Ангел Варенька — страница 62 из 85

— Женечка, руки. Тебе скоро играть. Не забывай, — напомнила она, чтобы Женя не слишком усердствовала с чемоданом, а затем добавила уже совсем другим голосом, более соответствовавшим торжественности момента: — Здравствуйте, дорогие! Спасибо, что встретили. Я так устала в этом вагоне…

Елена Юрьевна порывисто устремилась вперед, как бы показывая, какое удовольствие доставляет ей идти рядом с Костиком и Женей после долгого сидения в вагоне.

Женя послушно выпустила ручку чемодана.

— А мы вас все так ждали, — сказала она, от застенчивости приписывая свое ожидание всем людям, знавшим Елену Юрьевну.

— Спасибо, спасибо! Я сама о вас скучала. Как вы тут, в Москве? Какие новости в музее?

— Никаких, — флегматично ответил Костик, для которого единственной новостью всегда был он сам.

Елена Юрьевна догадалась, что Костик жаждет поведать ей о своих переживаниях, но отложила расспросы на будущее.

— К концерту готовишься? — спросила она Женю, чтобы каждому из воспитанников досталось поровну ее внимания.

— Готовлюсь, — ответила Женя, в отличие от Костика панически боявшаяся того, что Елена Юрьевна помимо подготовки к концерту заинтересуется и ее переживаниями.

— А я искала аналогии к тем вещам, которые Константин Андреевич привез из Италии, — сказала Елена Юрьевна, как бы не желая и себе отказывать во внимании воспитанников. — Оказывается, фрагменты римской мозаики относятся к эпохе Августа, греческие амфоры — к эпохе Александра Великого, а Август и Александр — два любимых античных героя Константина Андреевича, и поэтому я думаю, что он выбрал эти вещи не случайно. Недаром он держал их у себя на Сухаревой башне и никому не показывал. Скорее всего, эти вещи были связаны с его теорией веяний. Константин Андреевич считал, что с великими людьми прошлого можно общаться посредством веяний, которые исходят от вещей, принадлежащих их эпохе. Но это общение доступно не каждому и требует особой подготовки, как внешней, так и внутренней. В дневнике у Константина Андреевича есть запись о том, как нужно любоваться древними вещами. В полнейшей тишине, при закрытых дверях, в одиночестве или вместе с очень близким человеком. Созерцающий древнюю вещь должен избавиться от всех дурных мыслей, забыть о житейских тревогах, очиститься сердцем и разумом. Константин Андреевич подолгу находился в медитации, чтобы добиться внутреннего покоя и очищения, необходимых для восприятия веянья. И когда этот покой наступал, он будто бы беседовал с вещью — беседовал сердцем, а не словами. Он слышал голоса людей, державших ее в руках, видел картины связанных с ней событий, ощущал токи таившейся в ней энергии. Усилием духа он словно бы сливался с прошлым, перевоплощался в него, на мгновение вырываясь из времени и пространства.

Елена Юрьевна взяла под руку Женю и Костика, как бы считая разговор о таких высоких материях признаком особой близости между собой и ими.

— А египетские папирусы? — напомнил Костик, знавший наперечет все музейные реликвии. — Они ведь тоже куплены в Италии? К какому веку они относятся?

— Этого установить пока не удалось, но мне кажется, что Константин Андреевич искал в них веянья эпохи Клеопатры. Его всегда волновала тема любви Клеопатры и Цезаря, в которой он видел олицетворение духовных связей между Востоком и Западом. Связей не земных, а как бы космических, подвластных началу вселенского Эроса. Вот почему Константин Андреевич стремился услышать перекличку вещей, принадлежащих эпохе Клеопатры и Цезаря, — римской мозаики и египетских папирусов. Их веянье приобщало его к величайшим тайнам мировой истории.

— Вы так интересно рассказываете, как будто слышали это от самого Константина Андреевича, — сказала Женя, восхищавшаяся Еленой Юрьевной не меньше, чем ее рассказом. — Неужели все это можно узнать по книгам!

Елена Юрьевна уловила оттенок иронии, которую не вкладывала в эти слова сама Женя, но мог бы вложить другой человек, враждебно относящийся к ней.

— Книги — это не главное, — сказала она неохотно, словно избегая быть откровенной с другим, враждебно относящимся к ней человеком.

— Главное — это вспышка. Вспышка интуиции, — резюмировал Костик ход возможных рассуждений Елены Юрьевны.

— Ах ты глупенький! — сказала Елена Юрьевна, на самом деле одобрявшая высказывание Костика и гордившаяся им. — Где нам с вами поймать такси?

Женя побежала вперед, чтобы занять очередь на такси, а Елена Юрьевна и Костик вместе понесли чемодан вслед за ней.

— Ну что там у тебя стряслось? Получил очередной щелчок от Альбины? — спросила Елена Юрьевна, помня о своем долге терпеливого слушателя.

Костик насупился, избегая прямо отвечать на вопрос, выставлявший его в невыгодном свете.

— Ладно, не сердись… — Она покрепче взяла чемодан, словно принимая на себя часть душевной тяжести, которая мучила Костика.

— Они встречаются. С Аркадием. Я видел их в кино, а сегодня… — Костик сделал паузу, как бы не решаясь произнести то, что должно было подействовать на него сильнее, чем на слушателей: — Она была у него дома.

XIII

Причесавшись у зеркала, висевшего над столиком Альбины, Елена Юрьевна поднялась в кабинет директора.

— Вот я и вернулась. Здравствуйте, дорогая, — сказала она, наклоняясь к старушке и невольно обнимая ее вместе с высоким креслом, так как спина Евгении Викторовны была крепко прижата к спинке. — Вам от меня подарок. С целью подхалимажа.

Елена Юрьевна выложила дешевый сувенирчик, немного кокетничая тем, что их отношения с директором исключали любые другие подарки.

— Благодарю, — сказала Евгения Викторовна, больше оценивая шутку Елены Юрьевны, чем сам сувенирчик, — Как командировка? Ленинград? Исаакий?

У каждого, кто возвращался из Ленинграда, Евгения Викторовна непременно спрашивала об Исаакии, любимом соборе Константина Андреевича.

— …Под голубым весенним небом… этот купол!.. — соблюдая принятую условность, Елена Юрьевна больше говорила не о самом соборе, а о своем восхищении им.

— Да… — Евгении Викторовне тоже захотелось пережить чувство, возникающее при виде Исаакиевского собора под голубым весенним небом.

Она вытянула перед собой худые руки с закатанными по локоть рукавами платья и на несколько минут погрузилась в отрешенную задумчивость, похожую на легкую дневную дремоту. Елена Юрьевна не стала мешать старушке, тихонько отошла к низкому полукруглому окну мансарды, едва пропускавшему свет, и вдруг вспомнила, как они стояли со Львом Александровичем на набережной и оттуда был виден Исаакиевский собор, но совсем не такой, каким она его описывала, и не вызывавший в ней того восхищения, о котором она рассказывала старушке. Ей было досадно поймать себя на лжи, признавшись себе, что ее мысли там, на набережной, были заняты вовсе не архитектурой, а разговором со Львом Александровичем и тем впечатлением, которое она на него производила. Как человек правдивый, Елена Юрьевна стыдилась даже самой маленькой и невинной лжи — особенно перед Евгенией Викторовной, но в то же время она чувствовала явное превосходство над старушкой, которая понимала ее восхищение и никогда не смогла бы понять ее досады.

— В Эрмитаже вам все передают привет, — сказала Елена Юрьевна, заметив, что Евгения Викторовна очнулась от отрешенной задумчивости. — Вы для них такой авторитет… Ваши воспоминания о Константине Андреевиче читаются нарасхват. Я видела эту книгу на столе ученого секретаря, а в библиотеке на нее очередь.

— Спасибо, — Евгения Викторовна спешила не столько обрадоваться услышанному, сколько поблагодарить за него.

— Я так завидую, что вы пишете, что вы творческий человек, — добавила Елена Юрьевна с тем же невольным чувством превосходства.

— Я пишу лишь ради Константина Андреевича. Излагаю его идеи и не создаю ничего нового. Какое же это творчество! — Евгения Викторовна улыбнулась ясной улыбкой, показывающей, что рядом с Константином Андреевичем ей было бы так же бессмысленно преувеличивать свои достоинства, как и преуменьшать их.

— Я вас понимаю, — говоря о Евгении Викторовне, Елена Юрьевна чувствовала, что она в эту минуту особенно глубоко понимает самое себя. — Я бы никогда не сумела так, как вы, посвятить свою жизнь одной цели. Мне слишком многого хочется — наверное, потому, что я женщина.

Елена Юрьевна вдруг покраснела от смущения, вспомнив, что человек, с которым она разговаривает, — тоже женщина. Заметив ее растерянность, Евгения Викторовна промолчала там, где ей следовало что-то сказать.

— Простите… — Елена Юрьевна встала спиной к окну, словно отворачиваясь ото всего, что вызывало воспоминания о Ленинграде. — Как дела в музее? Ремонт еще не закончили?

Евгения Викторовна снова промолчала, показывая, что для людей, знающих друг друга не первый год, такой переход к новой теме был бы слишком поспешным.

— В вашем возрасте мне тоже многого хотелось и я была вовсе не так благоразумна, как теперь кажется, — наконец произнесла она и, явно желая, чтобы ее слово осталось последним, смахнула со стола следы побелки. — Этот ремонт, наверное, никогда не кончится!

Внизу заиграл рояль, и, устроившись в кресле, Елена Юрьевна стала слушать сонату Константина Андреевича, которую Женя готовила к концерту, но музыка звучала слишком тихо для того, чтобы обе женщины могли молчать в присутствии друг друга. Поэтому Елена Юрьевна сказала:

— В этой музыке есть все… и то, как бываешь иногда счастлива, и то, как бываешь несчастна.

Наподобие людей, всю жизнь занимающихся искусством, она уже не умела, заговорив о музыке, умолчать о самой себе.

— Да, это свойство всякой истинной музыки, — сказала Евгения Викторовна, не возражая Елене Юрьевне, но и остерегаясь присоединяться к словам, слишком личным для нее. — С вами, по-моему, что-то случилось… Вы сегодня какая-то особенная.

Елена Юрьевна покраснела от удовольствия, что Евгения Викторовна разгадала ее тайну.

— Особенная? Не знаю… наверное, еще не успела привыкнуть к Москве.