Он первым взялся за низ дивана.
— Нет, еще подумаем…
Она сразу забыла про диван и предусмотрительно улыбнулась, чтобы ее недовольство чем-либо новым не отразилось на лице.
Расставляя мебель, Бобровы как бы продолжали друг с другом ту условную игру, которая началась с переездом на новую квартиру. Переезд был радостным событием, и они заставляли себя радоваться, хотя на самом деле Нина Евгеньевна была не в том настроении, чтобы заниматься переездом, а Глеб Савич обманулся в своих ожиданиях. Когда театральный дом только проектировался, он обещал быть очень оригинальным, с особой планировкой, но затем проект упростили. Лишь большая комната нравилась Глебу Савичу своей необычной треугольной формой, и он назвал ее готической, разместив в ней коллекцию китайских божков, развесив на стенах афиши и фотографии. В треугольной комнате он отдыхал душой, на остальные же смотрел как на служебные помещения, где пьют и едят.
Глеб Савич ценил оригинальное. Внешне он был общителен и демократичен, но всегда сознавал, что истинные ценности жизни не в этом, и, сочувствуя людям, которые целиком отдавали себя ближним, позволял себе чуточку разумного эгоизма. Глеб Савич охотно вникал в семейные заботы, старался по возможности советовать, быть полезным, но в какой-то миг решительно останавливал себя и, словно снимая с лица назойливую лесную паутину, бессознательно освобождался от обязательств перед другими. Глеб Савич готов был помогать всем, лишь бы это не становилось обузой долга. Он предпочитал дарить, а не жертвовать.
Глеб Савич не поступал по примеру тех, чья известность открывала все двери их детям, и когда Нина Евгеньевна просила похлопотать за сына, всегда отказывался. Он гордился своей щепетильностью в этих вопросах и завоеванную известность считал как бы общественным достоянием, а ведь использовать общественное ради личного крайне предосудительно. Под этим подразумевалось, что общество не заинтересовано в судьбе неизвестного ему Кузи Боброва, как в судьбе его отца, и он, Глеб Савич Бобров, выступал здесь орудием общественной волн. Кузя жил от них отдельно, чистил снег во дворе высотного дома, не брал от родителей денег, и Глеб Савич даже жене запрещал вмешиваться в его дела.
Он внушил ей, что половина жизни прошла у них в трудах и лишениях, теперь же они имеют святое право пожить для себя. Нина Евгеньевна не спорила, но была лишь внешне верна этому правилу и, едва обозначив заботу о самой себе, вечно старалась ради других. Она пыталась любить оригинальное, но, тайком бывая у Кузи, гнала от себя крамольную мысль, что здесь, в дворницкой каморке, ей спокойнее и уютнее, чем в готической комнате мужа.
Уложив дочь, Света и сама прилегла, хотя раздеваться не стала: все равно придется вставать и утихомиривать Жорку. На кухне взялись за вторую бутылку, и, когда Света принесла с балкона блюдце квашеной капусты, муж сидел с расстегнутым воротом, а двое из мебельного — один постарше, другой помоложе — утирали со лба пот и смотрели на нее пустыми глазами. Света удивлялась себе: почему она не злится, не сердится? Иная разогнала бы всю гоп-компанию, а она им капусту на блюдечке, ну не смешно?! Света усмехнулась, как бы заимствуя чье-то воображаемое возмущение своим поступком, но усмешка удержалась на лице недолго, и Света сама же перед собой сдалась: да уж какой тут смех!
С детства она всех прощала. Когда ей делали больно, она не испытывала желания причинить ответную боль и тем самым восстановить справедливость. В душе она и не считала, что ее незаслуженная обида нарушает в мире равновесие, торжественно именуемое справедливостью. Оттого, что ее обидели, солнце светить не переставало и, кроме нее, никто не страдал, ее же собственные обиды лежали на чаше весов пустой гирькой.
Странно: в жизни сильных, уверенных в себе людей часто все оказывается не так, как они ждали вначале, — жизнь их легко обманывает. Света же шестым чувством, провидческим инстинктом угадывала, что ее ждет, и никогда не ошибалась. Она сразу поняла, что с Жоркой ей мучиться. Жорка был рыж, а о рыжих она слышала, что они делятся на два сорта: степенные, положительные и — вертопрахи. Середины тут не было, и стоило лишь взглянуть на Жорку, чтобы безошибочно определить, к какому сорту рыжих он относится. Казалось бы, наперед предвидя будущее, очень легко избежать несчастий, но Света в своем провидческом даре видела указующий перст. Жорка был ее судьбой, а уж какая это судьба, плохая или хорошая, ей не выбирать.
Жорка был красив: огненно-рыжий, нос с горбинкой, золотых коронок полон рот, она же тихая, невзрачная, косичка эта… И Свете стоило гораздо больших мук нести бремя своего везения, чем признаться, что ей вовсе не повезло. Счастье никогда не создавалось ею самой, а как бы навязывалось ей ближними, насильно всовывалось в рот, словно ложка с лекарством. Света принимала это условие существования среди других людей, эту обременительную дань счастливцам, заплатив которую она наедине с собой отдавалась привычному покою несчастья.
Если бы не страдальческое усилие, совершаемое ею, то адский корабль, в который иногда превращался их дом, давно разломился бы надвое. Жорка был бы только рад сплясать на его обломках, и лишь благодаря Свете корабль держался и не тонул, хотя ее спасительное усилие оставалось незаметным и она совершала его так, как дети выдумывают сказки, изо всех сил напрягая воображение и лишь едва шевеля губами и произнося слова.
Как: только переехали на новую квартиру, Жорка решил бросать завод. Он был уверен, что те же деньги можно заработать гораздо легче, не выстаивая от и до у станка. Взять хотя бы продавцов из мясного отдела: выплеснут на тушу ведро воды, заморозят в холодильнике, вот тебе и прибавка в весе! Почему бы и ему не попробовать! И, поразмышляв немного, Жорка устроился грузчиком в мебельный магазин. Конечно, зазорно: из перворазрядных фрезеровщиков — в простые грузчики, но в конце концов жизнь сама подсказывает правила, и хотя оклад ему дали до смешного мизерный, умные люди из мебельного пообещали хорошую прибавку в весе.
Выпроводив гостей, он стал стучаться к жене.
— Ну что, Георгий?
— Выдь на кухню.
— Спал бы ты…
— Выдь, выдь, скажу чего!
Света приоткрыла дверь, щурясь от яркой лампы и пряча сонные глаза.
— Мне тут порассказали… Знаешь, как с тобой заживем?!
— Да уж наверное…
— Не веришь?!
Она заглянула в комнату, тревожась, не разбудили ли они дочь.
— Верю, верю… Тише только.
Валька терпеть не могла поучений. Когда мать ей что-то втолковывала, она лишь передергивала плечами и нарочно строила в зеркало кривые рожи: вот, мол, уродина, а уродинам все нипочем! Конечно, она была согласна с тем, что надо получать образование, беречь здоровье и в жизни найти хорошего человека. Но самое заветное ее убеждение заключалось в том, что главнее в жизни это любовь и ради нее можно пожертвовать всем, и здоровьем и образованием. Поэтому она и бросила пищевой техникум: ребят хороших нет, познакомиться не с кем, не куковать же ей одной, как ее матери! И Валька устроилась дежурной в метро. На платформе тьма народу, а она в форменной шинели, в красной беретке, с сигнальным кружком, и машинисты поездов ей улыбаются… Но прошел год, и ничего в ее жизни не менялось. Среди машинистов были одни женатики, и Валька отчаивалась. Когда переехали с матерью в театральный дом, она сказала себе: сейчас или никогда…
Выписав чек на полки, Валька решила не оформлять доставку, а самой найти такси. У мебельного как раз дежурили две «Волги», и она стала договариваться с шофером, чтобы он помог донести полки. Но шофер отказался, и тогда-то к Вальке и подскочил этот рыжий. В магазине ей и в голову не приходило, что он грузчик: ничего себе времена настали, если грузчики так одеваются! Но рыжий действительно взял ее полки, уложил в багажник такси и еще подмигнул: вот, мол, хозяйка, работаем! Когда Валька называла шоферу адрес, рыжий переспросил: «Монтажная, девятнадцать?!» — и тут она вспомнила, что встречала его в лифте: эти жесткие усики, нос с горбинкой…
— Жорж, — представился рыжий. — Соседи с вами!
— Валентина, — назвалась она.
Они выгрузили полки из такси, подняли на этаж, и рыжий занес их в квартиру.
— Ну, Валечка, рад был знакомству…
Она протянула ему пятерку, и он властно отвел ее руку. Этот жест покорил Вальку, недаром же она слышала, что рыжие умеют ухаживать и не жмутся на рубли. Они стали встречаться, а через неделю он пригласил ее на чью-то квартиру. Валька ни секунды не раздумывала, соглашаться ли ей. Ответила ему в телефонную трубку: «Ага!» — и со скандалом вытребовала на работе день за свой счет. Утром он за ней заехал. На такси. Сам сел спереди, рядом с водителем, а ее посадил сзади. Глядя ему в спину, Валька вдруг поймала себя на странном чувстве чужого человека, смутившем ее сейчас, когда этот человек должен был казаться самым родным и близким. Она объяснила это тем, что у Жорки новое кашне и он неудачно подстригся. Так бывает… человек неудачно подстрижется, и в лице что-то меняется. И кашне — ядовито-зеленое, в полосочку, скорее бы он его снял! Вот наконец-то они вошли в квартиру, и Валька со страхом заглянула ему в лицо. «Нет, нет», — хотела сказать она, чтобы разубедить себя думать то, что так упрямо думалось, но Жорка быстро поцеловал ее.
— Дурочка, не бойся…
Она попятилась.
— Зачем вы? — прошептала Валька, шатнувшись. — Ведь вы же женаты…
— Вы, вы… Что я тебе, не свой, что ли?!
Она зажмурилась и сказала:
— Свой…
Потом Валька молча лежала, и ей были видны бортик балкона, снег на бельевой веревочке, в нескольких местах осыпанный воробьями. Щеку кололо перо подушки, но Валька не шевелилась, а просто смотрела и смотрела… Обеспокоенный ее молчанием, он тихонько погладил ей шею. Валька вздрогнула, через силу улыбнулась и сказала:
— Ну вот, Жорик…
Глеб Савич был рассержен тем, что жена не в силах сама справиться со своим настроением, и, виня ее за это, стремился увещевать не ее (это казалось ему бесполезным), а как бы воздействовать на само настроение, овладевшее ею. Это настроение было вызвано мыслями о Кузе, и Глеб Савич скрепя сердце отправился к сыну. Ему было неприятно делать то, что выглядело неправильным и ненужным, но в отношении жены его действия приобретали целебный смысл, и Глебу Савичу приходилось довольствоваться этим вторичным сознанием правильности и нужности своего вмешательства.