…
Я выхожу из книжного магазина, иду вдоль краеведческого музея, миную арку со въездом в университетский дворик и сворачиваю за угол. Университет ремонтируют, вдоль стен стоят леса, девчата в телогрейках шкурят и драят классические барельефы, и мне почему-то радостно, мой Поприщин выделывает торжествующие штуковины, празднуя беспричинный телячий восторг. Задрав голову, я смотрю на колонны, на стройный фасад, на высокие арочные окна. Наверное, я забавно выгляжу, праздный бездельник, возвышаясь, как остров, в водовороте толпы, но я чувствую, что с этого деления на термометре начинается моя жизнь, жизнь в настоящем, подлинном смысле.
Дома я подсаживаюсь к телефону и звоню дочери. Алевтина с мужем живут на другом конце города (им дали квартиру в новом университетском доме), воспитывают Макарку, и Панкратов гуляет с ним в городском парке, катается на карусели и покупает ему оловянных солдатиков. Он словно обрел наконец то, чего ему не хватало всю жизнь, поэтому он трогательно заботлив по отношению к семье. С тех пор как он женился, девицы на нашей кафедре поостыли к графикам и диаграммам и перестали именовать шестистопный размер шестибойным ладом. Они разочаровались в своем кумире, и у них теперь новые заботы. Сам Панкратов по-прежнему суров и немногословен. Осуждающего ропота со стороны своей паствы он не слышит. Вечерами дописывает диссертацию, а в одной из его статей я вижу ссылки на работы Банщикова. Видно, и ему не обойтись без того, что он когда-то так яростно ниспровергал.
На том мы, кажется, и помирились.
АНГЕЛ ВАРЕНЬКАПовесть
Демьяновы-старшие вернулись в Москву первыми. Старую дачу в Жаворонках они на лето отдали молодым, Володе и Нине, а сами сняли часть дома в Коневом Бору: Василия Васильевича привлекали там места для этюдов и заброшенный карьер, где он мог добывать свои камни. Эта страсть овладела им недавно, но за несколько лет он стал заядлым собирателем камней, заставил ими все полки, а кабинет превратил в странное подобие минералогического музея, затаскивая в него всех посетителей квартиры, даже слесаря-сантехника и почтальона, приносившего заказную корреспонденцию из министерства. Поэтому он и не устоял перед соблазном жизни в Коневом Бору, рядом с карьером, хотя Анна Николаевна убеждала отказаться от этой затеи, ссылаясь на то, что Володю и Нину нельзя оставлять одних, без всякой помощи, с маленьким ребенком на руках. Последнее время молодые часто ссорились, неделями не разговаривали друг с другом, и меж ними возникало то пугающее отчуждение, с которым отчаивалась бороться даже терпеливая и сдержанная Анна Николаевна. Она опасалась, что лишенные их опеки Володя и Нина рассорятся окончательно и их размолвка бог весть к чему приведет. Но Василий Васильевич отвечал на это: «Наоборот. Дай им самим разобраться. Мы им только мешаем». Растерянная, она соглашалась, хотя ее продолжали мучить сомнения, в Коневом Бору она не находила себе места и чуть ли не каждую неделю срывалась в Жаворонки.
Возвращалась Анна Николаевна поздно вечером. Встречая ее под мигающим фонарем на платформе, Василий Васильевич обеспокоенно заглядывал ей в глаза, как бы стараясь прочесть в них то, в чем она сама оставалась неуверенной и к чему с трудом подбирала слова. «Ну как? Не помири?..» — спрашивал он, не решаясь договорить до конца, словно его вопрос был поставлен слишком определенно и прямо для такого сложного случая. «Не знаю. Ничего не знаю», — отвечала Анна Николаевна. По ее рассказам, внешне все выглядело благополучно, Володя и Нина радовались ее приезду, поили чаем, угощали грибами, но уже по обилию этих рыжиков и сыроежек, поджаренных на сковороде и запечатанных в банки, она догадывалась, что ее сын целыми днями пропадает в лесу, вынашивая мрачные и одинокие думы, а Нина, не щадя своей красоты, таскает ведрами воду, купает малыша, собирает ему на кисель смородину и еще успевает причесаться, накраситься, приготовить обед. Так у нее всегда — несмотря ни на какие ссоры, обед приготовлен и в доме все убрано. Не придерешься. Сама похудела, осунулась, глаза блестят, как на грузинской иконе, но жалобы не услышишь. Только однажды, когда Анна Николаевна с надеждой спросила: «Не помирились?» — Нина не выдержала и призналась: «Хочу в Москву!»
После этого Демьяновы-старшие и заторопились со сборами. Часть своих камней Василий Васильевич упаковал вместе с вещами, а те, которые не поместились в багажнике, аккуратно сложил и накрыл газетой, пообещав хозяевам забрать их через неделю. Он снял со стены оконченные и неоконченные этюды, отнес на кухню большую картофелину, приготовленную для натюрморта, поставил на заднее сиденье два ведра с яблоками, укутав их старым пальто, и они простились с благословенным Коневым Бором. По Рязанскому шоссе мчались без остановок — только позвякивали ручки эмалированных ведер и громыхали тюбики краски в этюднике. Как бы наверстывая упущенное, Демьяновы-старшие стремились поскорее оказаться рядом с детьми и своей любовью создать заслон для той неведомой энергии, которая разрушала их жизнь. Едва лишь выгрузились вещи в московской квартире, как сразу взялись за уборку, принялись что-то двигать, переставлять, словно новый порядок в комнатах позволил бы сделать вид, что дома царят безмятежность, мир и покой. Анна Николаевна выложила в вазу самые красные яблоки, а Василий Васильевич выставил на полках лучшие камни и устроил свою осеннюю передвижную — развесил на стенах этюды и наброски, запечатлевшие красоты Конева Бора. Обычно Володя скептически относился к его живописи, считая, что чертежи прокатных станов удаются ему гораздо лучше. Но Нина любила разглядывать его холсты, радуясь каждому удачному мазку. Хотя она была художником-модельером, Василий Васильевич и в живописи признавал ее высшим авторитетом и души не чаял в невестке, благодарный ей за то, что, художник по профессии, она и ему не отказывает в праве создавать скромные ценности искусства.
Поэтому возвращения Нины он ждал гораздо больше, чем Володиного. Он надеялся на ее терпение, ум, такт и волю, хотя порою закрадывалась крамольная мысль, а стоит ли ей терпеть, а не возмутиться ли наконец и не разорвать узел, затянутый его сыном. Не ценишь такую жену — получай! Оставайся один со своими книгами, продавленным креслом и иконами на стенах. Так могла бы сказать каждая, но только не Нина, поэтому Василий Васильевич отгонял крамольные мысли и с надеждой ждал. Главное, чтобы Нина скорее вернулась, — тогда все и решится. Он уже знал, как произойдет их встреча, и заранее усвоил шутливую роль горе-художника, этакого незадачливого неумехи, Фомы Фомича Огурцова, чей вымышленный образ — копна волос, впалая грудь, застенчивое заикание — он научился воспроизводить с неподражаемым комизмом. Пускай Володя над ним подтрунивает, Нина будет его защищать, а там, глядишь, и помирятся. Не сразу, но помирятся. Нина этого хочет, она мать и к тому же любит Володю настолько, чтобы найти в себе силы его простить. Да и Володя ее слишком любит, чтобы упрямствовать и не сдаваться. Не может не любить: Василий Васильевич чувствует в нем свою натуру и понимает сына через себя, а это понимание — самое верное и безошибочное.
— Наконец-то! С возвращением к родным берегам! — воскликнул он, открывая дверь перед Володей и втаскивая через порог картонную коробку из-под телевизора, набитую дачными вещами. — В честь доблестного экипажа дрейфующей станции «Жаворонки-1» художник Фома Фомич Огурцов устраивает показ своих шедевров, после которого все приглашаются на торжественный семейный ужин!
Василий Васильевич повернулся, чтобы встретить таким же возгласом остальных членов доблестного экипажа, но Володя посмотрел на него так, словно был единственным, кто мог сегодня вернуться.
— Нина забрала ребенка и уехала к матери, — сказал он, выкладывая на подзеркальник ключи от дачи.
Василий Васильевич так и застыл в дурашливой позе воображаемого Фомы Фомича.
— Как это уехала? Зачем ты ее отпустил? Аня, ты слышишь?
Анна Николаевна, догадавшаяся обо всем минутой раньше, молча направилась в комнату, как бы устраняя себя от выяснения дальнейших подробностей.
— Нина оскорбительно отозвалась о дорогих для меня людях. Я не мог этого простить, — крикнул Володя вдогонку матери, словно она задавала ему те же вопросы, что и отец.
— О каких людях? Кто может быть дороже ребенка, жены, семьи? — Василий Васильевич обеспокоенно посмотрел на застекленную матовым стеклом дверь, за которой исчезла жена.
— Отец, ты не понимаешь. Кроме моих родных есть люди, близкие мне по духу. Мои единомышленники. Нина же смеется над ними. Она считает этих людей проходимцами и мошенниками. Я прочел ей письмо одного человека, который мне очень помог, а она сказала, что все это чепуха, что этот человек ей физически неприятен и если я приглашу его в дом, она уйдет и не вернется.
— Это случайно не то письмо, которое ты перепечатал на машинке? — задавая вопрос сыну, Василий Васильевич пододвинулся поближе к застекленной двери, чтобы слышать, что за ней происходит. — Если то самое, я согласен с Ниной. В письме действительно много чепухи. И странной чепухи…
— Отец, ты не понимаешь. Письмо призывает к духовности…
— Тогда, позволь, я тебя спрошу. — Василий Васильевич оперся о край подзеркальника, на котором лежала связка дачных ключей. — О какой духовности идет речь?
— Этого не объяснишь. Это надо почувствовать. Сердцем.
Последнее слово заставило Василия Васильевича вспомнить о жене, и, приоткрыв застекленную дверь, он заглянул в комнату. Анна Николаевна неподвижно сидела под картиной, и ее колени были усыпаны клочками бумаги.
— Аня, что с тобой? Почему закрылась? Мы тут с Володей спорим… может быть, и ты присоединишься? — Василий Васильевич почувствовал, что говорит нечто противоположное желанию и настроению жены, но нарочно изображал человека, словно и не подозревающего об этом.
Он устроился на краешке дивана рядом с женой, как бы настолько искренне желая разделить ее огорчение, что невольно перенимал и позу, в которой она сидела. Анна Николаевна поблагодарила его усталой улыбкой.