шинства женщин стало бы ношение оружия, черт его разберет: сама-то мисс Говард за эти годы всадила мужчинам в коленные чашечки преизрядно пуль, но это лишь помогло ей остаться самой собой.
Наша же с Сайрусом дружба, что уж тут скажешь, всегда была одной из опор моей жизни. Он женился – довольно скоро после окончания дела Либби Хатч, – и жена его, Мерль Спотсвуд, переехала жить к нам, положив конец поискам сносной кухарки. Она была и остается одной из лучших, что когда либо видывал мир, а кроме того, она – столь же порядочная и сильная личность, как и ее муж. Я все еще жил у доктора, когда на свет появились трое малышей, и пусть они превратили верхний этаж в шумные ясли (молодые переехали в комнату, некогда принадлежавшую Мэри Палмер), я был вовсе не против. Иногда это чуток бесило доктора, но дети, проходя мимо двери его кабинета, всегда старались двигаться потише, да и вообще детвора в доме изрядно поднимала всем настроение. В те годы 17-я улица была счастливым местечком, и я немало жалел, когда мне настала пора покинуть дом, переехать в комнату за моей лавкой и начать собственную жизнь. Доктор же, после того, как его доброе имя было восстановлено, вновь углубился в дела Института, словно человек, лишенный прежде жизненно важных вещей. Не то чтобы весной и летом 1897 года у него не осталось никаких вопросов – еще как остались. На некоторые из них – что довело Поли Макферсона до повешения? что на самом деле случилось с семьей мистера Пиктона? о скольких убитых Либби Хатч детях мы так и не узнали? – ответить было невозможно, и со временем они потускнели. Однако прочие имели более личный характер и так ни к чему и не привели. Вообще-то они, похоже, занимают доктора до сих пор, когда он поздним вечером сидит в гостиной и размышляет о сложностях жизни. Вряд ли эти вопросы заронил ему в голову хитроумный Кларенс Дэрроу – ведь доктор и сам всегда терзался тяжкими сомнениями подобного рода; однако умелые утверждения на этот счет мистера Дэрроу во время процесса над Либби Хатч выразили то, что иначе могло остаться невысказанными мыслями. Похоже, труднее всего доктору было вплотную столкнуться с вопросом о том, почему он всегда так усердно старался – и старается до сих пор – найти объяснения ужасным событиям, кои встречаются ему в профессиональной жизни. Видимо, предположение мистера Дэрроу о том, что, быть может, где-то в глубине души работа для доктора была способом утихомирить сомнения на свой счет, нашло в сердце нашего друга немалый отклик, – и пока доктор наблюдал, как его бывший оппонент встречает свою великую славу в залах суда по всей Америке, думаю, мысль сия мучила его все больше. Но она никогда не удерживала его от работы, от продвижения вперед, и, насколько я могу судить, эта способность – работать, несмотря на сомнения в себе, которые испытывает любой мало-мальски стоящий человек, – и есть то единственное, что отделяет осмысленную жизнь от бесцельной.
А что же мистер Мур? Я располагаю роскошью написания сих последних слов лишь потому, что впервые с открытия этой лавки у меня появился помощник – мистер Мур, азартный игрок по натуре, признал свое поражение, прочитав остаток моего манускрипта, хотя и не преминул сообщить, что какой бы там ни был дух у этого повествования, он оказался «прискорбно попорчен вопиющим отсутствием стиля». Кто бы говорил. В общем, сейчас он там, в лавке, в фартуке и прочих причиндалах, продает щеголям сигареты, и, полагаю, наслаждается выпавшей возможностью изводить этих людей таким манером, какой может позволить себе только лавочник: ничто так не радует моего старого друга, как шанс плюнуть в лицо верхушке общества, из которой он сам и произошел.
Его возвращение в «Таймс» после дела Хатч было нелегким: он предпочел бы освещать на страницах газет наши последние изыскания, однако понимал, что редакторы и на милю не приблизятся к этому делу. Потому он решил утешиться освещением судебного разбирательства, последовавшего за «тайной безголового трупа». Мистер Мур надеялся, что сможет применить в этой истории интимного убийства кое-какие уроки, полученные нами во время преследования Либби Хатч, – хотя ему, конечно, стоило бы поступить умнее. Жертва преступления, расчлененный мистер Гульденсуппе, вскоре оказался позабыт практически всеми, тогда как его бывшая любовница, миссис Нек, и ее последний счастливый избранник и соучастник убийства, Мартин Торн, стали предметом целой публичной мелодрамы. Миссис Нек быстренько обернулась – стараниями прессы, общественности и конторы окружного прокурора – девицей, попавшей в беду: она выдавала себя за страдалицу, сбитую с пути и развращенную Торном, тогда как в действительности сама помогла спланировать убийство и участвовала в расчленении трупа. В довершение этого, выдав правосудию все необходимое для отправки несчастного простофили Торна на электрический стул в Синг-Синге, миссис Нек каким-то чудом добилась, чтобы окружной прокурор ходатайствовал перед судьей применить к ней самое легкое наказание, – что он и сделал: она получила пятнадцать лет в Оберне, которые с учетом хорошего поведения могли скостить – и скостили – всего до девяти.
Когда настал день казни Торна, мистер Мур поехал в Синг-Синг с намерением заполучить какое-нибудь заявление обреченного узника: что-нибудь насчет того, как общество до сих пор с готовностью отпускает женщин, виновных в жестоком насилии, лишь потому, что слишком уж неудобно признать, будто они на такое способны. Он отловил Торна, когда того уже вели в комнату для исполнения приговора, и спросил того, что он думает о мягком наказании миссис Нек.
– Да я не знаю, – ответил сломленный и безропотный Торн. – Мне как-то все равно, что так, что эдак.
Так окончилась маленькая кампания мистера Мура по вынесению на свет божий хоть каких-то истин, полученных нами в ходе процесса Либби Хатч. «Дикарь» Торн и «обманутая, но искупившая вину» миссис Нек (как заклеймил их окружной прокурор) оказались на деле совершенно обычными людьми, а «монстры», на которых каждый в городе поначалу списывал вину за преступление – грабители могил, сбрендившие анатомы, кровожадные вурдалаки и тому подобная нечисть – оказались лишь тенями, выдуманными для восхваления полисменов, продаж газет и запугивания строптивых детей. Как доктор и предполагал, настоящие монстры по-прежнему – что тогда, что сейчас – незамеченными бродили по улицам, верша свои странные и безнадежные дела в лихорадке, коя среднему гражданину казалась не чем иным, как обычным усилием, необходимым для того, чтобы пережить обычный день.
У меня же самого дела шли лучше, чем, думается, можно было ожидать, – если учесть, с чего я начал. Большая часть моих старых дружков и сообщников кончила дни в каталажке или в подворотне, и, хоть и трудновато сожалеть о подобной участи для таких, как Динь-Дон и Гу-Гу Нокс, все ж таки жаль, что таким добросердечным ребятам, как Прыщ-Немчура, пришлось провести добрую часть жизни, гуляя по двору Синг-Синга. Моя-то жизнь в основном и есть эта лавочка; но хоть табак и неплохо подсобил мне с деньгами, он отплатил мне – ну будто в пример того, что доктор называет «крайне трагической иронией», – этим никудышным кашлем, болячкой, которая, весьма вероятно, продолжит пожирать мои легкие, пока там остается что выкашливать. Порой, сдается мне, доктор винит себя за то, что так и не заставил меня бросить курить; но я-то пристрастился к никотину ой как задолго до встречи с этим человеком, и, несмотря на постоянную его заботу и терпение, были все ж таки кое-какие вещи насчет моей прошлой жизни, которые не под силу было исправить даже его уму и мудрости. Я его, само собой, не виню, люблю его от этого ничуть не меньше и с грустью думаю, что мое физическое положение дает ему очередной повод досадовать на себя – но, говорю же, именно эта досада и способность преодолевать ее ради лучшей жизни нашего ничтожнейшего из видов и делают его таким необычным человеком.
В моей жизни частенько бывали женщины, но ни одна не смогла вселить в меня те мечты, что я однажды разделил с Кэт на кухне у доктора. Сдается мне, все это умерло вместе с ней; и если кому вдруг покажется странным, что такое приключилось со мной столь рано, я лишь скажу, что те, кто вырос на улицах, всё делают слишком рано – слишком рано и слишком быстро. Раз в неделю я доезжаю подземкой до кладбища «Голгофа» и кладу цветы на могилу Кэт, и порой – в последнее время все чаще и чаще – ловлю себя на том, что сижу и болтаю с ней, почти как в то утро, когда она опустошила добрую часть бутылочки камфарной настойки. Где бы она ни была, мне кажется, она знает, что я, похоже, довольно скоро к ней присоединюсь; и, хоть мне и не хочется думать, как я оставлю друзей и особенно доктора, какая-то странная дрожь одолевает меня при мысли о том, что, в конце концов, я снова найду ее – совсем взрослую и свободную от тяги к марафету и светскому обществу. Может, мы даже, в конце концов, сумеем как-нибудь зажить мирной, славной жизнью вдвоем – такой, которой она никогда не знала за свое недолгое пребывание в этом мире. Многие, наверное, решат, что все это лишь глупые фантазии – но родись вы в таком мире, как мы с Кэт, думали бы вы совсем иначе.
Благодарности
Пока я занимался исследованиями для «Алиениста», первой части этой истории, мне стало ясно, что, вопреки распространенному мнению, женщины склонны к насилию не меньше мужчин. Но их жертвами обычно становятся дети – зачастую их собственные дети – и этот тревожный факт, похоже, несколько противоречит тем сенсационным репортажам, что обычно описывают случаи с участием жестоких мужчин, в особенности мужчин – серийных убийц. Я обсудил этот вопрос с доктором Дэвидом Эйбрамсоном, который немало помог мне в подготовке «Алиениста», и он подтвердил, что женщины обычно мучат или убивают тех людей, с которыми их связывают близкие личные взаимоотношения (в отличие от мужчин, которые в качестве жертв своих жестоких наклонностей часто выбирают посторонних, поскольку им проще ссылаться на объективные причины). Я хочу еще раз поблагодарить доктора Эйбрамсона за его помощь и поддержку, без которых этот проект очень быстро сбился бы с пути.