Через минуту он говорил:
— Обыватель счастливее: у него есть своя младенческая вера… Мне самому хотелось бы временами такой веры… Все-таки в ней есть что-то… какие-то поднимающие душу вершины…. Пусть фантазии, миражи, легенды! Но почему жизнь непременно должна быть плоской и ровной? Кто первый это солгал? Может быть, истина как раз в другом направлении… Конечно, трех китов можно откинуть, но в окончательном итоге все-таки получится нечто возвышающее. Вы понимаете?
Калинин, когда хмелел, говорил совершенно фистулою, и похоже было, будто причитает баба.
Вечером Федоров никуда не пошел и остался дома сделать кой-какую канцелярскую работу.
Душа его была теперь свободна, и только тоскливо хотелось чего-нибудь чрезвычайного.
Воспоминание о батюшке его раздражало.
«Змий — искуситель, — подумал он, — вот такие и владеют народом».
И Федоров мечтал, как пойдет к попу и крикнет ему:
— Что? Сорвалось?
Но в то же время ему хотелось правды. Одной большой законченной правды. Нужды нет, что он младший акцизный контролер. Раз существует он, должна существовать и правда, не какая-то там отдаленная, которая откроется людям через тысячу лет, а правда близкая, понятная ему.
Он напрягал ум, но мысли дальше не двигались…
За стеной тихий, скрипучий голос рассказывал с перерывами.
— Невелика я подвижница: только без одного раза дюжину разов ходила на богомолие и ни разу не сподобилась искушения видом и слухом…
Говорила Ефимовна.
— Бережет Господь по слабости, а другие видят и слышут: конное ржание, стоны, хохот адский и видения имеют в зверином и ином образе. То — иноки по пещерам и пустыням… А ко мне, грешнице, больше духовно подступает: башмаки увидишь на ком крепкие, позавидуешь — вот «ему» и барыш с меня! Скоромного чего в постный день подсунет… А ты, мило дитятко, панафидку отслужи. Недаром у святых отец говорится: когда виноградная лоза распушается, тогда и вино в мехах бродит… когда зреет на дереве маслина, тогда и масло в кувшинах поднимается. Мы тутотка молимся, а душеньки их там имеют облегчение…
Тихий плач сливался с шелестом старухиных слов.
— Не забуду… ах, не забуду никогда! — говорил точно во сне надтреснутый, безумно-восторженный голос.
— Отыди!.. Дух лукавый и нечистый… и сына святого духа… Аминь, аминь, аминь! Это лукавый к тебе ходит, а не покойничек… Нешь бы он стал? Он святой был человек. Дура ты… Шла бы замуж… Так ведь все равно не проживешь…
Голоса замолчали.
— В монастырь я от вас уйду. Вот что.
На некоторое время наступило молчание.
— Расскажи, Ефимовна, что-нибудь о святой вере, — сказал на этот раз явственный хозяйкин голос.
Видно, грудь ее очистилась.
— Как жили в старину Божьи подвижники…
— О ком же, дитятко милое, рассказать тебе? О Тихоне ли Задонском, о Митрофании ли угоднике, али, может, об Алексии Божием человеке?
Она спрашивала нараспев.
— Невозможно заниматься, — притворно возмущался про себя Федоров.
Рассказы о святых волновали его своею скрытою, внутреннею сутью. Ведь и они были, эти люди, как Федоров. Но они что-то видели впереди… Все думали о главном… И неужели все, во что они верили, был бред, смешной самообман?
И было жалко их, потому что он, Федоров, уже не мог верить их верой. И хотелось крикнуть с надрывом:
— Нет, не вздор, не обман! Все это есть!
И самому вдруг поверить… нарочно, от жалости и обиды… крепко и упрямо…
А за стеной уже развертывался знакомый рассказ о житии великомученика Георгия. И верилось, что был Георгий. Был и верил во что-то огромное и важное, и потому не страшился смерти. И тот, кто сочинил рассказ, верил в то же самое и потому рисовал мученика победителем: разверзались небеса и оттуда вместе с мученическим венцом нисходили ангельские хоры. Но это была пустая прикраса рассказчика. На самом деле, конечно, небеса безмолвствовали и человек молча переносил неслыханные муки… Были и крючья и гвозди… И все смотрел вперед… в бесконечность… Думал о безднах, и не боялся… Ведь он был, непременно был этот человек… и кровь его лежит на всех… И вдруг пришел он, Федоров, и говорит, что ничего этого не надо… есть будто бы самые обыкновенные вещи… есть служба, канцелярия, столы, стулья, дома… Вздор! Не то!
И опять Федоров почувствовал прежнюю ненависть к священнику, точно это он был во всем виноват, и не в том, что открыл ему глаза, а в том, что своротил в сторону на полдороге, солгал, притворился…
Слышно было, как за стеной Калинин снял со стены гитару.
Федоров принялся ходить из угла в угол. Хотелось куда-то пойти, что-то сделать, большое, чрезвычайное… Точно сердце росло в груди. Вспоминалась хозяйка и ее болезненное, симпатичное лицо. О хозяйке всегда вспоминалось последнее время, торопливо и радостно, точно неизбежное прибавление ко всему. Она там, за перегородкой, — ну, значит, хорошо. А почему хорошо? Это неизвестно?
Но сейчас нужно было еще чего-то. Или это просто весна? А, может быть, музыка?
Из помещения учителя доходили меланхолические аккорды, взятые смелою, заверенною рукою. И Федорову казалось, что учитель тоже беспредметно волнуется.
Вдруг музыка замолкла. Гитара со звоном водворилась на свое место.
Вошел Калинин.
— Воздуху мне! — крикнул он пискливо.
И Федоров понял, что ему тоже надо сейчас уйти.
— Идем! — воскликнул он радостно.
Они торопливо, точно дети, оделись и вышли. По улице шли возбужденно. Движения их были широки, размашисты. Хотелось что-то сказать, особенное и значительное.
Земля уже давно обсохла, но было пронизывающе знобко.
— Говорят, когда дубу распускаться, всегда бывают холода, — заметил Федоров.
— Дубу? — насмешливо переспросил Калинин.
Очевидно, им овладело прежнее отрицательное настроение, и Федорову казалось, что учитель от души презирает его за умственную отсталость. И душа Калинина рисовалась ему большой, молодой и светлой. А сам он шел рядом с ним покорный, старый и темный. И ему хотелось, чтобы учитель говорил. И Калинин, казалось, это понимал.
Они, точно по уговору, свернули за город и, перейдя деревянный мост, направились по дороге, редко обсаженной убогими березками.
Небо было светлое, белое, с чуть заметными редкими звездочками.
— Так не сгорает? — опять насмешливо передразнил Калинин. — Я говорю про купину…
Федоров терпеливо молчал.
— Впрочем, черт с ним…
Калинин внезапно впал в серьезный тон.
— Вы, Николай Федорович, мало учились и плохо знаете всемирную историю, — начал он раздраженным голосом, точно Федоров чем-то задел его за живое. — Коли на это пошло, все человечество верило в легенды. Это уж так устроено, не от нас. В этом проклятье или счастье каждого века (это как будет вам угодно), что он приходит с своей легендой и никогда с истиной. А мы не хотим подчиниться этому закону.
Федоров не возражал, но ему было странно и вместе приятно, что учитель страдает теми же мыслями.
— Но это вздор! — продолжал упрямо Калинин, точно сердился на что-то. — Легенда будет нам дана. Слышите? Это я вам говорю.
Он остановился у края дороги, широко расставивши ноги и плавно раскачиваясь взад и вперед. Глаза его проницательно сосредоточивались на Федорове.
— И знаете, какая это будет легенда?
Он широко оглянулся вокруг и показал рукою.
— Это будет легенда о земле, о воздухе, о небе, о лесах и водах… Я это чувствую в своем сердце… Она уже носится в воздухе… Еще немного, и в чьей-нибудь груди она заговорит бурным ключом вдохновения… Я это предвижу…
Он снял шапку, обнажив круглую большую голову с редкими, белобрысыми волосиками.
— И мы выйдем из душных городов на простор земли, чтобы увидеть эту землю и быть, наконец, счастливыми… Ведь высшая мудрость, вы знаете, заключается в счастии и только в счастии… Это я вам говорю… А не в том, чтобы докопаться до корня вещей… И тот, кто принесет эту легенду о земле, будет новый великий пророк… Но какая это будет легенда? Вот этого и не знаю…
Он мечтательно закрыл глаза рукою и несколько мгновений помолчал.
Федоров стоял в отдалении, весь погруженный в созерцание и слух.
Калинин, отпустил руку и осмотрелся.
— Смотрите, какая березка! — сказал он неожиданно Федоров взглянул, и березка ему тоже как-то странно понравилась по-весеннему.
Она стояла перед ними чистенькая, белоствольная, точно вымытая, и не похоже было, что она выросла при дороге.
Калинин ласково потрогал ее молодые, еле раскрывшиеся листочки.
— Каждый год эти листочки обновляются, — говорил он проникновенно. — Вот она где неопалимая-то купина, из которой непременно раздастся голос… Просмотрели… да… Прижаться к ней грудью, вдохнуть от нее жизненной бодрости… позанять понимания жизни… Вишь, она как твердо стоит. И уж она не выдаст…. Шалишь!
Он злобно чему-те усмехнулся, оскалив желтые клыки.
— Постойте еще минутку… Мы потом с вами далеко уйдем… Это немного фантастично и отдает Карамзиным, но мне хочется прижать ее, голубушку… эту вот купину белоствольную, к моему сердцу… И вот почему-то не смею: глупым кажется… А просто идти по дороге и зевать на леса и звезды это не глупо… Кто-то испортил мою душу… внушил мне, что все это вздор, что будто я серый, так называемый обыкновенный человек… И я поверил… и все мы поверили… Вот в чем наша трагедия!.. И она зовется в наши дни трезвым взглядом… Кто-то потихоньку обокрал святая-святых моей души…
Он с злобою посмотрел на березку.
— И ведь вот… чего и кого конфузиться? А не смею. Ничего не смею… Впрочем, черт с ним… все равно…
Он колеблющимся шагом подошел к дереву и угрюмо обнял его да так и застыл, точно стоило только прикоснуться к чему-то, переступить странную черту, и все делалось хорошо и понятно.
Федоров прислушался, вытянув шею.
Калинин тихо, точно ребенок, всхлипывал.