Ангел Варенька — страница 71 из 85

умолял не мешать ему. Сонечка брякала крышкой пианино, закрывалась на ключ в комнате и читала Мопассана, спрятанного под учебник геометрии, а из-за стены доносилось и доносилось: раз-два-три, раз-два-три. И теперь точно так же доносится из-за перегородки стук вагонных колес, только нет ни виолончели в футляре, ни бархатных портьер, и Мопассана давно выменяли на муку, и сама она едет в товарном вагоне хлопотать за отца: среди его пациентов оказался кто-то, посланный к кому-то на какую-то связь, поэтому он арестован и ему грозят серьезные неприятности, как говорит себе Соня, стараясь не думать о том, что ее старого отца могут попросту вывести на задний двор, повернуть лицом к кирпичной стенке и выстрелить ему в затылок из трехлинейной винтовки.

IV

Сохранилась коротенькая записка, вклеенная в тетрадь, обведенная фиолетовыми чернилами как особенно важный архивный документ и дополненная кратким комментарием: «Мамочка, не волнуйся, я уезжаю в Москву. Это единственный (подчеркнуто) выход, — иначе будет поздно (подчеркнуто). Вернусь, как только все уладится. Твоя С.». Сонечка написала эту записку перед самым отъездом или, точнее, бегством из дома, но в спешке забыла оставить и через четыре дня нашла у себя в кармане. Нашла и с ужасом представила, что творилось дома, что пережила за эти дни мать, не знавшая, где она и почему ее нет, и заранее уверенная в самом худшем: убили, ограбили, арестовали. Сонечка конечно же сразу отправила телеграмму в Орел, сообщавшую причину ее исчезновения, но после этого долго не могла простить себе своего ребячества: спасая отца, она невольно ускорила смерть матери. Действительно, мать прожила еще совсем немного и вскоре умерла от голода и нервного истощения, да и отца она не спасла, и он исчез неизвестно куда, как исчезали многие в те страшные годы. Поэтому Сонечка и пометила рядом с запиской: «Лежала в правом кармане… скомканная… какая нелепость!» Но это случилось значительно позже, а пока Сонечка едет в Москву, где еще ни разу не была и ни с кем не знакома, едет в надежде на счастливый случай и неотразимую красоту своих черных глаз, скрытых вуалькой, и под подкладкой баула у нее спрятан последний золотой медальон, а в узелке — краюха хлеба, еще одно платье, туфельки и нитяные чулки. Было еще и золотое кольцо, но его пришлось отдать за то, чтобы посадили в вагон. До Москвы она как-нибудь доберется, надо только сидеть как мышь, а что в Москве? К кому идти, кого умолять о помощи, в чьи двери стучаться?

И вот Сонечка впервые встречается с Сашей, и происходит это в том самом переулке с глухими заборами: Сонечка бежит, спасаясь от беспризорников, а Саша останавливает ее, заталкивает в подъезд и запирает на крюк дверь. «Тихо. Пригните голову», — шепчет она, заставляя Соню нагнуться и затихнуть на то время, пока беспризорники осаждают дверь, просовывая руки сквозь гнезда выбитых стекол и стараясь дотянуться до крюка. Сонечка подчиняется, сразу почувствовав в Саше защитника и покровителя, сразу доверившись ей, как доверялась когда-то более смелым подругам по гимназии. Так и не сумев открыть дверь, беспризорники вскоре уходят, и Сонечка улыбается Саше, и в этой улыбке — благодарность за спасение и радость узнавания в Саше человека, уже словно знакомого и близкого, которого давно ждешь и с которым не можешь расстаться. «Спасибо вам… А я думала, это конец». Выйдя из подъезда на улицу, Сонечка замечает, что осталась без докторского баула (с последним золотым медальоном) и узелка с вещами: все, что было в руках, отняли беспризорники. И конечно же Саша приводит ее домой, кормит картошкой, поит морковным чаем, отогревает у буржуйки, и с тех пор Сонечка живет у нее, вместе с матерью Саши стирает белье, возит дрова и ухаживает за ее молчаливым братом. Саша помогает Сонечке хлопотать за отца, и они вместе пишут письма, записываются на прием, ждут своей очереди перед дверьми кабинетов, и их выслушивают, обещают разобраться, посылают депеши в Орел, но время идет, а никакого определенного ответа они не получают. Что делать Сонечке? Возвращаться в Орел и жить рядом с сестрами и матерью, опекать их, заботиться и медленно стареть, лишь издали слыша о том, что происходит в Москве, и словно названия заморских стран повторяя: Неглинка, Сретенка, Кузнецкий мост? Или же снять комнату, устроиться на работу, коротко подстричь волосы, по-рабфаковски повязать косынку и стать такой же, как Саша, занятой, устающей, спешащей по срочным делам, вечно опаздывающей и вечно успевающей?

И Сонечка снимает комнату, устраивается и вскоре посылает матери письмо: «Дорогая мамочка! Вот уже почти полгода, как я в Москве. Потихоньку привыкаю и уже не шарахаюсь от конки, не вздрагиваю от зычных криков извозчиков: «Пожа́… пожа́…», не стою как зачарованная перед скоплением автомобилей и не боюсь пройти вечером по освещенному фонарями Арбату. Этот город уже не кажется мне таким чужим и незнакомым, хотя настоящей москвичкой я еще не стала, до сих пор путаюсь в названиях улиц (Верхняя… Нижняя.. Средняя…) и часто спрашиваю у городового (зачеркнуто) у регулировщика движения, как пройти или проехать по нужному адресу. На работе у меня все в порядке: сижу за большим столом, распечатываю заказные письма и бандероли, сортирую и разношу по кабинетам. Обедаю в служебном буфете и получаю паек. Пожалуйста, не думай, что, посылая вам посылки, я лишаю себя последнего куска хлеба: пайка хватит и мне, и вам, да и вообще жизнь в Москве начинает меняться. В магазинах все есть, правда, по дорогим ценам, появились подвальчики с патефоном, и вместо морковного мы пьем настоящий цейлонский чай с сахаром и бубликами. Друзья помогают мне в нашем деле (подчеркнуто), и я надеюсь, что вскоре оно решится и отца наконец освободят. Один человек, у которого я была на приеме, обещал мне это, и я немного успокоилась, хотя до сих пор не могу простить себе историю с той запиской (подчеркнуто). Мамочка, пожалуйста, береги себя. Ты же знаешь, как важно и для меня, и для сестер, и для отца, чтобы ты была здорова. Извини, что пишу так коротко. Страшно некогда. Твоя С.».

V

Это письмо лежит у меня на столе, и я часто достаю его из конверта, пробегаю глазами торопливые строчки, разглядывая на свет пожелтевшую бумагу с выцветшими чернилами, снова складываю листочек вчетверо и прячу в конверт. Как странно: письмо это было адресовано другим людям, а теперь попало ко мне, и я читаю то, что когда-то читали их глаза и шепотом повторяли их губы. Значит, я уже не посторонний, а невольный участник той жизни, подхватившей меня, как водопад подхватывает и сносит замшелые валуны и сухие, почерневшие от времени деревья… Да, да, горный водопад, какие встречаются на Кавказе! Сонечка об этом еще напишет (единственная из всех она сочиняла послания в стиле, с восторженными описаниями и философскими резюме), а пока она просто живет новой жизнью, по утрам спешит на службу, а вечером — домой, и эта жизнь, и эта спешка становятся для нее такими же своими, как и для Сашеньки. Из совсем другой — не своей — жизни появляется в их переулке Вера, которая однажды переодетая вышла из дома, семенящей походкой китаянки проскользнула мимо привратника, свернула в боковую улицу и — быстрей, быстрей — побежала к такси. Дверцу ей открыл тот самый англичанин, похожий на конторского клерка, и они помчались прямо к порту, поднялись на трап, оглянулись, нет ли погони, и вскоре их пароход, дав тяжелый гудок, отчалил от пристани. Худой и высокий китаец в круглых очках, вернувшись из банка (это был понедельник), нашел записку на лаковом столике, в которой госпожа Ван писала о своей тоске, о мучительном одиночестве и просила прощения. Прочитав записку, китаец долго разглядывал ее на свет, словно денежный банкнот, затем смял ее в кулаке, вызвал сторожа, которому было поручено следить за госпожой, и позвонил в полицию. Заспанный сторож ничего не мог сказать в ответ на вопросы хозяина, — он лишь дрожал, виновато кланялся и топтался на месте. В полиции записали имя госпожи и обещали начать поиски. Господин Ван поблагодарил начальника, по забывчивости оставив на его столе конверт с деньгами, а дома рассчитал и выгнал сторожа, накричал на прислугу и стал молиться Будде перед маленьким домашним алтарем с душистыми свечами. Молиться о том, чтобы его гнев настиг выпорхнувшую из клетки птицу. Настиг и вернул назад. Но птица была уже далеко, посреди океана, меж небом и водой. К тому же Будда не умел гневаться, и его бронзовый лик, мерцавший в полутьме домашнего алтаря, лишь озаряла загадочная улыбка.

После нескольких недель плаванья пароход причалил в Лондоне. Вера прожила там осень и зиму дыша промозглой сыростью какого-то чердака, единственным слуховым окном выходившего на крышу, зажигая длинные спички, ударявшие в нос едким запахом серы, и глядя, как огонь съедает тонкую палочку. Точно так же время съедало ее чердачную жизнь, поэтому однажды она оставила своему англичанину записку, в которой встречались те же два слова — тоска и одиночество, — и бежала. После долгих скитаний снова оказалась в Константинополе, затем — в Одессе, затем — в Москве. Бродила весь день по улицам — заснеженным, с сугробами, с горками лошадиного навоза на накатанных санями дорожках, улыбалась знакомым домам, церковным дворикам, маковкам соборов с золочеными крестами, на Тверском бульваре почему-то расплакалась, рассердилась на самое себя, незаметно вытерла слезы и нахохлилась, как заморская птица. Птица из клетки, вернувшаяся на волю. Вспомнила, что это сравнение очень любил господин Ван. Усмехнулась, задумалась и забыла о нем навсегда. И о нем, и об англичанине — словно ничего этого и не было, а были лишь стены Страстного монастыря, бронзовый Пушкин, склонивший голову перед невидимым простором моря, Тверской бульвар с утонувшими в снегу скамейками и заиндевевшими фонарями. Были всегда — как сейчас и сейчас — как всегда.

Эти понятия настолько смешались для Веры, что она даже не удивилась, когда ей дали комнатку в бывшем доходном доме, мрачном, как Бастилия, и в комнатке нашлась кое-какая мебель — стол на расшатанных ножках, просторный буфет с зеркальными дверцами, отгороженная ширмой кровать и книжный шкаф. Не было только стульев, но стулья подарили соседи, строгая Саша и красивая Соня, чьи окна выходили в тот же засаженный сиренью двор с железными воротами, что и окна Веры. Эти легкие стулья на изогнутых ножках, с полосатой обивкой и лаковыми подлокотниками потом сменили хозяйку (вещи не задерживались у Веры надолго), и судьба распорядилась ими так, что они достались Сашеньке и, накрытые брезентовым верхом грузовика, перекочевали на окраину Москвы, в кирпично-блочно-панельное царство, а переулок с глухими заборами вскоре исчез — исчезли булыжные мостовые, дворы с сиренью и голубятнями, железные ворота на кирпичных столбах, и лишь громада доходного дома, похожего на Бастилию, осталась стоять на прежнем месте.