чень, костистый).
— Это хорошо, что тебе все понятно. В таком случае можешь сочинить еще одну байку про богов и рассказывать ее своей стае до седых волос. А вот с заклятием не вышло, так что внеси поправку в ваши мифы. Мне пора.
— Погоди! Учитель, погоди!..
— Как ты сказала?
Почему я в тот миг назвала Его Учителем? Именно так — не демоном, не богом, не позвала по Имени, наконец? Заучивала я это Имя месяц целый и все боялась, что не успею, помрет бабушка.
— Тебе понадобится помощник, Учитель. И не один. И помощница Тебе пригодится. Без людей Ты не сможешь...
Что именно «не сможешь», не договорила, да и не знала я про это. Так и сказала — «не сможешь». Услышал. Медленно-медленно повернулся. Замер.
— А почему ты вообразила... решила, что «не сможешь»? Решила, будто Я чего-то не могу? Без кого? Без вас? Без злых бесхвостых, возомнивших о себе обезьян?
Никогда позже я не слышала от Него такого голоса. А еще заметила — лицо почернело. Даже не почернело — потемнело, словно весь свет вокруг испарился.
Только вот терять мне было нечего. Совсем.
— Тебе понадобился наш маяк, наша речь и наш облик. Ты не стал присылать Своих слуг — пришел Сам. Воли Твоей мало — как мало одной мысли!..
— Угу.
Внезапно лик Его осветился. Лишь после сообразила — Луна. Тучи, кажется, разошлись.
— Я расскажу тебе притчу.
Учитель часто повторял: «Люблю говорить притчами». И при этом смеялся — очень зло. Однажды решилась, спросила.
«И без притчи не говорил им!» — ответил, словно ударил.
— А притча, Моя обезьянка, такая... У некоторого человека было два сына; и сказал младший из них отцу: отче! дай мне следующую мне часть имения. И отец разделил им имение...
Я даже не сразу поняла — отчего это притча. Ну бывало—у нас, у осков, старшему сыну обычно надел выделяли. И среднему выделяли, с отцом лишь младший оставался.
— По прошествии немногих дней младший сын, собрав все, пошел в дальнюю сторону и там расточил имение свое, живя распутно. Когда же он прожил все, настал великий голод в той стране, и он начал нуждаться. Придя же в себя, сказал: сколько наемников у отца моего избыточествуют хлебом, а я умираю от голода; встану, пойду к отцу моему.
И снова совсем другим голос Его стал. Хоть и только что познакомились, а поняла — иным. Будто бы Ему... Не больно, не обидно даже, а словно бы все вместе. И еще не по себе очень — словно над костром погребальным говорит.
— Встал и пошел к отцу своему. И, когда он был еще далеко, увидел его отец и сжалился; и, побежав, пал ему на шею и целовал его. Сын же сказал ему: отче! я согрешил против неба и пред тобою и уже недостоин называться сыном твоим. А отец сказал рабам своим: принесите лучшую одежду и оденьте его и дайте перстень на руку его и обувь на ноги; и приведите откормленного теленка, и заколите; станем есть и веселиться!..
И еще одно понять успела — взял Он меня в ученицы.
— Старший же сын его был на поле; и, возвращаясь, когда приблизился к дому, услышал пение и ликование; и, призвав одного из слуг, спросил: что это такое? Он сказал ему: брат твой пришел, и отец твой заколол откормленного теленка, потому что принял его здоровым. Он осердился и не хотел войти. Отец же его, выйдя, звал его. Но он сказал в ответ отцу: вот, я столько лет служу тебе и никогда не преступал приказания твоего, но ты никогда не дал мне и козленка, чтобы мне повеселиться с друзьями моими; а когда этот сын твой, расточивший имение свое с блудницами, пришел, ты заколол для него откормленного теленка. Он же сказал ему: сын мой! ты всегда со мною, и все мое твое, а о том надобно было радоваться и веселиться, что брат твой сей был мертв и ожил, пропадал и нашелся.
Замолчал, прошелся не спеша к входу. Остановился.
— И что поняла ты, Папия Муцила?
Не обезьянка уже, даже именем не побрезговал. А я-то думала, что его, имя мое настоящее, только одна я на земле знаю — с тех пор, как семьи моей не стало.
— Поняла, Учитель. Ты был Старшим Сыном.
А это я вижу со стороны — именно вижу, словно показал кто-то. У старой каменной стены двое — высокий и маленькая. В голосе высокого — насмешка, чуть заметная, дальняя.
Догадалась о маяке, обезьянка? Догадайся и сейчас.
Под ладонью — неровный пыльный камень. Теплый, очень теплый...
— Обезьянка догадалась, Учитель. Морякам нужен запас муки. И зернотерка, и вяленое мясо...
— Не ужинала? — насмешка слышнее, заметнее. — А еще требуется оружие, деньги... Стену сама разберешь?
— Сама! — В голосе маленькой — вызов, хотя она еле стоит на ногах, а камни огромные, неподъемные. — Откуда начать?
Не надо. Камни исчезли. Из глубокой ниши — розовый свет.
Маленькая слишком устала, чтобы удивиться.
Высокий, не глядя, протягивает руку. На широкой ладони — горящая лампа. Не стекло — что-то твердое, почти непрозрачное. Свет теплый, ровный.
— Лампа? — наконец-то она изумилась. — А почему горит? И зачем?
В ответ — злой смех. Маленькой на миг становится страшно.
— Никто не оставляет горящий светильник под спудом, да? А этот ставят, моя обезьянка! Те, кому он светит, тоже заперты. К счастью для вас!
Розовый свет внезапно густеет, собирается шаром, поднимается, зависает над его ладонью. Глухой стук упавшего светильника — уже пустого, мертвого. Огонь касается ладони, растекается, всасываясь в кожу.
Гаснет.
Маленькая невольно подается вперед, поднимает руку...
— Не вздумай! — Теперь в Его голосе нет злости. — Хочешь покидать гробницу каждую ночь? Бродить среди могил, возвращаться — и так век за веком, без надежды на покой? Бессмертным жить скучно, не-мертвым, поверь, еще скучнее! Не так давно таким забавлялись цари Египта. Не завидую! Ни царям — ни их подданным.
Огня больше нет. Темно.
Учитель как-то сказал: «Если свет, который в тебе, — тьма, то какова же тьма?» Просто так сказал — ни к чему.
В свитках греческих — не в тех, что про философию, а в тех, что про любовь (редко я их разворачивала, скучно очень), — то и дело прочитать можно: пришла она в себя, мол, только на постоялом дворе. После очередной пакости, понятно. Пакости избежала — и в себя пришла. Отдышалась.
Про свитки — уже потом подумать пришлось, вначале в себя бы прийти. Кровь утром я все-таки отмыла, с песком возле ручейка отскребла. И даже белилами лицо изобразила, нашлась, хвала Юноне Заступнице, нужная баночка в моей котомке, не потерялась. Именно что изобразила — дабы синяком народ всеконечно не страшить. Мне бы зеркало серебряное сирийское да ларец милетский с протираниями, какой у моей хозяйки старой был!
Но — изобразила, потому как жить дальше надо. Отдышаться. Только не героиня я из свитка греческого, на постоялом дворе много кто к беглой присматриваться станет. Одна да с котомкой, гиматий мятый, из котомки кинжал, в тряпку кое-как замотанный, выглядывает, приветы всем передает... А главное — глаза. Есть такие людишки внимательные, присматриваются, а взгляд-то белилами не замажешь.
Присела я у самой Аппиевой дороги на камешек, прямо возле столба милевого (пустая дорога еще, утро совсем), — да и стала про город Рюпес думать.
Обо всем прочем не думалось, не время. Вот посплю, поем, снова посплю, тогда уж. И хорошо бы не в гостинице грязной, где хозяин так и норовит за стражей побежать, — а в этом самом Рюпесе.
Байка старая, еще в детстве слыхала. Мы — те, что в Италии проживаем, — не слишком друг друга жалуем, потому и Волчицу из ее логова на Тибре на волю выпустили. Этруски самнитов не любят, те — кампанцев, все вместе с аврунками ссорятся. А мы, оски, с луканами и с теми же самнитами вражду долгую вели.
Теперь уж не поведешь вражду эту! И у тех, и у других —ни земли, ни городов. Да и людей — остаток невеликий. А все Волчица, Плутон ее!..
Вот и рассказывают оски про самнитов. Глупые, мол, соседи наши, тупые да упорные. Главное же, темные, про мир, что вокруг лежит, ничего не ведают и ведать не хотят. Пуще же всего — в Рюпесе. В Апеннинах городишко этот, где горы уже расти начинают, к северу. Он, собственно, Рупес — Скалистый, но соседи Рюпесом прозвали. Грубияном то есть. Как раз про народ тамошний.
Городок — три дома, дорог нет, тропа одна, козы, овцы, собаки — и самниты. И все в шерсти. Про соседний город еще слыхали, а вот что дальше — тьма. И вообще. Земля наша из трех гор состоит да из одной реки, река же по ущелью течет, вокруг города обегает, а потом снова в ущелье — течь.
Много позже я эту байку Учителю поведала. А Он поглядел странно да и говорит: «А что, совсем неглупо! По крайней мере без эпициклов».
И вот достала этот Грубиян Скалистый война — та, что с пунами. Расколошматил как-то Ганнибал (вот парень был!) в очередной раз какого-то консула. Консул в горы рванул — тело консульское свое спасать. Пробрался с ликторами своими по тропе, вышел к первому дому — и с опаской так: «Ганнибал здесь?» А ему: «Какой такой Ганибул? Сроду не слыхали!» Консул, понятно, не верит: двадцать лет война идет, по всей Италии нашей катится. «Не слыхали! — твердят и глазами лупают. — У нас сроду никто не бывает!» — «А как же Рим?» — «А какой Рим?»
Другие, правда, иначе рассказывают. Будто в Рупес-Рюпес сам Ганнибал пожаловал. Но с тем же результатом. Он провизии прикупить хотел, а местные руками разводят: «Деньги? Какие деньги?»
Вот тогда по всей Италии и стали говорить: «Хочу в Рюпес!» А еще рассказывают, что в городишко этот целая толпа дезертиров сбежалась. И от пунов, и от римлян. Кому такой жизнью пожить не хочется, хотя бы месяц всего?
Вот бы и мне — к грубиянам. Шерстью обрасти.
Додумала я до конца да и слышу: звенит. Не близко, но и не далеко уже. Ясное дело — колокольчики. А поскольку я на дороге, то, скорее всего, не стадо, повозка. Или даже повозки.