья, и пришла бы на выручку, стоило только махнуть призывно рукой. И сладко, и удивительно было сознавать, что в единый миг может все кончиться, и никто не прольет по нему слезы, никто не пожалеет, как будто не было на свете ни писателя такого, ни человека.
А обижаться тут не приходилось: это же он жил, не другой кто-то, и как жил?! Никому он не был ни другом, ни братом, не стал мужем ни одной женщине, родственников, простых крестьян, знать не желал. Единственный был дан ему дар, писательский, и тот он не реализовал, из гонора, из брезгливости: печатаете недостойных? – так не видать же вам меня как своих ушей, сто раз пожалеете, но будет поздно. А на самом деле причиной всему – простой паралич воли. Нужно было собраться в кулак, прыгнуть через голову, написать такое, чего никто еще не писал. Трудно? Трудно, конечно… Может, и совсем невозможно. Но попытаться-то было надо. Попытаться, попробовать, чтобы совесть была чиста, чтобы не клепать на людей попусту. И вот если это, великое, небывалое, не нашло бы своих читателей – тогда что ж, тогда, конечно, пей, мизантропствуй, не ставь в грош ни Бога, ни человечество. Но только тогда, никак не раньше!
…Черный, стоя над ним, давно уже что-то говорил, шевелил беззвучно губами. Суббота потряс головой, приходя в себя, звуки выплыли из ваты, стали постукивать, глухо взрываться, набирая понемногу силу и объем:
– Не упрямьтесь, Юрий Алексеевич, запишите сон. Вам же лучше будет.
Черный вдруг умолк, повернулся к полуоткрытой двери. Оттуда исходило какое-то тихое прерывистое бульканье, словно взрезали острым ножом садовый шланг и из него толчками, как кровь из горла, выходила наружу вода. Потом раздался невнятный шум: что-то тяжелое мягко повалилось на пол.
«Что же это упало?» – подумал Суббота, увидев показавшуюся в дверях Диану. Была она почему-то вся мокрая, в мокрых джинсах, по лицу стекали слезы, а рукав белой блузки запачкался красным. Черный быстро потянулся к пистолету.
– Нарушаете должностную инструкцию, – сказала Диана сухо. Но еще раньше левая рука ее совершила неуловимое движение, и черный упал, схватив себя за кадык. Суббота услышал знакомый булькающий звук, черный рвал и не мог вырвать из горла короткий метательный нож… Очки свалились с него, в широко открытых глазах вспыхивал и потухал желтый огонь.
Диана повернулась к Субботе, глядела в упор, была в этот миг красива страшной, отвратительной красотой убийцы.
– Идем, – сказала сквозь зубы.
Суббота послушно поднялся. Диана взяла его за руку, потянула прочь…
Они вышли в темный коридор, который медленно поднимался вверх. Диана шла впереди, оставляя на полу влажные скользкие следы. Надо было беречься и не ступить в них случайно, чтобы не упасть.
Через сотню метров коридор резко завернул налево – они стояли в самом центре огромного океанариума.
По бокам и над головой – всюду зияла таинственная темно-голубая бездна, слегка подсвеченная невидимыми прожекторами. Стены были так прозрачны, что прямо из воздуха рождались длинные тени, внезапно разворачивались и, махнув хвостом, растворялись в нефритовой зеленоватой толще.
Неслышно шевеля щупальцами, повисли сбоку лиловые медузы, косили на них голодным глазом жаднозубые тигровые акулы, дворовым хулиганом глядела из темного укрытия злобная мурена, замерла в тысячелетней пустоте старейшая из хрящевых – химера, юрко метнулась, блеснула скользким пурпуром рыба-клоун, гневно плюнула чернилами каракатица…
Огромный, тесня пространство, подкрадывался к гигантскому кальмару кашалот, серый, как автобус, с узкой зубастой щелью вместо рта, а тот, не ведая опасности, беспечный, фиолетовый, выталкивал струи, продвигался хвостом вперед.
Медленно, величественно летел на широчайших крыльях морской дьявол. Застыли, как неживые, разноцветные яркие кораллы, только подводный ветер слегка колебал их, тревожил сонное забытье – и мелким пунктиром штриховали воду серебряные стайки мальков.
Все это было так необыкновенно, что Суббота сам почувствовал себя планктоном, инфузорией, призванной окончить жизнь свою в длинном многоугольном желудке кашалота или синего кита…
Он стал понемногу вспоминать события вчерашнего дня. Вспомнил, как говорили они с хилиархом, доверительно, как два друга, или, точнее, два заговорщика. Вспомнил, как что-то вдруг тонко укололо его в шею и он потерял сознание, хотя и не совсем. Как, придерживая под руки, вели его двое черных, как грузили в небольшую субмарину, которая нырнула в неожиданно разверзшуюся под ними гладь океана… Как высадили из субмарины, провели в комнату и уложили на диван. А он-то полагал, что это тоже был сон. Выходит, нет, обманулся, коварный Лоцман законопатил его в океанскую тюрьму, откуда нет иного пути, кроме как на подводной лодке…
– Ты плавать умеешь? – Диана повернулась, глядела внимательно.
Он пожал плечами:
– Все плавают… Удельный вес человека меньше, чем у воды. Расслабишься – и на поверхность всяко вынесет.
– Здесь этот номер не пройдет, – сказала Диана, – здесь придется плыть самому.
Тут стало окончательно ясно, почему Диана такая мокрая.
– Что, даже батискафа захудалого нет? – спросил он с тревогой.
– Извини. Все наверху осталось.
Он поневоле взглянул наверх, в голубую бездну, зябко повел плечами. Вдруг стало очень холодно, вода над головой казалась ледяной, лишенной воздуха. Каково это – захлебнуться в океане, всплывать и опускаться вместе с течениями, с белым, распухшим лицом, медленно растворяясь в морском рассоле, а мальки будут споро отщипывать от тебя по кусочку, пока, наконец, не останется один голый скелет?
Она проплыла, проплыву и я, подумалось Субботе. Но тут же понял, что все это иллюзия, обман. Диана одолела охрану из черных – он на такое способен? Что позволено Юпитеру, до того быку не дотянуться. С другой стороны, что еще остается? Возвратиться к мертвым черным телам, принять на себя гнев хилиарха, до конца жизни служить рупором странных и ст