— Домой поедем! Домой! — заплакал Елыш.
— Куда домой? Тут ждать будем, — сказал отец и угрюмо сел в сани. — Замерзать будем, пока день придет. Ложись. Покройся: теплей будет. Миколай-бог наказал. Миколай-бог чуваш не любит: всех чуваш перевесть хочет…
Елыш хотел опять заголосить, но вдруг что-то дрогнуло и со стоном прокатилось в пространстве, и долго еще дрожащий звук висел над всем, пока, вместе с порывом снежной вьюги, его не отнесло куда-то в сторону.
Не успел Елыш опомниться, как снова что-то с треском ударилось у них над головой, и снова стонущий, дребезжащий звук, от которого тряслись внутренности, застыл на время в воздухе. Елыш схватил отца за руку.
— Миколай-тор звонит… — прошептал отец, снимая шапку.
Дребезжащие удары падали протяжно один за другим совсем близко где-то, и Елышу чудилось в них что-то сердитое и беспощадное.
Вдруг отец пригнул к нему теплое, мокрое от снега, лицо и зашептал прерывающимся голосом:
— Миколай-бог сердитый: всех чуваш перевел… Троица тоже бог сердитый: людей в воде топил, церковь по лесам рубил. И Егор-бог большой: с водой пришел. Снег стаял, вода шла, Егор пришел: леса палил, скотину валил.
Он остановился, и Елыш чувствовал на своем лице его горячее, прерывистое дыхание.
— Другой бог пришел, — продолжал отец, — русский бог. Чуваш перевесть хочет.
Он угрюмо замолчал, и только свистал над ними ветер, да слышно было, как в отдалении настойчиво ударял во что-то разбитое сердитый бог Миколай.
— Домой поедем! — заплакал Елыш и толкнул отца в плечо.
Но тот не отвечал, и Елышу даже показалось, что он заснул.
А Миколай-бог звонил все чаще и чаще. Потом он, должно быть, надел на свои огромные пальцы разом много бубенчиков, и слышно было, как он звонит ими всеми за раз и тешится. И Елыш улыбнулся сквозь сон: так хорошо зазвонил бог Миколай. И он подумал, тоже засыпая:
— И Миколай хорош бог: звонит хорошо.
Потом ему показалось, что он стоит на камне у речки, и отец манит его зачем-то с того берега рукой. Поманил и ушел. Он хотел заплакать и вдруг видит — куст, а у куста стоит будто девчонка, только странно одетая; в оловянных башмачках и в медном халатике, сама вся сияет, как самовар на русской стороне у брата Степана. Стоит и протягивает ему два журавлиных яичка. Он хотел взять их, а она говорит: «Возьми одно, а другое я брошу в речку». А сама смеется и так хорошо смеется, что и Елышу стало смешно. И вдруг он понял, что это Тора-Аможе. Он протянул к ней руки, плача от радости, и хотел сказать, чтобы она не бросала в воду яичка, но она улыбнулась и бросила, и он в тот же миг проснулся.
«Так вот она какая, — подумал он, — веселая!»
Было холодно ногам и спине. В тот же миг он почувствовал, что Миколай-тор перестал звонить и отца не было возле; с ним пропали и собаки.
Он в страхе приподнялся и робко окликнул отца. Потом, переждав порыв ветра, крикнул опять и вдруг заплакал, поняв, что отец бросил его и ушел куда-то… должно быть, дорогу домой искать…
В воздухе заметно серело, и видны были черные сучья деревьев; сани стояли, накренясь на один бок, и Пегий тяжело дышал, помахивая головою. Елыш вскочил и побежал, утопая по пояс в снегу.
Он бежал долго, с остервенением перелезая через какие-то камни; бежал, потому что его преследовал слепой, безумный страх. Сердце его колотилось, как подстреленная птица; дыхание захватывало и язык пересох.
Но он бежал, пока, наконец, не зацепился за что-то и не покатился кубарем. В то же время ему показалось, что мелькнул свет и над ним раздался голос, сказавший что-то на непонятном языке.
Елыш поднялся и поглядел. Над ним стояла старуха и быстро говорила, показывая куда-то рукой. Он слушал, ничего не соображая, и дрожал всем телом. Потом она закашляла, и ему показалось, что это разом засмеялась целая куча татарчат.
Прокашлявшись, старуха взяла его крепко за плечо и потащила за собой туда, где горел огонек.
Елыш скоро понял, что это дверь в ту самую церковь, где жил русский бог Миколай, и перестал упираться. Сколько раз он мечтал побывать в церкви, и старуха показалась ему поэтому доброй. Они перешагнули порог и очутились в больной каменной избе, где было темно и чуть светил фонарь. Тут снова запрыгали и засмеялись татарчата, и Елыш сообразил, что старуха опять закашляла.
Наконец, она отворила большую стеклянную дверь, Елыш вошел и… невольно отступил в изумлении.
Старуха опять начала браниться и что-то ворчать, но он уже не обращал на нее внимания.
Так вот где живет Миколай-тор!
А вот и он сам. Какой седой и страшный. Он был в красном халате и черной шапке… В руках у него был огонь, которым он необыкновенно ловко махал направо и налево, и когда он ушел назад, на месте остался один густой дым. Это понравилось Елышу до такой степени, что он улыбнулся.
Несколько голосов где-то пели. Всюду стояли люди, все русские, и все кланялись.
Не успел Елыш пожалеть, что Миколай-тор ушел, как пение замолкло, и он опять вышел. Елышу показалось, что он что-то несет, но старуха в это время насильно наклонила ему голову, и Елыш мог только слышать как Миколай-тор, что-то сердито говорил, и когда он кончил говорить, опять запели, и на том месте, где стоял Миколай-тор, опять клубился один только дым. Потом Миколай-тор ушел совсем и даже затворил за собой оловянную дверь.
Елышу стало скучно. Тут только он начал оглядываться по сторонам. Он попробовал шагнуть вперед, но старуха догнала его и отвела в сторону. Елыш попробовал вырваться, но вдруг оцепенел от изумления: под красным, шитым деньгами и бусами навесом сидела Тора-Аможе, и перед самым ее лицом горел красный огонь. Она сидела так глубоко и тихо, что он узнал ее только по ее смуглому и черноглазому младенцу на руках. Голова у нее была покрыта белым, а одежда блистала, как медь. Он силился разглядеть выражение ее лица, но она сидела так глубоко, и от навеса на лицо ее падала густая тень.
Слезы неизъяснимой радости вдруг сперлись в груди у Елыша. Он грубо толкнул старуху и, показывая пальцем на светлый призрак, в восхищении прошептал:
— Тора-Аможе! Гляди: Тора-Аможе!
— Тора-Аможе! Тора-Аможе — закивала старуха и снова затараторила по-русски.
Но Елыш уже ее не слушал.
Так вот где она живет! В благоговении, поднявшись на цыпочки, он старался заглянуть ей в лицо; поднявши плечи до самых ушей и неловко балансируя, он делал ей руками разные знаки, несмотря на то, что старуха изо всей силы давила ему на плечо.
Но Тора-Аможе продолжала сидеть все так же безмолвно и неподвижно, точно неживая…
И вдруг страшное подозрение мелькнуло в душе Елыша. Он рванулся из цепких рук старухи и в два прыжка очутился у самого навеса: Тора-Аможе и ее младенец сидели все так же неподвижно… Они были неживые, нарисованные… Елыш не верил: ему хотелось убедиться в этом руками, и с этою целью он протянул их к тому самому месту, где темнокудрый мальчик обвивал рукою шею своей матери.
Но только его пальцы коснулись гладкой и блестящей доски, как старуха с воплем настигла свою жертву и с бранью оттащила на старое место.
Елыш больше не сопротивлялся, потому что убедился теперь совершенно ясно, что Тора-Аможе неживая. Его занимал только вопрос, отчего Тора-Аможе неживая. Вот Миколай-тор тот живой: в бубенчики звонит, и огнем машет.
И Елышу стало скучно.
Всем Миколай-тор завладал, ничего не оставил. «Леса вырубал, поля пахал, — вспомнились ему слова отца. — Ему и от чуваш тесно!»
И Елыш впервые до глубины своего детского сердца содрогнулся перед богом Миколаем. Видно, он шутить не любит! Его только один Большой Семен не боится, да и тот прячется от него по лесам. Потом вспомнился Елышу отец, и метель и Пегий на кладбище.
— От бога Миколая никуда не спрячешься: он всюду достанет. Он — начальник! — прошептал Елыш и стал молиться грозному богу, для чего встал, как все русские, на колени и уткнулся лбом в землю.
Он клялся богу Миколаю, что будет русским, уйдет на русскую сторону к брату Степану; он называл его ласковыми именами, а Торе-Аможе смотрела на него с высоты, грустная и безмолвная, словно околдованная волшебным сном, и к груди ее прижимался темнокудрый мальчик, должно быть, такой же, как Елыш.
И тут только Елыш совершенно отчетливо понял, что Тора-Аможе ушла, должно быть, совсем ушла, куда-то далеко, далеко, откуда ей трудно вернуться; ушла, и оттого не приходит она в леса. И нет ее нигде: ни у чуваш, ни у русских. Ушла и унесла с собой своего темнокудрого младенца. И над полями и лесами теперь сердито царствует бог Миколай.
Ложь
— Я очень рад твоему визиту, — сказал Ширский, когда я вошел к нему в мастерскую.
Лицо его, обыкновенно ироническое, было странно — рассеянно и серьезно.
— Я давно уже не работаю, — прибавил он в виде пояснения и бросил согнутый окурок папиросы на пол, где лежала еще бездна таких же окурков.
Видимо, в комнате уже давно не убирали.
Ширский осмотрелся удивленным взором и продолжал:
— У меня грязно… Прости…
Не глядя на меня, он собрал морщины над правым глазом, что означало у него напряженную работу мысли.
— Убеди меня, что я не сумасшедший, — сказал он вдруг, когда сел на клеенчатый диван, покрытый тонким слоем белой мучнистой пыли.
Он протянул ко мне свои уродливо-длинные руки, с костлявыми узловатыми пальцами — руки горбуна — и тотчас осторожным движением прижал их к верхней части груди, как будто там было главное больное место.
Сделав несколько шагов по комнате, он тем же отрывистым голосом спросил:
— Отчего ты не спросишь, где мой Христос?
Лицо его изображало странный вызов, почти ненависть. Я невольно вздрогнул, почувствовав, что здесь кроется какая-то короткая и мучительная драма.
Действительно, там, где раньше возвышался Страдающий Христос, помещалась на станке сырая глиняная масса, обернутая мокрым холстом.
Я еще живо представлял себе дивный мрамор, в котором с изумительной силой и неожиданно для всех проявился могучий талант Ширского. Я заметил, что особенно прекрасные вещи создаются всегда неожиданно, как для толпы, так и для самого художника.