Мы ничего не усваивали. Мы были медлительны и неуклюжи, а страстная надежда отца на наши успехи пугала нас. Чем больше мы старались, тем в больших идиотов превращались. Однажды Петер случайно столкнул блюдо со стола, и оно разбилось. Отец ничего не сказал, сдержав себя усилием воли, от которого, казалось, завибрировал воздух, но подобрал с пола осколки и дал Петеру другое блюдо и другой глаз.
Он не понимал, почему у нас ничего не получается, в чем его ошибка.
От препарирования мы перешли к подготовке образцов тканей для исследования оных под микроскопом и описанию увиденного. Кошмар стал еще страшнее. Теперь нам приходилось иметь дело еще и с прибором. Я не умела фокусировать микроскоп. Однажды отец, в крайнем раздражении, отодвинул меня в сторону и сам нашел фокус; но, припав глазом к окуляру, я увидела, что исследуемый образец по-прежнему слегка расплывчат, и поняла, что ничего лучшего сей инструмент не явит моему взору.
Я была страшно разочарована. Я думала, что микроскоп, научись я его фокусировать, откроет мне доступ в новый мир – мир фантастических ландшафтов и морей, в силу своей реальности более удивительный, чем любой мир, созданный моим воображением. Но представшая моему взору картина – подобие белой равнины, пересеченной красной рекой, – оказалась плоской, безжизненной и жестко ограниченной стенками трубы, в которую я смотрела.
Я выпрямилась.
– Что ты увидела? – спросил отец.
Я тупо уставилась на него. Я могла думать лишь о том, насколько убога увиденная мной картина в сравнении с тем, что я надеялась увидеть. Я знала, что этого говорить нельзя. Не потому, что отец рассердится, а потому, что это заденет его за живое.
– Не знаю, – сказала я.
– Не болтай глупости. Ты же что-то увидела. Опиши.
Я вымучила из себя тусклое описание увиденного. Отец выслушал меня с горечью.
– У тебя нет воображения, – сказал он.
Он повернулся к Петеру.
– А ты что видишь, Петер?
Но брат все еще возился с предметным стеклом, пытаясь поместить образец в фокус.
Всю осень и зиму – по мере того как дни становились все короче, похожие на маленькие картинки в большой раме, – отец продолжал приносить домой студенистые шарики, облепленные запекшейся кровью. Вечер каждой среды превратился в мучительно долгий вечер, который мы с братом проводили в смертельной тоске, считая медленно ползущие минуты, а потом уже и не в вечер, а в нечто совершенно другое: в черную яму, вырытую посередине недели.
Потом однажды в среду отец сказал за завтраком:
– Я решил прекратить уроки препарирования, раз они вам не нравятся.
Мы с Петером переглянулись и задохнулись от радости. Мы не могли скрыть своих чувств. Мгновение спустя мы, с пылающими лицами, уставились в свои тарелки. Отец еще с минуту сидел за столом, а потом сложил свою газету и вышел из комнаты.
Занятия по средам больше никогда не возобновлялись.
Еще одно воспоминание детства.
Я вошла в гостиную и стала свидетелем сцены, уже много раз виденной прежде, но на сей раз события развивались иначе.
Отец выговаривал Петеру за то, что брат писал на страницах учебника. Обычно в таких случаях я сразу выходила из комнаты: дело касалось только отца и Петера. Но я знала, что брат не писал в учебнике: это сделал один его друг, бравший на время книгу. Петер никогда не писал на страницах книг. Более того, это был явно не его почерк.
Когда я вошла, брат пытался объяснить, что в учебнике писал не он. Отец перебил Петера:
– Я терпеть не могу ложь в устах мальчика, но еще более отвратительной я считаю трусливую привычку сваливать вину на других людей.
Не знаю, что на меня нашло. В меня словно бес какой вселился. Я стояла перед отцом, сжав кулаки, и кричала:
– Он не виноват, это даже не его почерк! Почему ты ему не веришь? Почему ты к нему все время цепляешься?
Последовала долгая пауза. Потом, оправившись от потрясения, отец холодно сказал:
– Иди в свою комнату.
Я не пошла. Я решила уйти из дому и жить в лесу. Буду питаться лесными ягодами и грибами. Подумаешь, делов-то. Дома жить невозможно. Через день-другой Петер присоединится ко мне.
Я провела в лесу весь день. Через несколько часов после наступления темноты неожиданный холод и дикий голод (я не нашла никаких ягод, а грибы есть побоялась) погнали меня домой. К тому времени ситуация накалилась до предела, и улаживать все пришлось моей матери.
Отец не мог со мной справиться. Тогда я впервые поняла это. Он не знал, как вести себя со мной. И он понимал, что я сильнее Петера.
Мое детство сродни калейдоскопу; вероятно, у всех так. Поверни его в одну сторону, и яркие разноцветные фрагменты сложатся в один узор, а поверни в другую, они образуют совершенно другой узор. Какой из них соответствует действительности? Калейдоскоп не дает представления о реальности, он являет лишь бесконечное разнообразие узоров. И все же впечатления детства, наверное, имеют огромное значение.
С самого раннего возраста я ощущала своего рода раздвоение личности. Я была тем, чем должна была быть и чем являлась в действительности. Но все же в известном смысле я оставалась и одним, и другим своим «я». И очень долго никто этого не замечал. Я сама едва ли замечала.
Я живо помню лето, когда к нам приехал пожить кузен из Дортмунда. У него в семье случились какие-то неприятности, лишившие родителей возможности присматривать за ним. Его звали Ганс, и мы никогда раньше с ним не встречались.
Отец привез с железнодорожной станции худенького паренька одних лет с Петером – с острыми коленками, забавным акцентом и сердитыми карими глазами под шапкой соломенных волос. Они с Петером смерили друг друга оценивающими взглядами, когда их знакомили, и между ними сразу повеяло холодком взаимной вражды. Она усилилась во время обеда, когда мои родители изо всех старались вовлечь Ганса в разговор, а мы с Петером обменивались взглядами и незаметными пинками под столом.
В конце обеда отец сказал с явным облегчением:
– Почему бы вам двоим не показать Гансу лес?
Мы не хотели показывать Гансу лес: он принадлежал только нам. Но Ганс собирался провести с нами целых три месяца, и нам едва ли удалось бы не подпускать его к лесу до самого конца лета.
Мы с Петером молча шли по тропинке, ведущей от дома мимо ячменного поля и загона, в котором никогда не было ничего, кроме камней, а Ганс насвистывал и швырял палками в птиц. Когда мы приблизились к опушке, Петер остановился, словно не желая идти дальше, но я сказала: «Да ладно тебе», – и пошла первой, поскольку понимала, что сделать это все равно придется и лучше покончить с этим поскорее. Позади послышался иронический смешок.
Я двинулась вниз по склону, поросшему ползучими растениями и все еще густо пестревшему поздними колокольчиками, который спускался к ручью. Через ручей тянулся дощатый мост, но мы с Петером неизменно предпочитали добираться до противоположного берега по торчащим из воды камням. Перепрыгивая с камня на камень, я услышала, как Петер сказал: «Это ручей», а Ганс насмешливо фыркнул в ответ.
Мы подошли к лужайке. Мы с Петером стояли плечом к плечу на краю этого залитого солнечным светом, неизменно таинственного пространства.
– А это лужайка, – сказал Петер на свою беду и отвернулся.
Ганс хихикнул.
– Это лес, это ручей, это лужайка, – передразнил он. А потом обошел меня, стал прямо передо мной, подбоченился и презрительно спросил: – А это что такое, интересно знать?
Я была в кожаных штанах и в рубашке Петера, из которой он вырос. Дома я всегда так одевалась. Все к этому привыкли.
Петер бросился на Ганса. Последовал короткий яростный обмен ударами. Я подождала, когда мальчики отпрыгнут друг от друга, а потом вихрем налетела на кузена, крикнув Петеру отойти в сторону. Я хотела сама постоять за себя. Кроме того, я сознавала, что, если Петер поколотит гостя, отец сотворит с ним что-нибудь ужасное.
Я хотела убить Ганса. И до сих пор удивляюсь, что не убила. Когда я наконец пришла в себя, я сидела верхом на поверженном враге и молотила его кулаком по уху.
– Сдаюсь, – проговорил он, еле шевельнув губами. Он шевелил губами с трудом, я видела.
Я неохотно слезла с него. Ганс сел. Его лицо было залито кровью, да и вообще выглядело неважнецки. Его недавно белая рубашка была сплошь покрыта отпечатками моих окровавленных кулаков.
Петер заставил нас пожать друг другу руки. Мы спустились к ручью, чтобы умыться и привести себя в порядок, и поняли, что настоящие следы схватки не смыть никакой водой. Обсуждая проблему, сочиняя правдоподобную ложь для родителей и рассказывая Гансу, для его же пользы, ужасные истории, свидетельствующие об отцовском нраве, мы с Петером помирились с нашим гостем. Он оказался не таким уж плохим парнем. У него имелись причины вести себя вызывающе. Он рассказал нам о семейных неприятностях, из-за которых его отослали из дома. Его родители разводились; у отца, сказал Ганс, была другая жена.
Мы с Петером трепетали от ужаса. Ничего подобного в нашей деревне никогда не происходило.
На переговоры с матерью отправили меня. Я пряталась в кустах, покуда отец не удалился в свой кабинет, а потом перехватила маму на выходе из гостиной.
Она отвела меня в ванную и закрыла дверь.
– И что же такое с тобой случилось?
– Я упала, – сказала я.
Я действительно падала, помимо всего прочего.
Мама подошла к умывальнику, открыла холодную воду, одной рукой запрокинула мне голову назад, а другой достала из шкафчика корпию и йод.
– Где ты упала?
– В лесу.
– Покажи руки.
Она рассмотрела мои ладони, целые и невредимые, и посиневшие, разбитые в кровь костяшки пальцев.
– Так. И что же все-таки произошло?
– Мы подрались. Пожалуйста, не говори отцу.
– Подрались?!
Я начала виновато опускать голову, но потом опять подняла, движимая своего рода чувством собственного достоинства.
– С кем ты подралась?