Ангел Варенька — страница 31 из 85

для дочери, отнюдь не разубеждавшие Нину в том, что в жизни не бывает повторений и каждая данная человеку минута — единственная. Поэтому, становясь взрослой, она все более озадачивала тех, кто учил ее превращать праздники в будни, равномерно распределяя впечатления между всеми днями недели: в воскресенье — театр, во вторник — день рождения подруги, в четверг — поездка на дачу. Нина стремилась все это получить сразу, в один день, а остальные дни готова была покорно просидеть дома, как царевна, заточенная в башню. Ее это ничуть не удручало, но среди домашних начинались разговоры о том, что она становится замкнутой и почти не бывает на улице, что у нее мало подруг и совсем нет мальчиков.

Последнее обстоятельство вызывало у всех особенную тревогу, и поэтому мать часто приглашала в дом детей своих знакомых и, оставляя их наедине с Ниной, каждый раз по забывчивости произносила одну и ту же фразу: «К тебе пришел Нукзар. Развлеки его. Покажи ему свои игрушки». «Какие игрушки, мама!» — с мольбой и упреком отвечала Нина, и мать тотчас же смущенно поправлялась, считая хорошим признаком то, что ее дочь неравнодушна к тем рекомендациям, которые даются ей в присутствии молодых людей: «Извини, извини. Совсем забыла, что ты уже взрослая».

Пока мать заваривала на кухне чай, распечатывала банку с вареньем и выкладывала на тарелочку пирожные, сдувая с пальцев сахарную пудру и кончиком языка слизывая шоколадный крем, Нина честно развлекала гостя, помогая ему освоиться в незнакомой обстановке и преодолеть застенчивость. Из картонной папки с барельефом Бетховена она доставала ноты, ставила на пюпитр и играла менуэт из сонаты Гайдна, благополучно усыплявший застенчивость Нукзара и заставлявший его скучающе смотреть в окно, с надеждой прислушиваясь к звону посуды и жужжанию струйки кипяченой воды, обжигающей фарфоровое донце чайника. После того как замолкал последний аккорд менуэта, а взяться за быстрое аллегро Нина не решалась, ей оставалось лишь заполнить паузу тем, чтобы показать гостю свое главное сокровище — коллекцию старинных монет, которую она начала собирать в пятом классе и собирала до сих пор, с упоением разглядывая в лупу шлемы греческих полководцев, тоги римских императоров и курчавые бороды персидских царей. И вот она извлекала из стола заветную коробочку, открывала крышку, снимала хрустящий покров пергаментной бумаги и аккуратно брала двумя пальцами самую редкую и ценную монету, сторожа в глазах Нукзара искорку невольной зависти, но, когда он завороженно протягивал руку за монетой, взгляд Нины упирался в его перепачканную углем потную ладошку, и это пятнышко грязи вызывало у Нины брезгливую дрожь, она крепко сжимала пальцы в кулак и ревниво прятала монету за пазуху. «Дай посмотреть! Дай!» — обиженно требовал Нукзар, вплотную придвигаясь к Нине и заглядывая туда, куда исчезла монета. «Не получишь. Сначала вымой руки», — Нина отодвигалась в угол дивана и загораживалась подушкой. «Покажи монету. Все равно отниму», — он пытался засунуть руку ей за пазуху, но Нина отчаянно взвизгивала и кусала его в плечо: «Дурак! Припадочный! Псих ненормальный!» «Сама психованная!» — кричал ей в ответ Нукзар, потирая укушенное плечо и усиленно смаргивая выступившие на глаза слезы.

В это время мать вносила в комнату поднос с чашками и, застав детей в разных углах дивана, осторожно выясняла причину ссоры, чтобы сейчас же помирить их и усадить за стол, но Нина наотрез отказывалась признаться, почему она укусила Нукзара, а Нукзар упорно молчал о том, чем не угодила ему Нина, и добиться примирения меж ними никак не удавалось. В конце концов Нукзар, не попрощавшись, убегал на улицу, Нина же укладывала драгоценную монету в гнездышко коробки, накрывала хрустящим пергаментом, прятала коробку в ящик стола и только тогда с высокомерной и беспомощной улыбкой говорила матери: «Разве я виновата, что со мной никто не хочет дружить!» Мать растерянно смотрела ей в глаза, не зная, что на это ответить, но жалость к дочери все-таки брала верх над желанием упрекнуть ее, и мать обнимала Нину со словами: «Ничего, дочка у нас красавица. У нее будет много друзей. И мальчишки за ней еще побегают». — «А мне не нужны мальчишки. Никто мне не нужен. Я хочу быть одна. Всю жизнь», — отвечала Нина, словно бы находя в своем одиночестве вынужденную замену тому единственному и неповторимому чувству, которого не удавалось найти в дружбе со сверстниками. Это чувство возникло у нее лишь тогда, когда она встретила Володю, и поскольку Володя был для нее первым, он и стал единственным, как бы заранее устранив всех возможных претендентов на эту роль. Там, в Тбилиси, Нина сразу сказала себе, что больше у нее никого не будет, и ринулась оберегать эту уверенность от всех посягательств. Она охотно знакомила Володю с друзьями и однокурсниками, но при этом ни с кем из них его не сравнивала, словно не доверяя сравнению те свойства, которыми мог обладать один Володя и которые в других людях становились до неузнаваемости другими, внушая ей такую же брезгливую неприязнь, словно мелькнувшие в лице младенца черты дряхлого старика. Поэтому и выбор между плохим и хорошим совершался как бы внутри Володи, и Нина лишь замечала, что сегодня он казался ей добрее и великодушнее, чем вчера, и его будущие поступки должны были исправить ошибки, допущенные им в прошлом.

Достоинства и недостатки Володи принадлежали только ему, и, оставаясь равнодушной к достоинствам других, Нина не создавала из них опору на тот случай, если она разочаруется в Володе. Такая опора ей была не нужна, потому что разочарование и восторг, вызываемые мужем, совершенно не соизмерялись с отношением к друзьям и знакомым, и случайно вырвавшееся: «А ты знаешь, Петров такой умница!» — таило гораздо меньше восторженного признания достоинств Петрова, чем разочарованное: «Володька, ты говоришь сегодня сплошные глупости!» Володя как бы превосходил всех тем, что заключал в себе — под оболочкой своего тела, своих рук и ног — самого себя, поэтому, даже поссорившись с мужем, Нина продолжала любить его, и ее разочарование оказывалось суеверной надеждой на то, что они вскоре помирятся. Единственный и неповторимый, Володя мог принадлежать только ей, и она тоже могла принадлежать лишь ему, и никакая ссора не должна была разрушить их взаимную предназначенность друг другу. Поэтому, услышав, что Володя уходит, Нина словно бы потеряла и его, и самое себя, и всю свою прежнюю жизнь. Из живого существа, обладающего желанием двигаться, говорить, совершать поступки, она превратилась в безжизненную мумию, обнимающую своей сухой оболочкой безразличие ко всему на свете. Осознав, что она не нужна Володе, Нина перестала быть нужной самой себе: целыми днями неподвижно сидела на кухне и смотрела, как сползает по крашеной стене струйка, сочившаяся из трубы. Струйка доползала до начала кафельной кладки, заполняла зазор между плитками и каплями срывалась вниз. «Раз, два, три…» — считала Нина, удивляясь тому, что она слышит эти звуки, хотя на самом деле ее здесь нет и она — это не она и все вокруг — это лишь переплавленные в предметы ее же собственные боль, тоска и обида.

XIV

Когда Володя и Нина прилетели из Тбилиси в Москву, на аэродроме их никто не встретил, поэтому, спустившись с трапа, Нина не увидела никого из новых родственников и слегка растерялась, не слишком уверенная, что она для них желанная гостья. Володя тогда успокоил ее, сказав, что отец наверняка занят на испытаниях очередного стана, а мать готовится встретить молодых дома. Так оно и оказалось: когда они с чемоданами протиснулись в прихожую, Анна Николаевна, взволнованная, бросилась к невестке, расцеловала, всплакнула, вытерла слезы перемазанной в тесте рукой, посетовала, что приходится разрываться, сохраняя достоинство человека, который из расположения к близким предоставляет им право себя упрекнуть, хотя и сознает незаслуженность этих возможных упреков. Вскоре подоспел и Василий Васильевич и тоже стал сетовать и извиняться, не подозревая, что жена делала это в тех же самых выражениях и поэтому его серьезная и озабоченная мина способна лишь вызвать смех. Все действительно дружно рассмеялись, а Василий Васильевич, почувствовав ненужность своих оправданий, принялся откупоривать бутылку шампанского, наполнять бокалы и произносить шумные грузинские тосты: «За молодых! За счастье этого дома! Долгих лет жизни каждому, кто в нем живет!» Самому Василию Васильевичу бокала не хватило, он налил шампанского в жестяное ведерко для поливки цветов, с веселой бесшабашностью выпил и расцеловал всех домочадцев — в том числе и Нину, отныне принятую в их семью.

Нина сейчас же поняла, что ее сомнения были напрасными, и очень скоро привыкла и к новой обстановке, и к новым родственникам, но при этом из них двоих она все-таки выбрала для себя Анну Николаевну — как главную опору, авторитет и старшего друга. Анна Николаевна вызывала доверие своей дружелюбной улыбкой — не отдалявшей, не державшей на расстоянии, а именно приближавшей к ней каждого, умением избегать лишних слов и безошибочно угадывать чувства Нины, впервые оказавшейся в чужом доме. Она ни разу не сказала ей: «Чувствуйте себя как дома», «Будьте настоящей хозяйкой», «Вы для нас полноправный член семьи», — но Нина действительно чувствовала себя хозяйкой и полноправным членом семьи, словно бы заключив с Анной Николаевной негласный союз двух женщин, по-разному любящих одного человека. Союзническим вкладом Анны Николаевны была ее материнская ревность, от которой она с готовностью отказалась, стоило лишь убедиться, что Нина не собирается стирать эту разницу, присваивая себе те права на Володю, которые могли принадлежать только ей одной. Более того, Нина эту разницу всячески подчеркивала, послушно умолкая там, где Анна Николаевна произносила свое веское слово, и как бы уравновешивая ее приглушенную ревность своей сломленной гордостью, и союзники подчас испытывали друг к другу не меньшую любовь, чем к Володе. Володя (при всем том, что он был мужем и сыном) все-таки оставался для них