Ангел Западного окна — страница 39 из 101

ЗАКЛИНАНИЕ АНГЕЛА ЗАПАДНОГО ОКНА

О ночь Введения во храм Пресвятой Девы, как глубоко запечатлелась ты в душе моей! Сейчас они уже позади — лежат, затонувшие, на дне забвения, как будто никогда их и не было, — эти долгие, бесконечные часы ожидания и лихорадочной надежды. Чудо, неописуемое чудо выпало на мою долю! Всемогущество трижды благословенного Ангела повергло меня в такой восторг и изумление, что я был просто не в силах совладать с моими чувствами. В глубине души я молил Келли о прощении за то, что так плохо думал о нём, поистине: «Смотришь на сучок в глазе брата твоего, а бревна в своем глазе не чувствуешь»[38]. Теперь я знаю: он — орудие провидения, и благоговейный озноб пробегает по моему телу.

Предшествовавшие этой ночи дни тянулись мучительно медленно. Вновь и вновь гонял я слуг в Лондон к ремесленникам, делавшим стол по чертежам Келли. Стол следовало изготовить из ценных пород сандалового и лаврового дерева в форме пентаграммы, на лучах которой мы пятеро: Яна, Талбот, Прайс, он сам и я — должны были сидеть при заклинании Ангела. В середине — большое пятиугольное отверстие. А по краям — каббалистические знаки, сигиллы и имена, инкрустированные шлифованным малахитом и бурым дымчатым топазом. Невыносимый стыд охватывает меня, когда вспоминаю, как я, жалкий маловер, ужасался при мысли, в какую сумму обойдется сооружение этого стола! Сейчас, если бы понадобилось, я бы не задумываясь вырвал мои глаза и, как драгоценными камнями, украсил ими стол!

А слуги возвращались из Лондона с одним и тем же: завтра, послезавтра!.. Стол все ещё не готов, чуть не ежедневно работа, словно заколдованная, стопорилась: то одного из подмастерьев без всякой видимой причины подкашивал приступ тяжёлой болезни, то другого — в общей сложности трое, как от чумы, скоропостижно скончались от неизвестной хвори.

Нетерпеливо мерил я шагами покои замка, считая минуты, оставшиеся до смутного ноябрьского утра Введения во храм Пресвятой Девы.

Прайс и Талбот спали как сурки; потом они рассказали, что сновидений не было, лишь ощущение свинцовой, невыносимой тяжести. Яну тоже удалось разбудить лишь с трудом, она вся тряслась в ознобе, словно во сне её одолела лихорадка. Один только я не находил покоя, огонь, пылающая лава пульсировала в моих жилах. А Келли ещё задолго впал в какую-то сумеречную прострацию; как раненый зверь, избегал он людей; на закате я видел его в парке, он блуждал не разбирая дороги и, заслышав приближающиеся шаги, тревожно вздрагивал, словно застигнутый врасплох преступник. Дни напролет просиживал он в глубокой задумчивости на каменных скамьях и с отсутствующим видом бормотал себе под нос или, глядя в пустоту, что-то громко кричал на незнакомом языке, словно там кто-то стоял. Иногда, приходя в себя — продолжалось это считанные минуты, — он поспешно спрашивал, готов ли стол, и, когда я в отчаянье отвечал, что нет, обрушивал на меня поток бранных слов, который внезапно прерывался, вновь сменяясь разговором с самим собой…

Наконец, сразу после полуденной трапезы — обессиленный долгим мучительным ожиданием, я не смог проглотить ни куска, — из-за дальних холмов появились повозки лондонских ремесленников. Через несколько часов собранный стол — целиком он бы в двери не вошел — стоял наверху в замковой башне, в специально отведенном круглом помещении. По приказу Келли три окна, выходящие на север, восток и юг, были замурованы и лишь стрельчатое западное окно, на высоте шестидесяти футов от земли, осталось открытым. По стенам я велел развесить потемневшие от времени портреты моих предков, к ним должен был прибавиться портрет легендарного Хоэла Дата, рожденный фантазией какого-то великого, но неизвестного мастера. Однако он был тут же унесен, так как Келли при виде его впал в бешенство.

В стенных нишах стояли высокие серебряные канделябры, в которых, в ожидании торжественной церемонии, высились толстые восковые свечи. Словно актёр, повторяющий роль, я часто выходил в парк и подолгу бродил там, заучивая наизусть загадочные и непонятные магические формулы. Пергамент с ними Келли вручил мне утром и сказал, что их начертала возникшая из воздуха рука, на которой не хватало большого пальца. «Опять Бартлет», — мелькнуло у меня в сознании, и передо мной встала та страшная сцена в Тауэре, когда он откусил свой правый большой палец и выплюнул его в лицо епископу Боннеру. И, как тогда, ужас уже готов был вонзить в меня свои ледяные когти, но я ему не поддался: разве не сжег я угольный кристалл, прервав тем самым всякую связь с Бартлетом?..

Наконец, после долгих усилий, слова заклинаний стали едва ли не плотью и кровью моею и теперь сами собой сходили с губ, стоило мне только подумать об этом…


Молча сидим мы впятером в большой зале, но вот мой болезненно обострившийся слух ловит перезвон с колокольни — три четверти второго… Мы встаём и карабкаемся по крутой лестнице на самый верх башни. Пятиконечный стол, идеально гладкая поверхность которого занимает почти всё помещение, — пентаграмма, вписанная в магический круг, — вспыхивает как зеркало, когда Келли, покачиваясь словно пьяный, переходит от свечи к свече и зажигает их от горящей лучины. Мы рассаживаемся по порядку в кресла с высокими спинками. Два нижних луча стола-пентаграммы, направленные на запад, на открытое окно, в которое ледяной струей льется чистый, пропитанный лунным мерцанием ночной воздух, занимают Яна и Келли. Сам я находился в цианте звезды, спиной на восток, и взор мой, обращенный к окну, утопал в далях лесистых, исчерканных резкими тенями холмов, уподножия которых, подобно струйкам пролитого молока, растекались белые заиндевелые дороги. Справа и слева от меня цепенели в напряженном молчании Прайс и Талбот. Даже свечи были охвачены тревогой: язычки пламени беспокойно метались, настигнутые сквозняком. Луна находилась вне поля моего зрения, но по тому, как щедро были забрызганы серебристым мерцанием белые камни оконной амбразуры, я мог судить о том царственном сиянии, которое низвергалось с небес. Непроницаемо чёрным колодцем зияло в середине стола правильное пятиугольное отверстие…

Как окоченевшие трупы сидели мы, хотя сердце у каждого билось словно птица в клетке.

Келли внезапно впал в глубокий, похожий на обморок сон. Сначала он тяжело и хрипло дышал, потом его лицо стало подергиваться в каком-то странном зловещем тике, хотя, возможно, это мне только казалось в трепещущем пламени восковых свечей. Не зная, когда начинать ритуал, а ждать знака от Келли уже явно смысла не имело, я сделал несколько попыток произнести формулы, но всякий раз, едва открывал рот, невидимые пальцы ложились на мои губы… Неужели Ангел — это лишь воображение Келли, спрашивал я себя, и сомнение уже коснулось меня, как вдруг губы мои сами по себе заговорили; грозный и глубокий голос был мне совершенно незнаком, точно кто-то другой, неизвестный, читал запечатленные в моей душе ритуальные формулы…

Все оцепенело, скованное потусторонней стужей, даже пламя свечей замерло, замороженное дыханием смерти, света оно уже не распространяло… Стоит легонько задеть канделябры, и ледяные огоньки, как иссохшие почки, градом посыплются с фитилей, промелькнуло у меня в голове. Изображения предков на стенах превратились в чёрные зияющие дыры — словно проходы сквозь толстую кладку в какие-то сумрачные опасные галереи, и я почувствовал себя сразу покинутым и беззащитным, как будто эти исчезнувшие портреты меня раньше хранили и защищали…

В мертвой тишине грустным колокольчиком прозвенел детский голосок:

— Меня зовут Мадини. Я бедная маленькая девочка. У моей мамы я предпоследняя, и дома меня ждет грудной братец.

Снаружи, вплотную к окну, парила в воздухе— на высоте шестидесяти футов! — фигурка, хорошенькой девочки семи-девяти лет; её шёлковое платьице со шлейфом отсвечивало то красным, то зелёным, как будто было сшито из тончайшего шлифованного александрита, который днем кажется зелёным, а ночью — тёмно-красным, цвета венозной крови. Но чем дольше я смотрел на эту миловидную куколку, тем больший кошмар меня охватывал: подобно гладкому накрахмаленному лоскутку шелка, она трепетала, , повиснув перед окном, это был только плоский контур, лишенный пространственной перспективы, черты лица намалёваны наспех — сойдет, мол, и так? — фантом, существующий лишь в двух измерениях. И эта жалкая фальшивка — обещанное явление Ангела? Не могу передать всей глубины и горечи моего разочарования… Тут Талбот перегнулся ко мне и глухо прошептал:

— Это мой ребенок, мне кажется, я его узнал. Вскоре после рождения он умер. А что, младенцы продолжают расти после смерти?

Голос Талбота звучал безучастно и отрешенно, но, ещё даже не успев удивиться необычному хладнокровию моего приятеля, я понял: под наркозом ужаса он просто не чувствует боли. «Разве не этот образ таился где-то в заветных тайниках его души и сейчас, извлеченный наружу и спроецированный в пространство, явился нам, зримым отражением?» — такая мысль пронзила меня, но только я собрался развить её дальше, как из тёмного колодца в столе внезапно брызнуло бледно-зелёное сияние и в мгновение ока затмило фантом; подобно гейзеру, бьющему из почвы, этот мерцающий фонтан взмыл под потолок и окаменел в форме человека, в котором, впрочем, ничего человеческого не было. Эта прозрачная как берилл, изумрудная масса кристаллизовалась в монолит такой ужасающей твёрдости, с которой, очевидно, не мог соперничать ни один из земных элементов. Тело, голова, шея — сплошная скала!.. И руки!.. Руки?., было в них что-то… вот только я никак не мог определить, что именно. Долго, как завороженный, я не сводил с них глаз, пока наконец не понял: большой палец правой руки, как-то нелепо вывернутый наружу, был явно с левой. Не могу сказать, что деталь сия ужаснула меня, — с чего бы, собственно? Но в этой мелочи, кажущейся на первый взгляд такой незначительной, было нечто, столь далеко выходящее за пределы, положенные свыше нам, смертным, столь чуждое природе человека, что даже само гигантское существо, вознесшееся надо мной, его необъяснимое, граничащее с чудом явление бледнели перед нею…