Он приветливо им улыбался, предлагая взглядом проходить мимо, не обращая на него внимания.
И люди шли и шли, мельком взглядывали, удивляясь, внезапно что-то понимали (да, да, понимали: это он видел, потому что внимательно вглядывался в их лица) и опять шли спокойные, равнодушные. И это было именно так, как надо, т. е. то, что они были спокойны и равнодушны.
Опершись локтями о колени, он старался побороть головокружение. Было такое явление, точно улица подается дальним концом кверху. Закрывал глаза и тогда чувствовал, что мягко ногам и тротуар уходил из-под ног. Открывал их, и тогда слышал в ушах шум, точно от жужжания тысячи мух, и видел темные пятна.
«Сейчас упаду», — подумал, и на мгновение стало страшно пыльного и холодного тротуара. Грузно осел и повалился вперед и набок, и как ни странно, но это оказалось вовсе нестрашно, а даже приятно, точно он прильнул к чему-то милому и знакомому, хотя это был запах асфальта и пыли.
На мгновенье очнулся, чувствуя свое тело уже на весу. Держали под мышки и за колени и куда-то клали. Было все равно кто и куда. Воротничок резал подбородок, было трудно дышать, потому что ноги оказались выше головы. Но и это было хорошо.
Вообще все было хорошо и как надо. В ушах точно открылись клапаны, и он явственно услышал:
— Если ты можешь соображать…
— То-то соображать. Ступай лучше с своим соображением… Знаешь куда?
— Хоть ты роди на улице…
Клапаны закрылись. И опять мухи…
Старался преодолеть их жужжание вместе с мучительной тошнотою. И, когда удавалось сознавал, что едет на извозчике. Кто-то большой и сильный, крепко пахнущий дешевым табаком и потом уверенно и нежно придерживал его за талию, и Гуляев понимал, что ему трудно и неудобно держать его почти на весу таким образом. Он же держал в свободной руке котелок и старался им прикрывать его голову. Но державший был терпеливый и великодушный человек, и у него была тонкая и деликатная душа. Гуляеву хотелось ему как-нибудь выразить, что он понимает это, извиняется и благодарит его, но говорить он не мог и только старался доверчивее уложить голову на его плече. И ему было радостно сознавать, что и он и державший все равно и без слов хорошо понимали друг друга.
— Ловчее, барин, — говорил он иногда и сгибался еще неудобнее, и рука его, точно железная, все так же крепко и нежно поддерживала его за талию.
— Пускай замерзают, — говорил он извозчику. — Мне какое дело. Вычистил тротуар…
Но Гуляев знал, что он говорит нарочно и против себя, потому что хочет закруглить свои слова. Но тело его говорило о другом, и он знал это сам, знал извозчик, но все-таки говорил, и Гуляеву было это и понятно, и вместе непонятно. Понятно, потому что так делают все, и непонятно, потому что в этом есть что-то недостойное, смешное и глупое.
Пролетка остановилась. С грохотом пролетали другие экипажи. Клапаны закрылись, и потом мерный и тяжелый топот ног по деревянной лестнице.
— Что за человек? — спрашивает гнусавый голос. — Где подобрали?
— Чего орешь? Видишь: помирает.
— Все помрем. Держи крепче, губастый черт, ворона.
Его больно грохнули на скамью. Говоривший осторожно поддержал ему голову, и Гуляев почувствовал, что и этот был такой же хороший и серьезный человек, как и другие. Но он продолжал говорить в прежнем тоне, потому что так же хотел закруглить свои слова и мысли.
— И помрешь, очень просто. А ты, небось, не хочешь? Тетка Маланья тоже не хотела… Послано за фельдшером, — добавил он другим тоном, опять неожиданно серьезным.
В помещении, где чувствовался нависший потолок, пахло печеным хлебом, сургучом, застоявшимся табачным дымом и одежей.
«Участок», — подумал Гуляев, но глаз открыть не мог.
— Вот и господин фельдшер жалует своей персона грация, — сказал тот же голос. — Что больно скоро? Извините, что обеспокоили. Не знали, что вы у Марьи Константиновны.
Он хитро посмеялся одним животом.
— Дурак, — сказал спокойно фельдшер.
Остальные громко засмеялись. Слышно было, как первый говоривший удовлетворенно вытер нос.
— Пусти, говорю, руку.
— А то как же…
Легкое пыхтение и борьба.
— Не бойтесь, — вдруг сказал голос фельдшера, но уже теплый и мягкий, потому что он обращался к Гуляеву.
И что-то едкое и, отчасти, сладкое с силою вошло ему в нос, так что он задыхаясь и сердись поднялся и сел.
Нашатырный спирт.
— Что, небось, не понравилось? — спросил первый голос и, утешая, добавил: — Ничего, пройдет.
Гуляев, продолжая задыхаться, раскрыл слезящиеся глаза и встретился взглядом с говорившим. Это был старший городовой с нашивками. Он, видимо, страдал вместе с Гуляевым и сказал еще раз:
— Зато легче будет… Ну-с, господин медицинский фельдшер, так скажите уж нам разом, не утаите, как здоровье Марьи Константиновны.
— Пошел к черту, — сказал фельдшер, большой и рыжий. — Есть у тебя папиросы?
Закурив, он стал думать вслух.
— Куда его нам? Везите в больницу.
Голос у него опять сделался равнодушным и грубым, но Гуляев уже привык и знал, что так и надо, и оттого ему казалось, что он что-то понял. Но когда он старался думать, становилось тошно.
— Откуда будете? — услыхал он опять.
Его легонько тормошил за плечо старший городовой.
Гуляев вспомнил стены своей комнаты и вид из окна, лицо жены и эмалированный тазик я плотно стиснул зубы.
— Будет вам мучить, — вздохнул кто-то, очевидно, сочувственно смотревший издалека.
Его отнесли в узкое и серое помещение с белым аптечным ящиком, положили на жесткую кровать и оставили одного.
И тишина и одиночество густо встали стеной между ним и остальным миром.
Подходил кто-то мягко звякавший шпорами, ласковый и тихий, и смотрел на него. И от этого тишина была гуще и тише. И чуть звенели мухи.
Наступали сумерки. Где-то затопили печь. На полу протянулась узкая светлая полоса, и запахло дымом.
А Гуляев все лежал, не шевелясь. Он продолжал, что-то понимать, но мысль была большая, и шла точно не изнутри, а извне.
И опять казалось, что еще одно усилие, и все будет решено.
Уже когда стемнело, его повезли куда-то дальше. В больницу.
«Может быть, это нехорошо, что я совсем не думаю о них? — спросил себя Гуляев. — Онидолжны беспокоиться. Вероятно, всюду навели справки. Звонили по телефону к брату».
Постарался себе представить их смятение, но ничего не вышло.
«Это нехорошо», — сказал он себе еще раз и с убеждением.
И вдруг почувствовал, что говорит неправду, и что этого больше никому уже не нужно, чтобы он говорил сам себе неправду, а, значит, это смешно и бесполезно.
И от этого та самая прежняя большая мысль сделалась смутно еще понятнее.
«Ах, скорее бы», — подумал он, но всего понять не мог.
Слышался грохот экипажей, и мерно звякали подковы лошадей. Городовой, который вез его из участка, сидел молча. И, казалось, что в городе есть тишина, большая, лежащая надо всеми звуками и исходящая от молчаливых, закрытых домов. Она поднимается до самых звезд, чем дальше, тем глубже, и оттого городские звуки кажутся глухими и маленькими.
Остановились у большого белого здания с колоннами.
— Эй, малый! — позвал городовой случайного прохожего в валенках. — Кликни кого ни на есть дежурного из больницы.
Человек в валенках, тихо ступая, ушел в белое здание, и опять наступила тишина…
Лошадь спокойно фыркала, и извозчик сидел на передке, понурившись. Лошадь переступала ногами.
Гуляев слегка запрокинул голову и увидел в ряд три знакомых алмазных звезды, точно кто-то нарочно разместил их по линейке. Они принадлежали какому-то неизвестному ему созвездию. И он подумал, что умрет, не узнав, как они называются. Но это было все равно и даже, пожалуй, лучше. Ведь он их видел, и это главное.
— Морозно, — сказал извозчик, не оборачиваясь.
Но городовой не ответил. Лошадь переступала ногами. По другую сторону бульвара, у которого они стояли, звеня и гремя пролетел вагон трамвая.
Стукнула больничная дверь, задребезжав стеклами, и оттого почему-то стало понятно, что туда ежедневно входят и выходят много людей. Вместе с человеком в валенках, вышел больничный сторож.
Все время, пока его снимали с пролетки, Гуляев, поворачивая голову, старался видеть три звездочки.
Потом они исчезли за крышей. Послышался больничный запах эфира и еще чего-то неопределенного и тяжелого. Дверь заскрипела и запела на блоках. И опять подумалось о людях, которые входят сюда и выходят отсюда бесконечной вереницей.
«Что же, здесь и умереть», — сказал себе Гуляев и спокойно закрыл глаза.
…Теперь на него смотрела высокая и худая сестра милосердия или дежурная сиделка со старообразным вытянутым личиком и белою косынкою, покрывавшею только затылок. Темя оставалось открытым и показывало тщательно расчесанный пробор.
От всей ее фигуры веяло тою же особенной тишиною, которая была в участке и на улице, но только еще в большей степени.
И это понимали и городовой и сторож, потому что старались говорить негромко и осторожнее ступать ногами.
— Посидите здесь, — сказала она, показывая на желтую скамью со спинкой и, повернувшись, пошла.
Ее длинная, тонкая тень, быстро укорачиваясь, двинулась за нею.
Он сидел, прислонившись к спинке скамьи, и соображал, сколько времени может пройти, пока его найдут. Ведь в таком огромном городе ежедневно бывает много упавших, и все они лежат по разным больницам. И ему хотелось, чтобы сегодня упавших было как можно больше.
Когда пришла вторично дежурная сестра и спросила его об имени, он, вместо ответа, спокойно закрыл глаза.
— Не сказывает, — заметил серьезно городовой.
Послышались гулкие шаги, и кто-то невысокий, приземистый, в белом, взял его за руку и пощупал пульс; потом, сопя, пригнулся и приложил ему ухо к груди.
— Переодеть, — сказал он, выпрямляясь.
Голос его отдался под сводами.
Потом как