— Мама, мы хотим послушать…
— Ступайте, ступайте! Мало ли о чем говорят старшие! Это вас не касается… На здоровье, душечка! На здоровье!.. В самом деле, как понять здесь «цинизм»? Ну, еще дерзость я допускаю: чтобы проникать в тайны природы, надо быть дерзновенным и так далее, и так далее…
— Природа представляется мне великою девственницей, — тихо сказал Иван Григорьевич. — У нее есть своя девственная тайна. Вот, мне кажется, профанация этой девственной тайны и составляет одну из самых острых форм проявления человеческого цинизма. Цинизм есть, вообще, упрощенное, открытое обращение с вещами, требующими по самой своей сущности сложного и таинственного к себе отношения. Природа требует именно такого отношения.
— Декадентство! — сказал Володя, чувствуя, как в груди у него поднимается глухое, тоскливое раздражение против этого человека, который будил в нем никогда ранее не звучавшие струны. — Какая тайна? Никакой тайны нет! Все должно быть ясным…
— Оставь, Володя! — томно сказала Рапса Васильевна. — Я так люблю немного пофилософствовать в сумерки.
Вошла горничная с лампой.
— Ну, вы сидите, философствуйте, — резко сказал Володя, вставая, — а я пойду, пройдусь.
— Слыхали вы, как Горбов избил Сашу? — спросила Раиса Васильевна за утренним чаем. — Это ужасный негодяй! Такой деспот!
— Сашу? Как? За что? — посыпались вопросы.
— Не хочет идти замуж. Приезжал жених, а она в лес убежала….
— Поделом, — сказал Володя сквозь зубы. — И, вообще, мама, мне кажется это не наше дело. Может быть, по их делам ей необходимо выйти замуж. Что за странная опека с нашей стороны? Впрочем, если уж ты так добра, отдай Горбову огороды в безвозмездное пользование…
— Меня удивляет, Володя, твое рассуждение! — сказала Раиса Васильевна, сильно волнуясь. — Ведь это насилие!
— Все они в этом быту выходят замуж не по своей воле… Да и, наконец, он ее отец, а вы кто?
— Но ведь он ее так избил, что она лежит.
— Ну, это она, наверное, преувеличивает: так, потаскал за волосное правление, для порядку.
— Барыня, — доложила горничная, входя впопыхах на террасу, — там на кухню прибежала Саша, убивается, просится спрятать ее.
У горничной, пожилой, приличной девушки с восковым надменным лицом, одетой в туго накрахмаленное платье, нельзя было разобрать, сочувствует она происшествию или нет. Она просто докладывала, выжидая, какое впечатление произведет это на господ.
— Какое ж мы имеем право спрятать? Ах, Боже мой! — заволновалась Раиса Васильевна.
Горничная презрительно улыбнулась и сказала грубым голосом:
— Я ей говорила… Нешто она понимает? Таращит глаза, как очумелая. «Спасите, — плачет, — спасите!» Ровно очумелая, прости Господи!
— Я сама поговорю с Горбовым! — сказала Раиса Васильевна, вставая. — Нет, я этого так не могу оставить.
— Поговорите, барыня, пожалуйста! — попросила горничная, внезапно изобразив на своем лице сочувствие. — Такой мужик! Все-ё девочку синяками изукрасил… Негодяй!
— Где она там? Позовите ее ко мне! — приказала Раиса Васильевна.
— Я прошу вас, мама, этого не делать, — сказал Володя взволнованным, но решительным голосом.
— Но почему, мой друг?
— Почему? Вы хотите знать, почему?.. Потому, что Горбов может наговорить вам грубостей… и будет прав!
— Но как же не заступиться за девочку? Пускай наговорит! Я пригрожу ему, что не стану сдавать в аренду огородов.
— Вы думаете, вы спасете ее такими угрозами от побоев? Ош-шиб-аетесь!
— Но что же сделать? Оставить так?
— Разумеется. Конечно, я не одобряю побоев, но что вы можете сделать против темной силы? Ах, все это такие сентиментальности!
— Нет, нет, я все-таки с нею поговорю…
— Да о чем?
— Так… утешу, успокою….
— Напротив, своим участием вы ее только хуже расстроите… Словом, я вас прошу не вмешиваться… ради вашего же спокойствия прошу.
— Право же, Володенька… Наконец, она моя крестница… Нет, я не могу… Позовите, ее сюда!
— Слушаю-с, — сказала горничная и поспешно вышла.
— В таком случае я умываю руки, — сказал Володя, бледный от раздражения и с оскорбленною миною спустился с террасы в парк.
На одной из дорожек ему попался Горбов, нахмуренный, молчаливый. Он, видимо, шел за дочерью. Поравнявшись с Володей, он сказал:
— Санька опять убегла. Сделайте вы такую Божескую милость: прикажите гонять ее со двора… Ведь этак что же? Жених приехал из города, а мы ее повсюду искать… Ах, ты, Бож-же мой!
Излив свое огорчение, он вдруг сорвался с места и с злым, хищным выражением лица зашагал дальше.
Володя нерешительно посмотрел ему вслед, потом пожал плечами и направился к оврагам. Долго видно было, как он шел между кустами, понуря голову и как бы в раздумье останавливаясь, пока его мужественная, молодая фигура не смешалась с морем зелени.
Спустя несколько минут, по тому же направлению, крадучись, пробиралась женская фигура. По желтому платку можно было узнать Сашу. Только платок был сбит на сторону, и все движения девушки были необычны для нее. Она шла, нагибаясь к земле, к оттого ее руки казались длиннее обыкновенного; вся она напоминала затравленное животное. Нескладно передвигая своими длинными, худыми, как спички, ногами, по которым беспомощно трепалась какая-то короткая ситцевая ветошка красного цвета, она перебегала от куста к кусту, прячась и припадая. Иногда она останавливалась и с шумом сморкалась двумя пальцами. Волосы ее были растрепаны; глаза и губы распухли от слез.
— Сань-ка! Поди сюды, стерва-а! — слышался голос Горбова на опушке.
То, что услышать случайно Иван Григорьевич, лежа у своих осинок на мягком ползущем мху, преисполнило его сердце негодованием.
Говорили два голоса, мужской и женский: Володин и Саши «огородниковой».
— Барин, хороший, милый, Володенька…
— Ну? Что же дальше?
— Убьет он меня, как на мне женится…
— Будет тебе говорить глупости! Умная девушка, а говоришь вздор…
— Не простит он… Вы ничего, Володенька, не знаете… Быту нашего этого самого… Куда ни на есть ушла бы я в услужение… В горничные бы, мамаша, Раиса Васильевна, взяли меня… Барин, голубчик, не уходите! Миленький!.. Ах, батюшки, кто это?
— Где?
— Смотрите, лежит хтой-то… под деревом…
Голоса зашептали и замолкли.
Через минуту к Ивану Григорьевичу подошел Володя; тот лежал с закрытыми глазами.
— Спите? — отрывисто спросил Володя.
— Нет.
— Только что проснулись?
— Я не спал.
— Значит, вы… вы слышали?
— Слышал.
Молодые люди замолчали. Володя задыхался от бешенства.
— Вы… вы подслушивали! — сказал он, наконец.
Иван Григорьевич поднялся и сконфуженно забормотал:
— Зачем вы оскорбляете меня? Вы сами виноваты, вы, вы! — а позволяете себе оскорблять меня только потому, что я оказался невольным свидетелем вашего… не знаю, как назвать… вашего…
— Позвольте вам подсказать: некрасивого поступка?
— Да! — несколько потверже произнес Иван Григорьевич, но лицо его сделалось еще более сконфуженным.
— Больно наплевать! — развязно сказал Володя, чувствуя, как густо краснеет от нестерпимой обиды. — Сентиментальный вы поэтик…
Он приискивал какое-нибудь особенно обидное слово, чтобы разом уничтожить им этого сосульку-филолога, в жилах которого двигалась не кровь, а лимфа, но какой-то туман застлал ему голову, и он только слышал стук собственного сердца.
— Эй, послушайте! — крикнул он вслед уходившему репетитору. — Как вас?.. Хотите, сегодня же подстрелю барсука?
Он сам не понимал, что говорил. Ему только хотелось оскорблять и оскорблять; если можно, даже избить этого человека, который был невольным свидетелем его унижения, избить за то, что он с своей дряблой, малокровной душонкой осмеливается произносить ему нравственный приговор, этот маньяк!
— А, черт! Слушайте же, когда вам говорят!
Он догнал его и схватил за рукав. Иван Григорьевич посмотрел на него расширенными от страха глазами. Володя походил на пьяного, и, действительно, был как в опьянении под влиянием охватившего его животного желания быть материально, грубо сильным и страшным.
— Я привык, чтобы меня слушали, когда я говорю! — крикнул он, задыхаясь.
— Что же вам угодно? У нас, кажется, нет, ничего общего… — пролепетал Иван Григорьевич.
— Мне угодно вам сказать, что я специально затем застрелю барсука, чтобы доставить вам неудовольствие. Вот!
И он грубо и неискренне расхохотался.
— Вы позволяете себе издевательство, — сказал Иван Григорьевич, бледный от волнения. — Что я вам такого сделал?
— Ровно ничего, — отвечал Володя, стараясь казаться равнодушным. — Просто вы мне противны… Не попадись вы мне сейчас на дороге, вы были для меня безразличны. А сейчас, в силу этого безмозглого случая, вы получаете некоторое право корчить добродетельные гримасы!.. Понимаете, мне наплевать на вас и на ваши гримасы!.. Я презираю подобных психопатов…
— К чему вы мне все это говорите? — спросил Иван Григорьевич несколько тверже, начиная чувствовать что-то похожее на сострадание к этому краснощекому и плотному парню, потерявшему всякую способность управлять собою.
— К чему?
Володя смерил говорившего глазами.
— Вы, кажется, собираетесь меня допрашивать?
— Я? Нисколько! — возразил Иван Григорьевич, совершенно овладев собою. — Мне хотелось вам только сказать, что вы напрасно так волнуетесь. Я сам очень сожалею, что был, так сказать, невольным свидетелем… Впрочем, я ведь, завтра же уезжаю и, следовательно, этим все кончается…
Но Володя не слушал его: он понимал, что филолог говорит «слова», а ему хотелось действительно доказать ему, что прав, он, Володя. Ему вспомнился тот первый вечер на оврагах, когда Саша вместе с теплым дыханием ночи шла к нему по скошенной траве, и погасавшая заря окружала ее странным ореолом. Вспомнилось ему и то, как он прошептал тогда про себя: «Вот идет моя девушка!» И как ему было хорошо знать, что в мире есть эта