— Ну, будет, — сказал Живарев строго. — Не люблю!
Но он продолжал вертеться, как кубарь.
— Тогда пойдем, — сказал Живарев, которому это было нестерпимо. — Куда идти?
Они растерянно побежали. Но скрипнула дверь и выглянул доктор.
— Не спите еще?
Живарев притворился дремлющим.
— Сейчас, сейчас засыпаю.
Страшно больше не было. Только билось сердце и хотелось, чтобы все кончилось поскорей.
А вертлявый вертелся все скорей и назойливее.
— Постойте! — сказал вдруг Живарев, перенося ногу через порог. — Если все равно, то, значит, два равно трем, три четырем и так далее.
Они засмеялись. Он обиделся.
— Ничего смешного. Может быть, все, что вы говорите, есть вздор. Пять равно шести. Миллиард — тысяче. Единица — вечности.
Он задумался.
— Равна ли единица вечности? В этом весь вопрос. Вот я жил и уничтожился. Я мыслил, страдал, надеялся и исчез. Да, значит, равна.
Он печально вздохнул. Они одобрительно зашумели.
— И тогда все равно. И всюду знак равенства. Равно, равно, равно. Все равно всему.
Он провел пальцем большой знак равенства в воздухе и горько рассмеялся.
— Как странно. Ну, пойдем. Какое ему дело, что кто-то когда-то будет жить и будут ли это миллионы или миллиарды новых живых людей? Все равно, потому что в конце концов все рухнет. И тогда уже полный знак равенства. Равно нулю. Единица равно бесконечности, бесконечность равно нуль. Страшно.
Крадучись и пожимаясь от озноба, он двинулся дальше. В коридоре было полусветло. Горела всего одна керосиновая лампочка, и та давала копоть. Он хотел ее поправить, но она вдруг потухла, и оттого сделалось видно большое итальянское двустворчатое окно. Подошел и ощупал раму. Может быть, все это сон, и на самом деле все не так. И бесконечность не есть нуль. И два есть два. И биллион и тысяча биллионов имеют смысл и что-то значат.
Виден незнакомый сад и за темным силуэтом выдавшейся части дома на небе яркий хвост Большой Медведицы.
Все-таки небо будет жить, и будет некоторое время жить земля. Не вечность, конечно, но долго, долго. Потом рассыпется в прах. Очень жалко.
Он вытер слезы полой халата.
Небо рассыпится тоже. Отживут и потухнут звезды.
О, жалко, жалко.
— Ну, пойдем же, пойдем, — говорят они. — Вот дверь.
Но ручка вертится сама собою. Он вытягивает руки и прижимается к стене.
Дверь отворяется и входит кто-то темный. Он удивляется, что лампочка погасла. Подходит и пробует зажечь, но у него ломаются спички. Это — сторож.
Потом снимает лампочку и уносит ее с собою.
— Скорей же, скорей…
Придерживая разлетающиеся полы халата, он спешит за ними в открытую дверь… Темный, узкий коридор, и направо все окна, окна, и в них звезды.
— О, как хорошо и жалко.
А это зал. Пахнет пылью и большим помещением.
— Тише, тише…
Но слышен каждый шорох и даже собственное дыхание и биение сердца. И здесь в окнах тоже небо, большое, радостное, блещущее. Он разрушится. Оно не понимает, и оттого радостно.
Что это в углу? Длинное, белое… Это два подсвечника, потому что тут, вероятно образ.
— Бежим, бежим…
— Я хочу видеть, какой образ. Я хочу.
Но они противятся.
— Вздор! Я хочу видеть.
Он большой и темный, темный. Прижимается губами к стеклу и целует. Губы дрожат и живот дрожит. Страшно, страшно.
— О, спаси меня. Кто ты?
Старается заглянуть сбоку. Вероятно, это Нерукотворенный Спас. Большой темный лик с медным сиянием.
— Спаси меня. Спаси мир.
Становится на колени и стискивает сплетенные пальцы.
— Да, да, спаси мир. Слышишь? Если только можешь.
Какая тишина! Какая тихая, большая зала… Как хорошо, что может быть такая тишина.
Слезы текут по лицу. И никто не говорит, не смеет.
— О, спаси мир. Не меня. Меня не надо. Может быть, я сделал что-нибудь ужасное?
Старается припомнить.
— Но все равно. Я сделал. Я, наверное, сделал. Погуби мою жизнь, убей меня. Но сохрани мир.
…«И не будет жизни… Настанет пустота, холод, уничтожение и пыль… Потухнут солнца, не будет вечности… Не будет, не будет. Нуль равно нулю»…
Это говорят они:
— Не верю. Не хочу. Отрицаю. Силою моей молитвы отрицаю. Будет, будет, будет. Слышишь? Я верю.
Живарев вскочил с колен.
— Будет, будет, будет…
Смотрит в последний раз на образ, молчащий и пыльный.
— Благослови меня.
Видно, как по паркету падают тусклые отсветы окон. Тишина большая, спокойная и радостная.
— О чем ты думаешь? — спрашивают они.
Но он вслушивается в тишину. Только надо, чтобы она была в душе. Вот так.
Потом тихо, большими шагами идет дальше.
…«И погибнет земля… Замрут города, рассыпятся стены… Умрет последний человек. Не будет воздуха. Треснет кора и все обратится в морозную пыль. Не правда ли?»
Но он молчит: не знаю, не знаю.
— Скажи, что ты задумал?
— Ведите же, ведите.
Они бегут опять вверх по лестнице. Керосиновая лампочка чуть светит в нижнем этаже. Чья-то обитая клеенкой парадная дверь с медной дощечкой. Может быть, квартира доктора. И даже наверное.
— Отвори, — говорят они.
Дверь тихо отворяется, и видно большую переднюю. И он знает, что никого нет. Сегодня, вообще, никого нет. Все куда-то ушли.
В следующей комнате накрытый стол и самовар. Пианино с открытой клавиатурой, и брошенные в беспорядке ноты. Все так хорошо, отчетливо видно.
Налево полуотворенную дверь в полуосвещенную комнату.
Тихо, осторожно отворяет и смотрит. Две кровати, убранные наверху белим тюлем с голубыми лентами. Это — дети.
Они спят. Маленький полный мальчик с раскрытым, точно треугольным ротиком и большая худенькая девочка. Долго и с любопытством смотрит. Они спят уверенно и тихо. Это потому, что бодрствует он.
В эту ночь он будет бодрствовать один за всех.
Хочет повернуться и уйти, но удерживает нежность. Вот они спят и не знают. В эту ночь знает только он один.
Не знает небо, не знают звезды. И оттого радостно блещут.
— Тс…
Выходит на цыпочках. Где-то шаги и звон разбитой посуды. И так ясно представляется отдаленная кухня, где есть плита и стоят кастрюли, и толстая кухарка.
Вот сюда. Здесь балкон. Шевелится от ветра парусиновая драпировка.
Какой простор. Какая глубина и тишина. Впивается глазами в ночь. Внизу, по темным массам сада, легли неправильные полосы и пятна света. Если нагнуться, почти видны дорожки.
— Здесь низко, — говорят они.
Он соглашается и пробует столбы. Они холодные, крашенные, скользкие.
Торопливые шаги и голоса. Кто-то вдвоем быстро проходят через столовую.
— Я боюсь. Он здесь, — говорит женский голос, высокий, дрожащий, красивый и плачущий.
Другой голос доктора. Он говорит:
— Просто глупой бабе показалось. Ты сама видишь: тут никого нет.
Живарев присел за дверью на корточки.
Они входят на балкон. Он обнимает ее за талию. У нее большие, темные, испуганные глаза.
— Я послал фельдшера посмотреть, что он делает, — говорит доктор. — Мы сейчас узнаем. Несчастный малый.
Живарев усмехнулся.
Они стоят у входа на балкон, обнявшись. И они тоже не знают, что нуль равно нулю. Они беспечны и радостны. Она ищет губами его виска и долго целует это место. Она не знает, но ничего. В эту ночь бодрствует он один.
Задыхаясь, подходит кто-то третий.
— Там его нет, — говорит низкий бас.
— А, это который за перегородкой.
Она вскрикивает и бежит с балкона.
— Я же тебе говорю, что никого нет, — говорит доктор.
Но она не верит и бьется в истерике.
— Он был здесь, возле наших детей.
Стремительно она убегает в детскую. Доктор о чем-то рассуждает, пространно и недовольно.
— Сюда, — говорят они. — Видишь боковой край лестницы? Перелезь за решетку балкона. Можешь достать рукою? Ухватись за водосточный желоб.
Живарев перегнулся и попробовал достать край лестницы. Но лестница была далеко. Он медленно стал прижиматься к водосточной трубе. Запахло свежевыкрашенною масляною краской. Левую руку он также медленно вытягивал по направлению к лестнице, наклоняясь в то же время все дальше и дальше туловищем в пространство.
Наконец, его рука коснулась ступеньки. Он сделал прыжок и повис на одной руке, перевернувшись, туловищем вокруг себя, потом ухватился другой. Что-то хрустнуло в плече. Но ничего. Перекинул ногу и так висел долго и отдыхал, удивляясь и радуясь.
Отдохнув, быстро полез вверх по ступенькам. И оттого небо становилось все шире и больше, а отсветы, ложившиеся из окон, меньше и ничтожнее.
Вскоре уже не было ничего, кроме неба.
— Скорей, — сказали они.
Он продолжал глядеть. Поднимался еще на одну ступеньку и опять глядел. Но вот крыша. Она гнется под ногами и гремит.
Он лег плашмя и стал тихо передвигаться вдоль желоба.
— Я что-то сделал, — сказал Живарев, усиливаясь вспомнить свое преступление. — Может быть, даже, не по своей вине, но это все равно: я сделал. Это было когда-то давно. Я оскорбил небо и землю, и оттого они должны были разрушиться.
Он с трепетом поднял лицо к небу и посмотрел вокруг. Непонятно, как это могло случиться. Но раз он погибает, то, значит, все остается по-старому. Не правда ли? Это ясно. Два есть два и три есть три. Миллион равен миллиону, и вечность равна самой себе, а не нулю… И это только оттого, что он погибает. Как странно. Но почему?
Он поглядел на Большую Медведицу и улыбнулся. Она была смешна и наивна тем, что похожа на кастрюльку. Но и это было радостно. Точно кто-то детски простой и веселый и еще плохо владеющий рисунком взял и вычертил эту кастрюлю из звезд.
— Скорее, — сказали опять они.
Но он их больше не слушал. С тех пор, как он был здесь и готовился умереть, они уже не могли иметь значения. Они были где-то внизу.
Иногда пробовали по-прежнему клеветать:
— И уничтожится небо, и уничтожится земля. Слышишь?