о называют «адоптация», усыновление, через «о». Раны заживали, человек выздоравливал — но жил теперь только по воле Тухулки. Каждый день, каждый час такой жизни оплачивался кровью — и пролитой на арене, и пролитой на алтаре. Поэтому и появились во всех гладиаторских школах храмы Тухулки. Ледники для трупов стали теперь не нужны — многие мертвые вновь выходили на арену. Но эта подаренная жизнь была недолгой. Всякое нарушение обряда, промедление с жертвой вело ко второй, окончательной смерти. Поэтому ожившим приходилось все время убивать, убивать, убивать. Но и это не всегда спасало — Тухулка забирал души своих рабов в миг, который считал для себя подходящим. Вторая, настоящая, смерть была страшнее первой. Человек еще жил, но уже начинал разлагаться заживо, словно могильное тление догоняло его. От тела отваливались куски, чернела кожа, лопались и вытекали глаза... Поэтому умерших хоронили свои же, посвященные, хоронили тайно, не позволяя прощаться даже самым близким. Тот, кто говорит, что гладиаторы не просто посвящены Смерти, что они уже умерли, правы. Это — плата подземным богам, цена успеха и величия Рима, его очистительная жертва. Вы, квириты, знаете, как исполнять законы. Облегчая свою жизнь и смерть убийствами, вы не ссоритесь с Юпитером — жертвы предназначены для слуг Диспатера, не для него самого. Но, если кто-то решится обратиться прямо к Отцу Подземному, величию Рима придет конец, ибо Юпитер такого не простит. Я правильно все сказала, Цезарь?
— Да. Только обратиться к Диспатеру он должен не от своего имени, а от имени Римской Республики, имея на это законное право... Папия, зачем это тебе?
— Прощай, мой Цезарь.
«Император Гай Юлий Цезарь, диктатор, пожизненный трибун и великий понтифик — Папии, царице, желает здоровья и благополучия.
Знай, царица, что я назначил Митридата Пергамского царем Боспора[8], дабы сверг он узурпатора Асандра и восстановил в царстве законность и порядок. Он обратится к тебе за помощью, не откажи. Нужны корабли и особенно тяжелая конница. Помогая ему, ты помогаешь мне и всему римскому народу. Рим ценит дружбу и ничего не забывает.
Папия, это ты? Мои лазутчики с ног сбились, но к тебе, за четыре моря, за три реки, не так легко попасть. Впрочем, о чем я? Конечно, ты! Боги, боги! Двадцать пять лет, моя царица. Двадцать пять! Чуть меньше, чем было мне тогда — и много больше, чем тебе.
Помнишь, ты сказала: «Остался долг»? У меня тоже остался долг перед тобой, Папия. И отдать я его не смогу.
Ты поручила мне нашего Кара. Я не смог его сберечь, и мне нет прощения. Не буду оправдываться, говорить, что надолго уезжал из Рима, что Цицерон обещал о нем заботиться. Кар умер страшно, и его призрак много лет стоит у меня перед глазами. Когда мне плохо, я всегда слышу его голос, повторяющий, что смерть — это сон.
Это не все, царица. Попроси мужества у богов, в которых ты веришь, — и слушай. Ты узнавала о Гае Фламинии, твоем и моем друге. Он прожил, моя Папия. Может, ты уже знаешь о его смерти, но едва ли о причине. Сам я узнал правду не так давно.
Гай Фламинии погиб в тот далекий год, когда мы расстались. На Сицилии наместник Веррес, пряча собственные преступления в чужой крови, начал искать лазутчиков Спартака. Хватали всех, и правых, и виноватых. Зная, что Цицерон его помощник, но не друг, он обвинил своего квестора в потакании заговорщикам и хотел отдать под суд. Тогда Цицерон, желая доказать свое усердие, обвинил нескольких римских граждан в том, что они присланы Спартаком для подготовки мятежа. Среди них был и Гай.
Его заключили в сиракузские каменоломни, где держали самых опасных преступников, затем пытали и казнили. Так Цицерон откупился от гибели смертью друга.
Но пусть он скажет сам, наш златоуст! На суде над Верресом убийство Гая вспомнили, но Цицерон обвинил в нем, конечно же, самого наместника. Свой донос он успел сжечь, когда готовился процесс.
Вот его слова:
«В Мессане посреди форума секли Гая Фламиния, римского гражданина, но, несмотря на все страдания, не было слышно ни одного стона этого несчастного, и сквозь свист розог слышались только слова: «Я — римский гражданин». Этим напоминанием о своих гражданских правах он думал отвратить от себя гибель. Напрасно! Уже разводили огонь и приготовляли раскаленное железо и другие орудия пытки, уже готовили крест, повторяю, крест для этого несчастного и замученного человека. О великое право нашего гражданства! О сладкое имя свободы!»
О сладкое имя свободы, моя Папия! Мне нечего больше сказать.
Итак, ты поможешь Митридату Пергамскому, который выпросил у меня боспорский престол — наверняка для того, чтобы сломать себе шею. Если это случится, появится хороший повод вытребовать тебя в Рим — или приехать самому. Я очень злопамятен, царица, и мщу не только за оскобленное величие Рима, но и за самого последнего лопоухого парня, которого жестокая возлюбленная бросила дождливой летней ночью. Я приеду — и напомню тебе его имя.
Мир велик, а нас только двое».
— Нет-нет, мой Цезарь, мне надо уехать, немедленно уехать, я не могу, не должна, мы с тобой враги, ты римлянин, я обязана тебя ненавидеть! Ты!.. Из-за тебя я изменила моему Эномаю, я никогда не прощу себе — и тебе не прощу, римлянин, лопоухий развратник, жена всех мужей, муж всех жен!..
— Из-за тебя я не только изменил жене, но и, кажется, предал родину, Папия Муцила, лазутчица Спартака, сообщница Гаруспика. Спать с тобой — спать со смертью, моя Папия, но я хочу, чтобы ты осталась, никуда не уезжала, не бросала меня. Мир велик, а нас только двое!..
Мокрый камень под ногами, мокрый камень слева и справа, черные тени пиний, темное, покрытое низкими тучами небо. Ночь. Дорога Гробниц.
— Да куда же мы спешим, госпожа Папия? Пешком, без вещей, считай, без всего!
— Спешим, Аякс, спешим.
Из города чудом выбрались — через ворота запертые. Не хотели нам отворять, ночь на дворе, война за стенами! Но прикрыла я веки, представила себе взгляд Учителя, поймала зрачками лунный свет первой нашей с Ним встречи, подождала немного, а затем поглядела — прямо в глаза старшому стражи.
Открыли — даже вопросов не задали. И я себя не спросила. Надо идти! Ничего, что вещей не взяли, что на мне не дорожный плащ — мокрая мятая палла поверх мокрой туники, что денег в обрез. Надо идти!
Куда — даже не подумала. Надо.
И вот ночь, мокрый камень под ногами, дорога на Капую. Аппиевой ее обычно зовут, но здесь, у стен римских, иное она имя имеет. Мокрый камень слева и справа — гробницы, одна за другой, теснятся, на булыжник налезают. Дорога Гробниц...
— Ну, Папия! Знал бы, ни за что тебя не пустил! Ночь, а вокруг — видала страх какой? А если эти... ламии?
Смеюсь. Не смешно, мокрый камень на сердце, но все равно смеюсь. Ламии, понимаешь!
— Это не страх, мой Аякс. Это даже не автобусы на Дахау.
Отвечаю, не думая, не пытаясь даже понять, что говорю. Не до того. Я должна, должна... Что должна? На миг проснулась словно. Куда бегу? В Риме еще есть дела, на пару дней можно остаться, не поймают вот так, с ходу, на улице, девушку, говорящую по-оскски, по имени Папия. Можно и на Форум сходить, и про Красса-святотатца узнать побольше... Крикса нет, погибло его войско, но война продолжается, Папия Муцила, внучка консула. Павших оплачем после победы, а пока ты должна думать только о войне, о том, как разбить врага, как сокрушить проклятый Рим. Значит, уходить нельзя, крыса должна оставаться в норе, у крысы много дел, Спартак ждет твоих писем...
Нет! Идти, надо идти, надо спешить.
Слева гробницы, справа гробницы, с каждым шагом становится все темнее, хотя ночь давно в полной силе. Но все равно — чернеет вокруг, тьма наступает, мешает двигаться, а дорога, страшная Дорога Гробниц, становится все уже. Серые... Нет, черные камни совсем рядом, протяни только руку, холод ползет по коже, леденеют пальцы...
И Аякса нет. Только что был рядом — и нет. Ничего, надо идти, надо спешить.
— Мне надо спешить! Мне очень надо...
Хрип из горла вместо голоса. Тьма заливает рот, мутит сознание.
— Ты уже пришла, обезьянка.
Не удивляюсь, лишь вздыхаю облегченно. Спешила. Успела!
Вместо тьмы — огонь, неяркий, светло-зеленый, словно молодая трава. Словно моя кровь на старом алтаре. И черным увиделся мне Он, стоящий спиной к древним камням полуразрушенной гробницы. Но вот медленно, неспешно осветился Его Лик, словно Луна за тяжелыми тучами одолжила свое сияние. Нет, свет совсем не лунный, но тоже знакомый.
Он протягивает руку. На широкой ладони — горящая лампа-шар. Не стекло — что-то твердое, почти непрозрачное. Свет теплый, ровный, его-то я увидела.
— Папия Муцила!
Наклонился, подождал немного. Почему-то показалось, что Он улыбается.
— Пришло время все взвесить, оценить и разделить, моя обезьянка. Раньше Я говорил, что у тебя есть выбор, но в эту ночь выбирать не придется.
Поняла. Не придется.
— Я... Я сейчас умру?
Не ответил, не кивнул даже. На раскрытой, протянутой вперед ладони розовым огнем горел знакомый шар. Все ярче, ярче, ярче...
«Никто не оставляет горящий светильник под спудом, да? А этот ставят, моя обезьянка! Те, кому он светит, тоже заперты. К счастью для вас!»
Розовый свет внезапно загустел, поднялся, завис над Его ладонью.
— Живые могут солгать. Мертвые — нет. Извини!
И наши тени вновь идут кружить во тьме ночной. Но нам нет больше места тут, для нас лишь мир иной.
— Второй круг, фрау Муцила?
Возле лица щелкает зажигалка. Не думая, прикуриваю, то затягиваюсь.
— Спасибо.
Вокруг можно не смотреть. Калиги... сапоги тонут по щиколотку в грязи, холодный осенний ветер забирается под темно-зеленый плащ... под шинель, перетянутую ремнем с блестящей пряжкой. Гравиевая дорожка совсем близко, но мы стоим прямо на разбитой колесами площади. Грузовики уже уезжают, толпа расходится... Пора привыкать, Папия Муцила!