Ангел света — страница 55 из 96

Оуэн бормочет:

— Хорошо.

Краешком глаза он наблюдает за Мэем: светлая гладкая кожа Мэя слегка блестит — от света лампы и от волнения, которое чувствуется в его речи.

— Я, собственно, просыпался медленно, — говорит Мэй с хриплым неуверенным смешком. — Проспал почти весь Вьетнам… Камбоджу… всю эту мясорубку… слишком был поглощен своей собственной замкнутой жизнью. Возможно, я уже упоминал, что я — историк-любитель… работаю главным образом над архивом моей семьи. А моя семья на удивление древняя: мои предки прибыли сюда еще до «Мейфлауэра»[36]! Сейчас я с ними порвал, так что не стану докучать тебе перечислением их государственных должностей и частных преступлений, замечу только, что Сэмюел Слоун — ну, ты знаешь, тот архитектор, что построил ваш дом на Рёккен, — так вот он один из моих предков, один из моих любимых предков. Ты ведь живешь в этом георгианском особняке на Рёккен, в конце улицы?.. Да? Настоящая драгоценность, и внутри и снаружи. Дом для этого района небольшой, удивительно компактный. Я не был в гостях у твоей матери лет десять — мы ведь вращаемся в разных кругах, — но помню, как я был приятно поражен интерьером вашего дома. Множество китайских вещиц рококо вполне в духе Слоуна и прелестные акварельные панно в столовой… А это полотно Климта, похожее на мозаику — Бог ты мой! — спящая женщина с длинными спутанными волосами… Можно тебе долить, Оуэн?

— Нет, спасибо, — бормочет Оуэн.

— Тебя не смутило… что я вспомнил о твоем доме? Вид у тебя крайне расстроенный.

— Я… я… я вовсе не расстроен, благодарю вас, — произносит Оуэн, улыбаясь дрожащими губами.

— Но ты презираешь свой дом, верно?

— Я презираю его обитателей, — говорит, прокашлявшись, Оуэн. Он чувствует себя покрепче: желудок вроде бы утихомирился.

— И правильно, — говорит Мэй, весь передернувшись, — это не женщина, а сплошная зараза. — Если Мэй и замечает, как вздрогнул Оуэн, то, ничем этого не показав, спокойно продолжает: — Твоя мамочка не столько развращена, порочна и эгоистична, сколько абсолютно никчемна… мусор… хлам. Я имею в виду — в буквальном смысле слова мусор на лике земли. Она же дочь фашиста-гангстера, который, безусловно, заслуживал иной смерти — он ведь умер просто от инсульта, верно? Все-таки нет справедливости.

— Да, — говорит Оуэн, — он умер года два-три тому назад, от нескольких инсультов подряд.

— Ты прав, что презираешь таких людей, твои инстинкты безошибочны, — говорит Мэй, подводя Оуэна к новой фотографии, на которой изображен всего один труп — поразительно красивый молодой человек с длинными, до плеч, волосами, темными усиками и приоткрытым ртом. Оуэн отводит взгляд, но Мэй заставляет его повернуться лицом к снимку. — Герой революции, неизвестный молодой баск, — говорит Мэй, — расстрелян без суда… Он был членом «Революционного антифашистского и патриотического фронта», и я не знаю о нем ничего, кроме того, что это был мужественный человек, готовый пожертвовать собой во имя борьбы; умер он без сантиментов. В ту пору Франко был еще жив, но и он умер месяца через два. После этих казней так называемый свободный мир, — с презрением продолжает Мэй, — по обыкновению разразился своими жалкими протестами: отозвали послов, произнесли речи в ООН… поругали Испанию в прессе… но вспышка гнева быстро погасла. А до чего же он хорош в смерти, верно? Кожа как мрамор, черные шелковистые волосы…

Оуэн сморгнул слезинку. Глупость какая-то. Он выглядит глупо. Но это же невыносимо — чтобы тело лежало на земле… в грязи. Молодой человек не намного старше самого Оуэна, распластанный на земле, голова повернута в сторону, волосы разбросаны, глаза приоткрыты, рот застыл в гримасе испуга…

— А вот здесь, — говорит Мэй, обхватывая рукой плечи Оуэна, — здесь кое-что повеселее, здесь перед нами один из моментов, когда рвались бомбы в Милане. Несколько групп приняли тогда на себя ответственность, но всем известно, что это дело рук Бертоли, Джанфранко Бертоли, одного из наиболее интересных членов итальянского Сопротивления, — я называю это «сопротивлением», потому что к этому, собственно, и сводится наша борьба… Здесь ты видишь трупы только врагов. Это была настоящая мясорубка… настоящий удар. Вот это тело без головы — судя по мундиру, полицейский… К сожалению, Бертоли арестовали и приговорили к пожизненному заключению, и с тех пор я ничего не знаю о его судьбе: в Италии ведь такое сложное положение. Brigate rosse за последний год, к сожалению, столько раз оказывались в критических ситуациях… Право, не знаю, что будет дальше. Но революционный дух, несомненно, возродится. Возможно, даже в более удивительных формах. Ты со мной не согласен?

— Согласен, — говорит Оуэн. Он прижимает стекло бокала ко лбу, но оно уже не холодит.

— Ты действительно не хочешь, чтобы я тебе долил?.. Ты немного побледнел.

— Спасибо, нет. Я чувствую себя отлично. Даже усталости не чувствую. Я… я чувствую себя отлично, — говорит Оуэн.

— Ты прошел через большое испытание, — спокойно говорит Мэн, — и ты уже почти готов… я это вижу, я ведь тоже обладаю безошибочным чутьем… ты почти готов. Но процесс, конечно, можно ускорить. Тебя за один вечер можно обратить в нашу веру.

— Да, — говорит Оуэн, — думаю, что да. Я понимаю.

— Человек движется медленно, потом — быстрее. Детские шажки, потом — гигантский скачок. Да? «Революция продвигается со скоростью голубки», — сказал несравненный Ницше, и это абсолютно верно, как верно и обратное… на более поздней стадии. Мы движемся медленно, с тем чтобы в один прекрасный день пойти быстрее.

— Медленно, чтобы потом пойти быстрее, — повторяет Оуэн. — Да. Понимаю.

— Действительно понимаешь? А ты видишь между нами какое-то сродство? — спрашивает Мэй.

Оуэн выскальзывает из-под теплой тяжести руки Мэя, хоть ему это и не было неприятно — просто показалось зловещим.

— Сродство, — бормочет он, глядя на снимки, которые начинают его завораживать, а может быть, его завораживает эта волнующая ночь или просто патрицианский голос Ульриха Мэя, в котором звучит странная смесь гордыни и смирения. — Это же Ульрика Майнхоф, — произносит Оуэн, потрясенный тем, что вдруг увидел знакомое лицо, — верно?.. Немецкая террористка…

— Революционерка, — поправляет Мэй, — да, это Майнхоф до подполья… несколько лет тому назад. Не террористка, а революционерка. Ты что, готовишь статью для буржуазной прессы?

— Она покончила самоубийством, — говорит Оуэн, изучая жесткое, красивое замкнутое лицо. Женщина тридцати с небольшим лет, смотрит мужским умным взглядом прямо на него. — Она покончила самоубийством, — почти с упреком повторяет Оуэн, — повесилась в своей камере…

— Это было необходимо, — благоговейно произносит Мэй. — Она совершила свой поступок в правильный момент. Это было не только необходимо — неизбежно.

— Так что же, смерть — это победа? — спрашивает Оуэн.

— Только когда она неизбежна.

— Ульрика Майнхоф выглядит здесь такой сильной. Такой уверенной в себе. А эти глаза… У нее что же, не было слабостей? — с запинкой спрашивает Оуэн.

— Она была замужем… у нее были дети… собственно, двойняшки. Одно время она была пацифисткой. И она перенесла операцию на мозге — у нее удалили опухоль. В голове у нее была вставлена металлическая пластинка, — произносит Мэй, вглядываясь в фотографию, — но ее, конечно, тут не видно… Конечно, у Майнхоф были слабости — как у всех людей, как у нас с тобой.

— Я бы не мог повеситься, — говорит Оуэн.

— Безусловно, мог бы… если бы это было необходимо.

— Я трус, я ужасно боюсь боли, — смеется Оуэн, — можете меня списать… А фамилия ее друга была Баадер? Здесь есть его фото? Какова его судьба? Это ведь была шайка Баадера — Майнхоф, да?

— «Rote-Armee-Fraktion»[37], - не без легкого раздражения поправляет его Мэй. — Баадера здесь нет, но вот это — Хольгер Майне, еще живой, незадолго до окончания своего искуса — голодной забастовки. Незабываемый снимок, верно?

Оуэн взволнованно изучает фотографию, висящую как раз над постелью Мэя. Молодой человек тридцати с небольшим лет лежит на чем-то, напоминающем, как ни странно, похоронные дроги; взбитая подушка под головой отделана тонкими кружевами, как и стеганое одеяло, которое он натянул до подмышек. Его тощие, как у скелета, руки лежат на одеяле, длинные пальцы сцеплены. Черные блестящие волосы, очень черная борода, густые черные брови. На нем необычно маленькие очки с идеально круглыми стеклами в проволочной оправе, глаза закрыты — черные ресницы лежат на щеках словно вычерченные тушью.

— Он ведь еще не умер?.. Но выглядит как мертвый, — спокойно произносит Оуэн. И, спохватившись, чуть ли не с укором себе добавляет: — Выглядит как Иисус Христос.

— Это было подмечено уже не одним человеком, — говорит Мэй.

— Они что, все мертвые? — пренебрежительно спрашивает Оуэн, жестом обводя фотографии. — Все? Все до единого?

— Конечно, нет, — говорит Мэй. — Не говори глупостей.

Оуэн обходит комнату, заряженный какой-то странной, болезненной энергией. Окровавленные трупы школьников, знаменитая фотография Хьюи Ньютона («Министр обороны. Организация «Черных пантер»): он сидит на своем троне с бамбуковой спинкой, в правой руке ружье, в левой — копье (не гарпун ли, чтобы бить рыбу?). Японские студенты, с виду совсем дети, дубасят друг друга железными палками и прутьями. Ярко-белые, ярко-черные. На некоторых снимках — сплошное мельтешение. Оуэн набирает воздуха, хочет что-то сказать, но долгое время не может произнести ни слова.

Он показывает на первую попавшуюся фотографию — снимок горящего разбитого вертолета.

— А это, что это? — спрашивает он.

— Мюнхен, — говорит Мэй, — семьдесят второй год, один из моментов нашей истории — Олимпийские игры… помнишь?

— О да, — взволнованно говорит Оуэн, — помню, мы с Кирстен наблюдали это по телевидению… мы были вдвоем… не знаю, где были родители… я помню… Бог ты мой, как было страшно… я никогда этого не забуду… о да… мы смотрели Олимпийские игры, и тут