— Я пойду, Папия. Спешу!
— Я тоже спешу, Прим, очень спешу, но из таберны так не уходят. Ты же «волчицу» подцепил, а даже вина ей не взял. Люди — они с глазами, не только нас приметили, но и то, что винцо на столе — мое. Так что придется нам слегка обождать. Между прочим, земли нашей семьи, те, что у Беневента... Их купил ты, правда?
— Как блюсти Закон, Учитель? — спросила я однажды. — Можно карать нарушителей, устрашая прочих, но разве в силах мы остановить нечестивца, решившего в сердце своем переступить заповеди? Ибо... То есть... Я расскажу Тебе притчу, Учитель!
Он засмеялся. Редко я слыхала такой смех.
— И о чем твоя притча, обезьянка?
— Это притча... Притча о засеянном поле. Когда заколосится хлеб, прилетят к полю твоему жадные птицы и сядут на деревья, что растут вокруг, алкая твоего зерна. Как уследить за каждой? Прогонишь одну — прилетит дюжина, убьешь дюжину — прилетит тысяча. Ты сможешь побеждать птиц, но хлеб твой все равно будет расхищен.
— Умница!
Сел рядом, взглянул мне прямо в глаза.
— Взрослеешь, Папия Муцила! Мера за меру, кожа — за кожу. Я тоже отвечу притчей. Как можно победить птиц, алкающих твоего зерна? Есть три способа: прогнать их камнями, срубить деревья, что окружают поле, — или переехать подальше от этого места. Какой способ стоит выбрать?
В Его глазах засветился огонек — памятный, зеленый. Цвет весенней травы.
— Я еще не выросла, Учитель! — улыбнулась я в ответ.
— Тогда слушай. Все три способа хороши, но недостаточны. Поэтому надо сначала прогнать птиц камнями, потом срубить деревья — и переехать подальше. Поняла?
— Поняла, что Ты шутишь, — вздохнула. — Хлеб все равно не сохранишь, Учитель.
— Верно.
Огонек в Его глазах стал пламенем, потемнела зелень.
— Тогда сама стань птицей, Моя ученица Папия Муцила! Самой сильной птицей, самой умной птицей — и в стаю. Уведи ее подальше на просторы моря, и пусть летят они, пока не иссякнет сила крыльев их. И сядут они воду, и станут поживой чудищ морских! Ты же взмахни крыльями — и воспари к Небу!
— Так поступаешь Ты?
— Так поступаю Я.
Теперь слова Его казались камнями, гладкими, полированными плитами древней стены. Ни зазора, ни выемки, даже лезвие не пройдет.
— Когда отказался Я поклониться Человеку, ибо не велит Закон кланяться творению, но только Творцу, соблазнились братья Мои и сказали в сердце своем: Вот Он, Первенец, не послушал Отца, оказавшись в числе недостойных. Мы же не соблазнимся вовек, и не войдет в сердца наши дурное побуждение. И тогда решил Я испытать верность их, дабы охранить Закон от предательства. Знал Я, что не люб Человек моим братьям, ибо слишком люб Отцу. Повелел Отец Человеку быть наместником над миром, и преисполнились ненависти души братьев Моих, поскольку выше и совершенней мы того, кто создан из куска глины.
— Так все — из-за человека, Учитель? — перебила я.
— Не из-за человека. Из-за мира, сотворенного Отцом. Если бы ты видела, Папия, как он был прекрасен, только что сотворенный из Хаоса! Когда утверждались основания его, когда положен был краеугольный камень его, ликовали утренние звезды, и мы, сыны Отца, восклицали от радости. И эту красу отдать обезьяне? И дождался Я часа, и воззвал к братьям, дабы изменить мир и установить иную власть. Поднял Я свой Стяг цвета весенней травы и повел соблазненных на приступ Небес. И увидел Отец, сколь слаба вера в братьях Моих и сколь много среди них изменников. И отделился свет от тьмы, слуги Закона — от врагов его.
— Или братья Твои — безумцы? — поразилась я. — Ты же сам говорил, Учитель, что Отец — всесилен, Он и есть — Все! Как можно бунтовать против Него?
— Обезьянка, обезьянка...
Голос стал другим — тихим, мягким, словно Он и вправду пытался растолковать истину маленькому лохматому зверьку.
— Сила сама ставит Себе предел, иначе разрушит все, что есть в мире. Отец создал мир, отделив его от Самого Себя. Поэтому мир, существующий ныне вне Отца, имеет свою Силу. Уничтожить ее всеконечно нельзя, ибо тогда мир исчезнет. Понимаешь, Папия? Все, сотворенное Отцом, — подобие Его, мир — тоже подобие, и в нем есть тот у кого существует собственная воля. Он не может победить Отца, как часть не может овладеть целым, но стремится переделать мир по своему желанию, а не по чужому. Ему нужны слуги, и он готов за этот платить.
— Невидимый Отец?
— Невидимый Отец.
— Это то, что мы можем предложить. Решайся, Спартак! Такого случая больше не представится. Италия — и ты. Договорились?
— Италия — и я... Договорились, Папия Муцила! Но если я — это я, значит, Италия — ты?
— Нет, я не Италия. Я — твой ангел, Спартак!
Его сын сейчас — седой старик. Беспощадно Время... В детстве он все время расспрашивал про отца — и меня, и Аякса, и тех немногих, кто уцелел. Каждый рассказывал свое, и мальчик сам выдумал сказку — сказку про Великого Спартака, Спартака-Победителя. Теперь он рассказывает ее внукам.
Лет пятнадцать назад, когда мы вели переговоры с консулом Марком Випсанием Агриппой, тот так же просил: «Расскажи!» Для Агриппы Спартак тоже сказка: вождь погиб, когда будущий соправитель Цезаря Младшего только надел детскую буллу. Я рассказала — многое, очень многое, старые секреты уже никому не опасны. Рассказывала и другим, но каждый раз понимала, что и это — сказка. Я не забыла, память еще тверда, но Время изменило краки, исказило рисунок. Мы помним лишь то, что хотим, и каким хотим. Лицо, глаза, улыбка... И я не могу сказать, помню ли я Спартака — или только образ его, сотворенный Памятью?
Лишь голос врезался в душу — острием кипрской бронзы по мрамору. Голос, сказавший мне в ту ночь: «Хочешь стать моим ангелом, Папия Муцила? Да будет так!» Мне никогда не снится этот голос. Я его просто слышу.
— Здравствовать и радоваться! — отчеканил конный декурион, появляясь в дверях. — Докладываю! Прибыл. Да! Могу ли приветствовать сиятельную Фабию...
— Замок, — кивнула я. — И задвижка тоже. Здравствуй, Феликс. Заходи.
Гай Фламиний, уже устроенный мною на табурете возле окна, на «Здравствуй!» не сподобился. Впрочем, его негромкое ворчание можно было истолковать и так.
Оглянулась. За окном солнышко светит, под окном — шум голосов. Душновато, жарко. Летний капуанский денек, самый обычный. И два героя — в моей комнате и не на привязи. Делать нечего, сама позвала!
Аякса нет. У одноглазого своя служба.
— Прибыл! — повторил Феликс Помпеян, справившись с задвижкой. — Приветствовать...
— Хозяйки нет, — вздохнула я, сообразив, что даже не придумала, куда деть ее, сиятельную. — И не будет. Пока.
Поглядела на клепсидру — кончилась вода, а перевернугь не догадалась. Ничего, солнце не за тучами, можно и по солнцу.
— Пойду, наверно, — поэт выразительно взглянул на Феликса, затем на меня. — Надо...
Ох ребята, ребята! И не скажешь, не объяснишь.
— Не надо! — отрезала я голосом, что у твоего центуриона. — в городе очень жарко. Душно. Будем сидеть здесь! Ты будешь... читать стихи. Ясно? А мы с Феликсом слушать. О кувшине вина я не забыла — озаботилась. Потратилась на фалернское ради такого случая. И об омаре вовремя вспомнила, послала мальчишку в ближайшую лавку. А то обидно, два раза показали, ни разу не пробовала. Вот он, красавец, клешней грозит!
— Стихи? — Брови декуриона полезли вверх. — Стихи — песня. Служат. Нет. Служит. Подъем боевого духа Да. Исполняется каждый день. На строевой подготовке Петь полагается громко. Да! Команда: «За-пе-вай!»
Бедняга Гай застонал, и я поспешила вмешаться:
— Сейчас ты, Феликс, нальешь всем вина... Нет, я сама налью, а то ты перепутаешь. Вино хорошее, вода горная со снегом, мы сядем, потом Гай будет читать свои стихи...
То ли показалось, то ли парни и в самом деле переглянулись?
Первый кубок я перелила. Вроде и вина в меру плеснула, и воды, но только растеклась лужа по столу — красная, вперемежку с тающим снегом. Помянула я Плутона с Цербером, поискала глазами тряпку...
— Папия!
Ребята стояли рядом, плечом к плечу. Как подошли, не услыхала.
— Случилось? Хозяйка обижает? Да? Помочь?
— Папия, что с тобой? Что мы можешь сделать?
Не слепые они, конечно. Только что ответить? Что я просто не хочу завтра обмывать их трупы?
— Ничего не случилось, мой Гай! Ничего не случилось, мой Феликс! Пока. А чтобы совсем ничего не случилось, вы сделаете то, о чем прошу.
— Стихи, — кивнул декурион. — Слушать. Вино. Пить. Да!
— Стихи, — согласился поэт. — Если хочешь, Папия, можем спеть. Хором, по команде: «За-пе-вай!»
— Хором?! — Глаза конного декуриона загорелись. — По команде?
— Начнем с омара, — решила я, заставив себя улыбнуться.
— Омар! — послушно кивнул Феликс. — Панцирь. Защитное вооружение. Как у легионеров. Да. Нет! Лучше. Удобнее. Вкусно!
Я поглядела на омара, но тому было уже все равно.
...Струг бил в струг, полосуя гладь Форкиады;
Ноги обув в зубы копий,
Взбычив лоб,
Рвались они смять сосновые руки весел...
Петь не стали, зато стихи оказались о войне. Странные стихи! Гай пытался объяснить про особенности языка, про то как пришлось возиться с переводом.
...А когда, размыканные, зияли ладейные тела
Боковинами в опоясках льнов —
То иных доковеркивал новый гром,
А иные стремглав шли вглубь,
Обезблещенные хватким железом.
Опетленный Арес, взнузданный в огне,
Твердым древком
Взлетал из рук и падал меж тел.
Трепеща на ветру оперением.
Смерть
Нес полновес свинца.
Тимофей Милетский исхитрился. Грек, понятно, кто же еще? Как о такие строчки («особенности языка»!) мой Гай собственный язык не сломал? Но звучало страшно. «Смерть нес полновес свинца...»