Я сказала, что именно этого я и хочу.
Он смерил меня тяжелым взглядом, а потом круто развернулся и направился к ангару.
Ну почему все так? Однако все именно так, а не иначе.
Мы входим с открытого поля в узкие ворота, в проеме которых словно спрессован ответ на единственный вопрос: кем ты являешься. Вопрос двоякий и элементарный; для ответа на него достаточно одного слова, и только два слова имеются в твоем распоряжении. Да – нет; свет – тьма. Так устроен мир.
Этого вопроса не избежать.
Через эти ворота надо пройти.
Как только вы прошли, вы раз и навсегда получаете жесткое определение. Вот кем вы являетесь – до конца своих дней, до скончания времен. Все ваши характерные черты, все качества, все ваши возможности самореализации, все ваши отношения со старшими, с обществом и Богом обусловливаются ответом, который дал вам мозг на идиотский вопрос о вашей половой принадлежности. В свое время я находила способы игнорировать этот идиотский вопрос, и в конце концов меня оставили в покое.
Но тогда я была слишком молода, чтобы протестовать осознанно. Я не представляла, как я могу отрицать нечто, для всех очевидное, пусть я совершенно не ощущала себя тем, кем казалась. Я не сомневалась, что я не такая, как все нормальные люди. Но одновременно я гордилась. Я не собиралась изменять себе.
И все же вы живете в обществе. И вам приходится лгать обществу, если оно не желает знать правду. Лгать умолчанием и двусмысленностями, смиряясь с невыносимым, хитря и лукавя… можно ли осознать момент, когда себя предаешь?
Когда не предаешь, знаешь это точно. Однако порой стоишь на самой грани предательства.
Мы вытолкали учебный планер из ангара. Я в первый раз видела планер так близко. Замирая от любопытства, я положила ладонь на тупой нос машины. Нагретый лучами летнего солнца.
Я завороженно разглядывала рабочие части планера: тросы; шарниры и тяги, регулирующие элероны; руль высоты и руль направления. Я обратила внимание на деревянное бесстоечное шасси, расположенное под брюхом машины и принимавшее на себя удар при приземлении; оно казалось хрупким, но на самом деле было вполне прочным. В открытой кабине я увидела еще несколько тросов, которые тянулись назад и крепились к фюзеляжу, примитивное кресло и деревянную приборную доску с тремя циферблатами.
Не особо сложная машина. Но ока летала.
Она пахла маслом, пылью, резиной. Запах мастерской. Запах полета.
Мы полетели только на следующее утро. И держались над самой землей.
Наш тренировочный планер не имел двойного управления. Такое новшество еще не появилось в кругах планеристов, а если и появилось, то не дошло до моего клуба. Когда за твоей спиной не сидит инструктор, тебе приходится осваивать управление машиной еще до первого полета. Ты начинаешь со скольжения на брюхе вниз по склону холма и заканчиваешь прыжком через овраг. Перед тобой ставится задача с помощью рычага управления держать крылья горизонтально и препятствовать любому крену с помощью педали руля.
На третий день нам позволили немного отжать вперед рычаг управления на ходу. Тогда поднимался нос. И тогда я наконец почувствовала это: долгожданный восторг полета, счастье парения в воздухе.
Всю вторую неделю занятий мы прыгали по летному полю, а на третью неделю начали летать по-настоящему. Погода стояла отличная, и мы поднимались в небо ежедневно. Дома я каждый вечер торопливо поглощала ужин, неслась наверх и, используя дедушкин альпеншток вместо рычага управления, упражнялась в пилотировании своей кровати. Я уже знала все, что писал инструктор на классной доске, и гораздо больше. Я знала назубок все книги по планеризму.
Я была способным учеником. Инструктору это не нравилось, но он ничего не мог поделать. Я, по крайней мере, ни в чем не уступала своим одногруппникам; я обладала природным чувством равновесия, схватывала все на лету и никогда не жаловалась на тяжкую необходимость затаскивать планер обратно на вершину холма. Если бы своими успехами я снискала благосклонность инструктора, враждебность других учеников усилилась бы; но все видели, что отношение ко мне остается прежним. Уже через несколько дней все смирились с моим присутствием в группе. Парень с крысиными глазками попытался прибегнуть к сарказму, но не нашел поддержки. И все же между нами оставалась некая черта, которую я не могла переступить.
Наступил день первого экзамена. Ученики редко сдавали его с первой попытки. В качестве судьи к нам прибыл руководитель соседнего планерного клуба.
Я шла пятой. До меня никто не выдержал экзамена. Я залезла в кабину, села в кресло, и рычаг управления скользнул в мою руку, словно продолжая давно начатый разговор.
Я описала безупречный круг в воздухе и легко приземлилась именно там, где хотела. Такое иногда случается.
Мне не нужно было видеть лицо судьи или бело-голубой флажок в его руке. Я вылезла из кабины в звенящей тишине, хрупкой как стекло.
К тому времени Эрнст снова встретился с Толстяком.
При встрече Толстяк дружелюбно потряс Эрнсту руку, потрепал по плечу и угостил бокалом шампанского.
Это казалось удивительным, поскольку в последний раз, когда они виделись, Эрнст как председатель Общества ветеранов имени фон Рихтгофена выступал за исключение из рядов оного Толстяка, который приписал себе все не отмеченные в журналах победы в воздушных боях, одержанные членами эскадрильи, не притязавшими на лавры.
Толстяк не помнил зла. Помнить зло не в его характере. Он игрок. Этот факт не имеет значения, почти незаметен, словно серебряный карась с высоты птичьего полета, – но все же он остается фактом.
– Страшно рад видеть вас снова, дружище, – сказал Толстяк. Или что-то в таком духе.
Он держался очень дружелюбно. Он набрал вес, хотя еще не растолстел; и его кошачье лицо с широким, очень широким ртом приобрело выражение значительности. Более снисходительное и одновременно более надменное.
В те дни каждый вежливо интересовался, чем занимается другой. И каждый точно знал, чем другой занимается. Почти обо всем писалось в газетах; а о чем не писалось, о том говорилось. Они вращались в одном кругу, все эти люди, в одном очень узком кругу. Один из них в силу данного обстоятельства окажется в западне.
Эрнст исполнял номер «Летающий профессор». Он надевал сюртук и цилиндр, нацеплял длинную белую бороду и десять минут кружил по взлетному полю, пытаясь оторваться от земли. Когда наконец он взлетал, он якобы не мог лететь прямо. Поначалу он выписывал в воздухе круги и спирали, а потом начинал якобы непроизвольно крутить мертвые петли. Наконец он выходил из последней петли, но теперь летел вверх брюхом. Он делал отчаянные попытки выровняться, и клубы разноцветного дыма вырывались из выхлопного патрубка. Наконец после безумного полета, длившегося двадцать минут, Эрнст с возмутительной точностью сажал самолет. Из всех щелей машины валил дым. Толпа неистовствовала.
Наивно, конечно, – но они любили Эрнста, а он нуждался в любви. Да и деньги не мешали.
Толстяк, который тоже был в своем роде артистом, но еще не вышел на сцену в ту пору своей жизни, недавно вернулся из-за границы. Там он занимался торговлей парашютами, но торговал успешнее большинства своих конкурентов и женился на шведской графине. Она была не очень состоятельна, но титул мог пригодиться. Толстяк часто устраивал приемы.
Он перестал торговать парашютами и ударился в политику. Он поддерживал секту фанатиков, проповедовавших на всех перекрестках мистическое учение о расовом превосходстве, и являлся одним из немногочисленных ее представителей в Рейхстаге. Каждый может ошибаться, думал Эрнст.
Похоже, Толстяк лелеял надежду привлечь Эрнста к своим дурацким делам. Он завел речь на эту тему.
Эрнст чувствовал себя неловко. Он прислушивался к легкому шипению пенистого шампанского в бокале. Он поднес бокал к губам, и в ноздри ударила восхитительная прохлада.
– Я не интересуюсь политикой, – сказал он.
Толстяк рассмеялся.
– Я тоже никогда не интересовался. Страшная скука. Я половины не понимаю.
– Тогда почему вы стали депутатом?
– Стратегия, Эрнст! Нужно находиться на легальном положении. Подрывать систему изнутри. – Он похлопал себя по низу живота на удивление откровенным жестом. – Мы постараемся больше не допустить ничего подобного.
Толстяк начал заниматься политикой лет десять назад. За границу он уехал сразу после неудачно организованной попытки прийти к власти, подавленной вооруженной полицией. Одна пуля угодила Толстяку в пах. Ходили слухи об импотенции. Ходили слухи о морфине.
Тем не менее Толстяк казался довольным собой.
– Нам особенно нужны люди вроде вас, – говорил он. – И позвольте дать вам совет. – Он понизил голос. – Вступайте в дело на выгодных условиях.
– Спасибо.
– Это не политика, – сказал Толстяк. – Что касается меня, то мне плевать на политику. Это будущее.
Эрнст посмотрел в кошачье лицо и увидел только широкий рот, растянутый в страшно самодовольной ухмылке. Он не увидел страшно холодных глаз.
Он почувствовал, что ему трудно сдержать презрительную улыбку, но усилием воли сдержал: сказалось врожденное благородство.
Эрнста называли вертопрахом. Да, он действительно любил развлечения. Он часто устраивал вечеринки и менял женщин как перчатки. Ни с одной женщиной он не оставался долго. Они его бросали или он бросал их. Ничего удивительного. Беспорядочный образ жизни, сознательный риск, обожание толпы. Постоянные переезды с места на место. Деньги: он зарабатывал и проматывал бешеные деньги. Богатые друзья, дорогие отели.
Иногда Эрнст переступал все границы приличия. Он наряжался во фрак и раскатывал на мотоцикле по бальному залу. Он постоянно плясал на столах. Он дразнил полицейских. Да, довольно ребяческие выходки. (Но все взрослые такие серьезные.)
Безусловно, это не способствовало размеренному течению жизни.
Эрнсту быстро все прискучивало, и он не хотел вести размеренную жизнь. Женщины же, которые за ним бегали (а они бегали), жаждали острых впечатлений.