Ангел страха — страница 8 из 34

го воспитания, но мне так страшно за него… О, научи же меня, научи, что надо теперь делать!

— Факты, — говорил папа, точно топором рубил. — Факты… естественно-научное образование… дисциплина ума…

Трунину было жаль маму. Мама у них была больная. Болезнь ее называлась «нервами», но это была ужасная болезнь. Разыгрывалась она обыкновенно под вечер. У мамы тряслись руки и плечи, так что страшно было смотреть, и глаза ее испуганно блуждали по всей комнате. Она кричала, чтобы как можно плотнее завесили на окнах шторы, и ложилась, уткнувшись лицом в стенку дивана.

Посылали за доктором. Папа клал ей на сердце лед, давал успокоительных капель, и потом долго за полночь было слышно, как он читал маме вслух книги и газеты.

— Отчего это с тобою, мама? — спрашивал Трунин на другой день утром.

— Не слушай глупых няниных сказок, — говорила мама в этих случаях, — меня в детстве тоже пугали разными глупостями, и это, видишь, отзывается до сих пор. Кого в детстве пугают собаками, тот и взрослый боится собак. Конечно, это смешно, но бороться с этим трудно. Ты, мой мальчик, расти смелым, ничего никогда не бойся. Не лги также никогда, не фантазируй! Запомни, мои дорогой (может быть, я долго не проживу, и ты без меня уже сделаешься большим): ложь, хотя бы та же и прекрасная, рано или поздно разобьет твое сердце. С детства приучайся смотреть правде в глаза…

— Это, мама, называется «факты»? — спрашивал Трунин, серьезно глядя на нее.

— Да, мой малютка, это называется «факты», — говорила она с невыразимо печальным вздохом, покрывая его лицо горячими поцелуями.

И мальчика засаживали за книжки, где говорилось о земле, о воде, о воздухе, о диких племенах и о жизни животных. Иногда приходил отец, строгий, нетерпеливый, с таким видом, точно он перед тем выпил ложку микстуры; он присаживался к сыну за стол, и неудачно подделываясь под детский язык, заводил «научную беседу» об атмосферических и других явлениях.

Мальчика хронически мучила беспросветная гнетущая скука. В эти часы ему казалось, что все забыли его и отвернулись от него. Заботы отца и матери, их книжки, рациональные игрушки и «научные беседы» он считал частью официальною. В каждом их слове, в каждом их жесте для него звучало: Мы — родители: наш долг научить тебя фактам!

Боже! Как он ценил, когда мать просто приходила иногда, по вечерам, к его кроватке. Он обнимал ее руку, и она тихо перебирала его волосики. Какая странная дума отражалась в ее тревожных глазах! Он чуял это тепло ее души и это глухое беспокойство, которое смотрело из ее глаз. Как бы ей хотелось перекрестить его на сон грядущий, как крестила ее в детстве когда-то мать! Как бы хотелось ей слить с ним трепещущие уста в давно забытой молитве!

Но она не могла этого сделать, потому что считала это почему-то нелепостью. Нелепым она считала и свое детство, когда она ходила в гимназию с ученической сумкой.

Это были далекие времена. Они невольно вспоминаются, когда посещаешь на кладбище забытые могилы… Почему и как это случилось, она не могла отдать себе ясного отчета: жизнь захватила! Самолюбие, боязнь отстать от других или показаться смешной, молодость, отсутствие ответственности и беззаботность. А теперь она чувствовала себя как бы виноватою перед этим темноглазым мальчуганом, который пытливо всматривался в ее лицо.

Она отгоняла от себя эти неотвязные мысли, и вдруг ей чудилось небо, темное и глубокое, а там дрожат звезды, холодные и безучастные… Она куталась в свой вязаный красный платок, прижимала к себе маленькую доверчивую ручку ребенка и старалась ни о чем не думать.

Что же касается отца, то он почти всегда казался чужим. Он всегда о чем-то сосредоточенно думал: ел ли суп, ласкал ли маму, или ходил по комнатам. Казалось, он торопился что-то обдумать, такое важное, от чего зависела вся его дальнейшая жизнь. Трунин заметил, что иногда он стряхивает с папиросы пепел, которого там нет; очень часто, когда мама спрашивает его, не желает ли он еще чашку чаю, он, вместо ответа, вынимает часы и бессмысленно смотрит на них. Иногда Трунину кажется, если бы внезапно умерла мама или провалился дом, папа сообразил бы это не сразу, а совершенно так же бессмысленно вынул бы часы и начал бы на них смотреть. Поэтому он боялся отца: Бог знает, о чем он думает, где он живет! Об отце он знал в сущности только две вещи: что он служит в казенной палате и в свободное время, по вечерам, пишет вот уже много лет какое-то загадочное, нескончаемое сочинение. Иногда он берет отдельные листы своей рукописи, почти истлевшие, желтые, местами перечеркнутые и по целым часам читает из них маме что-то непонятное, похожее на математику, причем глаза у мамы такие печальные, словно перед ней проходит вся ее жизнь смутная, неудавшаяся.


В первый раз Трунин спросил себя, что такое жизнь, когда у него умерла мать.

Она умерла очень скоро после того, как советовала любить правду. И умерла она так же мучительно, все с тем же детским недоумением в широко раскрытых глазах, с каким прожила вторую половину своей жизни. На смертном одре она неожиданно пожелала причаститься. Пришел священник, торопливый и чем-то недовольный. Трунин запомнил, как он долго осматривался, куда бы положить свою шапку, и, наконец, выразил удивление, что не сделано никаких приготовлений. На груди у него висела на голубой ленте маленькая вызолоченная дарохранительница. Потом отец с страшно-бледным и, мальчику показалось, сконфуженным лицом вышел из спальни. Туда вошел священник, и двери плотно затворили. Все плакали. Все понимали, что там за дверью развязывается какой-то мучительный узел запутанной человеческой жизни. Был ясный солнечный день. Как нарочно, явственно в небе вырисовывалась каждая веточка. Все казалось таким обыкновенным, простым и понятным. Когда вынесли из квартиры ее останки, все стало чересчур кратким и односложным. Все упростилось. Не было ее кротких, беспокойных глаз, не было трагедии ее маленькой затерянной жизни.

Трунин внезапно почувствовал это, и его в первый раз ужаснула безмолвная и плоская всепримиряющая логика жизни.

Скоро, слишком даже скоро весь дом стал неузнаваемым. Быстро завелись новые вещи. Трунину даже казалось, что никогда еще не приобреталось столько новых вещей. Остальная мебель была передвинута из комнаты в комнату. Все это было вместе жутко и оскорбительно.

Но самое ужасное было то, что в самой душе мальчика с каждым днем тускнел образ матери. Сначала он не хотел ничем утешиться и даже отказывался принимать пищу: это было в первый день ее смерти. На второй ему уже захотелось есть: он терпел до вечера, потом насытился, жадно, как зверь, чувствуя презрение к самому себе и ужас перед жизнью, которая начинала ему казаться огромной и безнравственной.

Скоро ослепла Власьевна, и ее отправили в приют. Ее заменила худая, высокая, с белокурыми завитушками немка-бонна. Таким образом, опустела и детская.

Но самое важное теперь было то, что отец и сын поселились вместе, в одной комнате. Трунин начал с страстным любопытством присматриваться к отцу. Он видел перед собою его морщинистое, полустарческое лицо с потускневшими, пепельными глазами. Масса исписанных листов бумаги покрывала огромный письменный стол. Над ними подолгу склонялось это лицо, в котором больше не было ни жизни, ни веры, а разве одна усталость и воспоминание о чем-то дорогом и утраченном. Отец сидел понурившись и помногу курил: казалось, это были не табачные сизые нити, которые далеко расплывались по всему кабинету, цепляясь за все, что ни попадется по дороге, а чьи-то скучные, бесконечные, неотвязчивые думы. Иногда усталые пепельные очи поднимались и подолгу останавливались на ребенке. Мальчик улыбался под этим задумчивым, пристальным взглядом. Отец вставал, подходил к нему, расспрашивал о заданном уроке.

— Папа, о чем ты пишешь? — спросил его однажды Трунин набравшись смелости.

— Я, дружок, спрашиваю жизнь.

— Как?

— Я заставляю ее отвечать мне цифрами.

— Это «факты»?

Отец вместо ответа задумался. Очевидно, он усиливался что-то вспомнить и никак не мог.

— Факты… факты, — шептали его уста, и вдруг он привлек к себе голову мальчика и тихо прижал ее своею костлявою ладонью к груди, где что-то напряженно пульсировало, словно он хотел этим прижатием заглушить острую боль.

Прошло несколько мгновений, прежде чем его ухо уловило чуть слышные всхлипыванья. Он вынул платок и громко высморкался.

— Да, мой друг, — сказал он, наконец, с усилием, — это то самое, что называют фактами. И это все, что есть у мыслящего человека. Когда ты подрастешь, я расскажу тебе обо всем, что сам узнал из цифр.

Но Трунину казалось, что этот большой и несчастный человек говорит неправду, и в первый раз в жизни он почувствовал в груди острую жалость к отцу.

Часто они подолгу беседовали. Иногда мальчику хотелось спросить, зачем другие люди ходят в церковь, и отчего сама мама пожелала перед смертью причаститься?

Что все это может значить?

Но об этом нельзя было спросить. Чутким сердцем он угадывал здесь какую-то роковую, зловещую тайну.

Большие праздники проходили у них в доме скучно и вместе тревожно. Неизвестно по какой причине, с раннего утра одевались в лучшее платье; привозились дорогие конфеты; бывали в театре.

У одной только бонны, фрейлейн Эльзы, был настоящий праздник: она ходила в кирку и возвращалась оттуда строгая, важная и чем-то обрадованная.

— Что вы там делаете? — с завистливым любопытством спрашивал у нее Трунин.

— О! — отвечала фрейлейн с сознанием своего превосходства в голосе. — Мы поем псалмы.

Трунину хотелось бы расспросить ее подробнее, как и зачем это делается, но ему мешала странная стыдливость.

В очень большие праздники бывали по утрам визитеры, а вечером собирались гости. Днем разносился по всему городу веселый звон. Кто-то где-то что-то праздновал. Одни они почему-то не смели: словно непонятное, но властное и могучее запрещение тяготело на них. В доме было особенно скучно и мертво, и маятник больших стенных часов особенно строго щелкал в зале: