Что толку в поисках истины, если ты не способен познать самого себя? Твои кошмары непостижимы, твои страхи неизъяснимы — что ты хочешь понять, если от тебя ускользает реальность тебя самого?
Например: твой ребенок в опасности, твой муж на глазах превращается в злодея, твое здоровье хрупко, ты предчувствуешь скорую смерть, ты не можешь защитить дочь, к коей является призрак-развратитель. Или: ты медик-недоучка, в профессиональном смысле твоя песенка спета, ты влюбился в продавщицу из лавки канцелярских товаров, а она, в муках родив ребенка, у тебя на глазах превратилась в бестию, коя тебя ненавидит и способна причинить вред дочери. Или: ты четырехлетняя девочка, которая знает слишком много и слишком мало, ты не можешь понять, что происходит вокруг, ты живешь как звереныш, вымаливая и выжимая ласку из родителей; что-то не так — это ты сознаешь, но пропускаешь осознание через призму своих бесконечных сказок о Принцессе Тюльпанов и смотришь на мир из окошка в башне, которой нет.
Истина непостижима, ибо для каждого она своя. Одна душа не в силах дотянуться до другой, не в силах закричать, прошептать — и не в силах ничего объяснить. Тебе — будь ты напуганная мать, неудачник-отец или маленький ребенок — остается лишь излагать свою версию событий, сочиняя версию за версией, поскольку только это и возможно — сочинять. Люди, казалось бы, так просты — и все равно непостижимы даже близкие. Себя не объяснишь; надежды объяснить другого и того меньше. И как бы честен ты ни был, как бы ни жаждал истины, ты все равно запутываешься во лжи. Твой крестовый поход за правдой обречен на домысливание.
Стивен Кинг, фигура почти мифическая, создатель энциклопедии американских страхов, в декабре 2006 года включил предыдущий роман Филлипса «Египтолог» в свой личный хит-парад лучших романов. Все бы ничего, если бы мэтр не охарактеризовал главного героя романа как патологического лжеца. Если в Ральфе Трилипуше ему примстился патологический лжец, страшно подумать, что мэтр вычитает в «Ангелике» — где всякий говорит правду и всякий лжет лишь потому, что говорит.
Или же нет.
Анастасия Грызунова, Guest Editor
Об авторе
Артур Филлипс родился в Миннеаполисе в 1969 году и учился в Гарвардском университете. В настоящее время живет в Нью-Йорке с женой и двумя детьми. За свою жизнь успел побывать исполнителем детских ролей и джазовым музыкантом, писал речи и весьма неудачно занимался частным предпринимательством. Несколько лет жил в Европе — помимо прочего, в Венгрии вскоре после падения Берлинской стены, а затем в Париже. Был пятикратным победителем игры «Опасность!» — телевизионного шоу для эрудитов.
Первые два романа Артура Филлипса «Прага» и «Египтолог» в США стали бестселлерами. «Нью-Йорк Тайме» назвала «Прагу» «замечательнейшей книгой года», и Артур Филлипс получил приз газеты «Лос-Анджелес Тайме» и Арта Сейденбаума за лучший первый роман. Десятки американских средств массовой информации назвали роман «Египтолог» лучшей книгой года. Опубликованные по-русски, — «Египтолог» и «Прага» стали бестселлерами и в России. Книги Артура Филлипса переведены на 25 языков.
Веб-сайт Артура Филлипса: http: //arthurphillips. info/
Мировая пресса об Артуре Филлипсе
Симфония психологической сложности и ложных подсказок в четырех частях, одна искуснее другой, демонстрирует разнообразие таланта Артура Филлипса. Он жонглирует вероятностями так же ловко, как Генри Джеймс в «Повороте винта» — романе, кой, возможно, вдохновил «Ангелику», — и с каждым шагом повышает ставки. Элегантное письмо, глубокие характеристики и вспышки остроумия… Поразительный роман многогранного автора, который по-прежнему увлекает, изумляет и развлекает.
Kirkus Reviews
В потрясающем третьем романе Филлипса посредством четырех переплетенных точек зрения исследуется проблема классов, проблема полов, семейная динамика, сексуальность и науки… Детали и стилистика той эпохи переданы безупречно. Множественность точек зрения в повествовании обеспечивает психологическую глубину и немало умных сюрпризов.
Publishers Weekly
Артур Филлипс — писатель необычайно многогранный… Его власть над языком и изящность письма (вы поистине переноситесь в диккенсовский Лондон) заслуживает всяческих похвал. Настоятельно рекомендуется всем, кто когда-либо опасался призраков под кроватью.
Library Journal
Артур Филлипс со знанием дела живописует угнетенность викторианской эпохи; он тонко улавливает крошечные и серьезные трансформации семейных ролей, которые происходят, когда в семье появляется ребенок.
Booklist
Трагический, патетический, полный черного юмора… и со странным, нарастающим глубинным течением ужаса. Вы никогда не читали ничего подобного.
Стивен Кинг
Противоборство голосов из прошлого — детектива, охваченного ностальгией, и мономаньяка-археолога, которого детектив преследует по всему свету, — лишь частица сокровищ, таящихся в «Египтологе».
Одаренный детальнейшей эрудицией и острейшим литературным чутьем, Филлипс обнажает иероглифы (не иероглифику — но с терминологией вы разберетесь) и кирпичики, из которых складывается наше постижение и трактовка историй и наше доверие к рассказчикам. Причудливый, коварный, удивительный роман с богатейшей текстурой.
Мэтью Перл, автор «Дантова клуба»
Невероятное наслаждение, поразительное чтение, великое по духу и букве: безумное, экстатическое и развлекательное в глубочайшем смысле этого слова. Артур Филлипс — замечательно талантливый писатель, и страницы романа полны остроумия и бешеного юмора, но под поверхностью струится глубоководное течение печали.
Джордж Сондерс, автор «Пасторалии»
В пародировании ученого мышления Филлипс искусен, как Набоков.
The New Yorker
В «Египтологе» вы не читаете между строк — вы между них живете.
People
Артур ФиллипсАНГЕЛИКА
ЧАСТЬ ПЕРВАЯКОНСТАНС БАРТОН
I
Полагаю, что предписанный мне досужий труд подобает начать не иначе как историю с привидениями, ибо ровно так пережила описываемые события Констанс.
Боюсь, однако, что эти слова пробуждают в вас непомерные чаяния. Право, я отнюдь не чаю напугать именно вас, пусть даже вы принуждены читать сие под фырканье свечи и скрип половиц. Либо при мне, что лежит у вас в ногах.
Итак. История с привидениями! Действие начинается при свете дня, кой не предвещает дурного, тем утром, когда Джозеф изгоняет ребенка из их спальни. Страшные истории, хранимые Констанс у постели, всегда завязывались безбурно, и ее история не должна быть исключением: Выплеск утреннего света спугнул золотую пыль с багровой складчатой портьеры и прочертил изящные черные вены по краям орехово-бурого подоконника. Переплет окна следует перекрасить, подумала она. Беспорядочные трели доносились издалека, снизу, где неуверенные пальчики Ангелики спотыкались на клавишах фортепьяно, восходило из кухни мучное благоухание первого хлеба: под густой сенью домашнего уюта его свившаяся кольцами ярость застала ее врасплох.
— Довольно терпел я это оскорбление, — сказал он. — Ни единой ночи не намерен я более попустительствовать этому… извращению природы. Ты потворствуешь попранию моего авторитета. Оно тебя услаждает, — обвинил он. — Отныне же — кончено. У Ангелики имеется спальня, где ей и должно спать. Ты усвоила мои слова? Из-за тебя мы стали смехотворны. Неужели же ты слепа? Отвечай мне. Отвечай!
— Однако, дорогой, если ей все-таки понадобится позвать меня в ночи?
— Поднимешься к ней. Или не поднимешься. Мне это безразлично до крайности, да и ей, я почти не сомневаюсь, тоже. — Джозеф указал на кроватку, неназойливо притулившуюся в изножье супружеского ложа, словно только что ее заметил, словно одно ее существование извиняло его бессердечность. От вида кроватки гнев Джозефа освежился; Джозеф пнул ее и злорадно отметил искаженную одеяльную гладь. Его телодвижение было рассчитано на Констанс, и та отступила. — Смотри на меня, когда я говорю. Ты хочешь, чтобы мы жили, будто свора цыган? — Теперь он кричал, хотя она ему не перечила, за семь лет ни разу не помыслила о подобном мятеже. — Или ты не способна уже и на единичный акт послушания? Вот, значит, до чего мы докатились? Пересели ее до моего возвращения. Ни слова более.
Когда на супруга накатывали приступы грубости, Констанс Бартон помалкивала. Имперское настроение, в коем Джозеф воображал себя англичанином высшей пробы, хорохорясь притом на манер италийского bravo,[1] безысходно лишало опоры любой довод разума.
— Сколь долго ты медлила бы, если бы я наконец не избавил тебя от бремени женской неколебимости?
Он все еще буйствовал пред безмолвием ее покор ства, намереваясь читать нотации до тех пор, пока она вслух не оценит его благоразумие.
Увы, Констанс была зорче его: Джозеф волен дурачить себя, полагая, будто всего лишь перемещает детскую кроватку, однако супруга его не так глупа. Он слеп (либо изобразит слепоту) в отношении очевидных последствий своего решения, Констанс же предстоит расплачиваться за его невоздержанность. О, если бы возможно было упросить его обождать самую чуточку, все треволнения испарились бы сами собой! Время установило бы меж супругами иную, более прохладную общность. Таков жребий всех мужей и жен. Разумеется, хрупкое самочувствие Констанс (и Ангелики) требовало от них с Джозефом приспосабливаться поспешнее, нежели обычно, и потому она жалела его. Конечно, она и сама желала сослать Ангелику вниз, однако позднее, когда потребность в защищающем присутствии ребенка отпадет. До спасительного берега оставалось всего ничего.
Однако Джозеф не потерпел бы отсрочки.
— Ты распустила себя и на многое смотришь сквозь пальцы. — Он застегнул воротничок. — Ребенок тебя портит. Я дал тебе слишком много воли.
Лишь когда дверь в передней подтвердила отбытие Джозефа на работу, Констанс спустилась в кухню и, не обнаруживая мук, что причиняли эти распоряжения, попросила Нору подготовить для Ангелики детскую, позвать рабочего, чтобы разобрал кроватку, кою девочка переросла, и перетащил к новому ложу обтянутое голубым шелком эдвардсовское кресло из гостиной.
— Дабы я могла ей читать, — добавила Констанс и бежала изучающего взгляда безгласной молодой ирландки.
— Кон, увидишь… перемена приведет ее в восторг, — пообещал Джозеф перед уходом, явив то ли бесплодное радушие, то ли расчетливую жестокость (ребенок восторгается расставанием с матерью). Констанс пробежалась пальцами по нарядам Ангелики, что висели невесомо в родительском платяном шкафу. Игрушки заселили ничтожную часть пространства в комнате, и все равно Джозеф скомандовал: «Все до единой. Все до последней.
Чтоб к моему возвращению все было убрано». Констанс передала его избыточные повеления Норе, не будучи в силах выполнить их сама.
Она спаслась бегством с Ангеликой, до самого вечера находя предлоги укрыться от разора. Она пришла с еженедельными дарами — деньгами, едой, беседой — ко вдове Мур, но не смогла потопить свои горести в обыденных, благодарных слезах старушки. Она тянула время на рынке, в чайной, в парке, любовалась игруньей Ангеликой. Когда они наконец возвратились, поскольку дождь, собиравшийся целую вечность, извергся теплой пеленой, Констанс, не глядя в направлении лестницы, заняла себя работой внизу: наставляла трудившуюся Нору, напоминала ей проветрить шкафы, производила ревизию в кухне. Констанс щупала хлеб, наводила критику на неряшливые завалы в кладовой, после чего, оставив Нору посреди головомойки, усадила Ангелику за фортепьяно, чтобы та разучивала «Дитя озорное и кроткое». Сев в другом углу, Констанс самолично сворачивала салфетки.
— Которое ты дитя, любовь моя? — прошептала она, но заученный ответ отозвался лишь печалью:
— Кроткое, мамочка.
Фортепьянная игра сбилась, потом составилась вновь, и Констанс, заставив себя подняться на второй этаж, принялась ходить взад-вперед перед закрытой дверью нового жилища Ангелики. Внутри ее вовсе не ждал кошмар. По правде говоря, комната, чаяния коей неизменно обманывались шесть лет кряду, преобразилась едва заметно. Шестью годами ранее Джозеф, чья супруга седьмой месяц носила бремя, разоружил, не выказав негодования, возлюбленную домашнюю лабораторию, дабы освободить место для детской. Однако Господь пытал Констанс трижды до того, как ребенок, коему предназначалась комната, выжил. Но и тогда комната пустовала, ибо в первые недели жизни Ангелики обе они, и мать, и дочь, хворали, отчего, много разумнее было держать спящего младенца подле бессонной матери.
В последующие месяцы приливы и отливы послеродовой лихорадки Констанс и детских недугов Ангелики чередовались, точно две спаянные души делили здоровье, достаточное лишь для одной, и в течение года отправлять ребенка на второй этаж, в детскую, казалось неблагоразумным. Здоровье Ангелики восстановилось, однако доктор Уиллетт дал настоятельные рекомендации на иной, более деликатный предмет, а потому — решение приняла Констанс — был избран наиболее простой и верный выход: пусть Ангелика пока что дремлет поблизости.
Нора поместила кресло у кровати. Могучая ирландка, скорее мясистая, нежели жирная, могла поднять его самостоятельно. Одежду Ангелики она развесила в детском шкафу вишневого дерева. Новый загон, к коему приговорили Ангелику, наводил уныние. Кровать была слишком широка; Ангелика в ней потеряется. Окно неплотно сидело в раме, и уличный шум, разумеется, будет мешать Ангелике засыпать. Постельное белье на дождливо-сером свету выглядело мятым и тусклым, книги и куклы на новых местах источали безрадостность. Неудивительно, что Джозеф держал здесь лабораторию; по любым меркам комната была темна, мерзка, годна разве что для скобления и смрада научного свойства. На подушках на самом видном месте полулежала, скрестив лодыжки, принцесса Елизавета; конечно же Нора ведала о любимейшей кукле Ангелики и выставила ее напоказ из приязни к девочке.
Голубое кресло стояло слишком далеко от кровати.
Констанс упиралась в него спиной, пока, заскрежетав, кресло не сдвинулось на несколько дюймов. Она вновь села, расправила платье, затем поднялась и выпрямила ноги принцессы Елизаветы, дабы та лежала естественнее. Сегодня на прогулке Констанс часто повышала голос на Ангелику, рявкала отрывисто и повелительно (в точности как поступал Джозеф с нею самой), когда лучшую службу сослужила бы доброта. В день, что обрек ее отчасти потерять ребенка, в день, когда она желала, чтобы дочь навеки осталась близкой и неизменной, — как легко в сей самый день Ангелика выводила ее из себя!
Перемена местожительства — катастрофическая перемена целого мира — случилась едва не сразу после четвертого дня рождения Ангелики и отметила, вероятно, рождение самых первых стойких впечатлений. Все, что случалось до сих пор, — объятия, жертвы, неспешное движение век в минуту довольства, ограждение дочери от ледяной жестокости Джозефа, — не уцелеет в ребенке осознанным воспоминанием. К чему тогда эти забытые годы и неучтенная доброта? Жизнь представлялась повествованием, середина и финал коего непостижимы без ясно памятуемой завязки; или же ребенок — неблагодарным существом, достойным порицания за волевое забвение великодушия и любви, дарованных ему в первые четыре года жизни, восьми месяцев вынашивания под сердцем, всей агонии предшествовавших лет.
Произошедшее сегодня означило веху, за коей отношения Ангелики с миром переменились. Отныне ей суждено накапливать собственную историю, подбирая разбросанные округ семена, дабы возделывать свой сад: эти квадраты пузырчатого стекла будут ее «окошком детской спаленки», каким для Констанс (припомнила она теперь) был круг цветных стеклышек, рассеченный деревянными делителями на восемь клиньев, словно пирог. Рельеф этого одеяльного лоскута станет для Ангелики образцом мягкости на всю оставшуюся жизнь. Шаги ее отца по ступенькам. Его запах. Как она станет в страхе успокаивать себя.
В неоконченные гаммы вторглась, заикаясь, песенка, но и она вдруг пресеклась, будучи оборвана посреди второго повторения. Неразрешившаяся гармония заставила Констанс вздрогнуть. Мгновением позже она услышала легкий шаг Ангелики, что взбиралась по лестнице. Девочка вбежала в новое пристанище и, запрыгнув на кровать, схватила куклу.
— Вот куда удалилась от мира принцесса, — сказала Ангелика. — Мы искали ваше высочество повсюду, где только могли.
Она по очереди дотронулась до темных кроватных столбиков, затем жеманно осмотрела комнату от потолка до пола, изображая чопорного царедворца. Было заметно, что Ангелике не терпится задать вопрос, — губы ее беззвучно шевелились, подыскивая слова. Констанс почти читала ее мысли; наконец Ангелика сказала:
— Нора говорит, теперь я буду спать тут.
Констанс крепко прижала дитя к себе:
— Мне очень жаль, любовь моя.
— Почему жаль? А принцессе положено остаться наверху с тобой и папой?
— Конечно нет. Ты — ее фрейлина. Наверху она пропадет.
— Здесь она отвлечется от королевских забот на время. — Ангелика, сама того не понимая, цитировала книгу сказок. Девочка отправилась к крошечному туалетному столику, вытащила, невзирая на материнские протесты, маленькое кресло и взобралась на него, дабы выглянуть в большое окно.
— Я вижу дорогу.
Она стояла на цыпочках на самом краю багряного сиденья, упираясь ручками и носиком в неплотно пригнанное стекло.
— Пожалуйста, любовь моя, будь осторожна. Так делать не полагается.
— Но я вижу дорогу. Вон гнедая кобыла.
— Подойди ко мне, пожалуйста, на секундочку. Ты должна обещать мне вот что: если я тебе понадоблюсь, ты не мешкая позовешь меня или даже пойдешь и разбудишь. Я ни за что не рассержусь. Все будет как раньше, поверь мне. Садись ко мне на колени. И принцесса пусть сядет. Теперь скажи мне: довольна ты той обстановкой, кою навязал нам твой отец, или нет?
— Ах, да. Он добрый. Тут есть окошко — это башня?
— Нет, это не башня. Если ты желаешь жить в башне, вспомни, как ты спала еще выше, с нами, на верхнем этаже. Это я в башне.
— Но там у тебя нет башенного окошка, чтоб было видно лошадей далеко-далеко внизу, значит, башня тут.
Вон оно что: ребенок счастлив.
— Тебя не боязно будет спать тут в одиночестве?
— Ах, мамочка, да! Я так боюсь. — И лицо Ангелики отразило мысль о будущей темной ночи, однако тут же просветлело. — Но я буду храброй, как пастушка. «Коли в ночь темный лес задет, / коли звезды на дне бледнеют, / Божий свет оставляет след, / и сердечко ее грубеет, / Божий свет оставляет след… Коли в ночь темный лес задет…»
Констанс пригладила кудри девочки, коснулась ее гладких щечек, приблизила к себе округлое личико.
— «Коли в ночь темный лес одет, / коли звезды над ним бледнеют, / Божий свет оставляет след, / и сердечко ее робеет. Но…»
— «Но как лампа вера ее», — гордо перебила Ангелика, а потом опять озадачилась: — «И Господь… Господь не, Господь ня…» Не могу вспомнить.
— «И Господня любовь все ярче… ярче… чем…», — подсказала мать.
— Я увижу через башенное окошко луну?
II
Ночь близилась, и волнение Ангелики проявлялось все очевиднее. Дважды она пристально смотрела на Констанс и с великой серьезностью в голосе говорила:
— Мамочка, мне боязно остаться ночью одной.
Но Констанс ей не верила. Ангелика заявляла, что напугана, потому лишь, что ощущала — по причинам за пределами ее понимания — желание матери видеть дочь в самом деле напуганной. Ее притязание на страх было нежеланным подарком, неуклюжим детским рисунком — подношением проницательной любви.
Все же эта просвечивающая ложь никак не вязалась с чистосердечным предвкушением. Констанс вымыла Ангелику, и та рассказала о приключениях принцессы, одиноко живущей в башне. Констанс расчесывала дочери волосы, пока та расчесывала волосы принцессы, и Ангелика спросила, можно ли ей прямо сейчас пойти спать. Констанс читала ей, сидя в голубом кресле; на половине предложения Ангелика объявила себя утомленной, что было ей несвойственно, и отказалась от материнского предложения посидеть рядом, пока она не уснет.
— Я оставлю дверь открытой, любовь моя?
— Нет, мамочка, спасибо. Принцесса вожделеет уединенности.
Констанс, вероятно, задержалась в узком коридоре, привела в порядок белье в гардеробе, выровняла картины, притушила лампы, но не услыхала возражений — лишь невнятицу дворцовой интриги, да и та вскоре заглохла.
Внизу обнаружилось, что Джозеф пока не возвращался.
— Все ли в порядке в спальне ребеночка, мэм? — спросила прислуга.
— В детской, Нора. Да, благодарю тебя.
Наконец-то прибывший Джозеф не задал ни единого вопроса, заключив, что его предписания в точности выполнены. Он говорил о том, как прошел день, и ни словом не обмолвился об Ангелике, даже не — они тушили газ и поднимались на третий этаж — остановился на втором, чтобы взглянуть на ребенка в новой обстановке. Его холодное торжество не осталось незамеченным.
— Ангелика противилась переменам. — Констанс дозволила себе легкий мятеж.
Он не выказал никакого участия; казалось, его до некоторой степени усладил этот отчет или, по меньшей мере, Констанс, выполнившая его волю вопреки противлению. Любопытно, думала она, существуют ли слова, кои могут сподвигнуть его хотя бы на сострадание, не говоря об отречении от убийственных повелений. Кроме прочего, подлинное удовлетворение ребенка нынешней ночью было, без сомнения, временным, и Констанс размышляла, что за ответ он предложит дочери, когда ее храбрость неизбежно сойдет на нет, и оттого сказала:
— Ангелика рыдала, пока не забылась, настолько ей одиноко.
— Я расположен думать, что она привыкнет, — ответил он. — На деле выбора нет, а когда выбор отсутствует, мы привыкаем. Она постигнет это без труда. Или не без труда. — Он взял жену за руку. У края бороды развеянной тенью пробивались новые баки. Он коснулся губами чела Констанс. Отпустил ее руку, воспрянул к умывальнику и зеркальному стеклу. — Она привыкнет, — повторил он, изучая себя. — Вдобавок ко всему, я дал себе труд подумать о ее образовании.
Казалось, он не довольствуется сегодняшней победой — так дамба, что сдерживала воду годами, дав первую трещину, обвалится минуты спустя.
— Вне сомнения, дело не столь безотлагательно, — сделала попытку Констанс.
— Вне сомнения, я мог бы договорить прежде, чем ты предашься страсти говорить мне поперек.
— Я приношу извинения. — Не сожалея более о лжи, разве только желая, чтобы рыдания дочери причинили ему хоть какую-то боль, она принялась расчесывать волосы.
— Я весьма недостаточно занимал себя вопросом ее обучения. Она достигла возраста, когда формирование разумной индивидуальности не следует оставлять без присмотра.
— Ты полагаешь, мой надзор ей повредил?
— Дорогая, перестань пугаться всякой тени. Девочка нуждается в большем отцовском влиянии. Я разумею, необходимо еще подумать над тем, нанять ли гувернера или ей следует пойти учиться к мистеру Доусону. Я вынесу решение чуть погодя.
— Ты хочешь, чтобы она разлучалась со мной на целые дни? Она слишком юна.
— Не припоминаю, чтобы я открывал прения на сей счет. — Он подошел к ней, взял ее руку. — Возможно, еще настанет день, когда она увидит во мне друга.
«Когда она увидит во мне друга»: знакомая фраза, в таковом виде адресованная продавщице из канцелярской лавки не столь уж много лет назад, пусть Констанс и обладала тогда лицом женщины куда моложе. «Возможно, со временем вы увидите во мне друга», — сказал Джозеф девушке, коей намеревался добиться.
И вот сегодня вечером он вглядывался в Констанс, его желание не сдавало позиций. Сколь поспешно он решился нарушить их давнее соглашение: сегодня же ночью. Пусть этажом ниже рыдает дитя (по сведениям, что имеются у Джозефа), он жадно бросится в атаку, и мысли не допуская о том, чем это грозит Констанс, и само его вожделение выдаст пустоту, заместившую сердечную любовь.
— Я должна проведать Ангелику, — сказала она. Он не отвечал. — Первую ночь в жизни она разлучена со мною. С нами. Она огорчилась. Она будет немного сбита с толку, ты должен быть с ней терпелив.
Он не произносил ни слова; видимо, намерение очаровать ее боролось в нем с раздражением, — но и не порывался ее остановить.
— Ты все понимаешь, — заключила она и выскользнула прочь, когда он отвернулся.
Присев, она наблюдала за спящей Ангеликой. Нет, он не мог вознамериться так скоро и с таким умышлени ем ввергнуть Констанс в пучину опасности. Нет, о роковом небрежении ею невозможно и помыслить. Однако же он потерял интерес к ней весьма давно; столь длительная холодность способна вылиться в равнодушие даже к ее самочувствию.
Констанс возвратилась, когда уверилась в том, что он погрузился в сон. Она безмолвно взирала на него с порога, затем возлегла рядом. Она желала быть и ласковой, и покорной, не разжигая в нем страсти. Она задремала, затем проснулась, очнувшись во мгновение, исторгшись из сна. Четверть четвертого. Она выскользнула из Джозе фовой хватки, с эбенового прикроватного столика взяла свечу и спички, ступила в бессветной ночи на густой багровый ковер.
Ступени каркали под Констанс с таким упорством, что ей с трудом давалось убеждение, будто шум не разбудит Джозефа над и Ангелику под нею. Она возожгла свечу и одолела коридор до Ангеликиных сверхразмерных покоев. Нора спала внизу: этой ночью Ангелика дремала ближе к домашней прислуге, нежели к собственной матери.
Ангелика казалась малюткой в кровати великанши, в облаках простыней. Констанс приблизила свечу к ее округлому личику и черным кудряшкам. Дочь была кошмарно бледна. Констанс дотронулась до высокого лобика, и Ангелика не шевельнулась. Констанс еще приблизила свечу. Девочка не дышала.
Разумеется, дышала. О, неослабные страхи, что родились вместе с нею! Девочка была ясна и здорова. Более не было нужды опасаться за ее здравие. Констанс заслужила прощение за то, что старые привычки терзали ее, однако же истина была очевидна: Ангелика, как прежде говорил о том Джозеф, пышет здоровьем.
«Пышет здоровьем», — заверил он Констанс на отдыхе прошлым летом, принудив Ангелику оставаться по приходу сумерек на воздухе и тыкать палочкой насекомых, пока девочку не свалил недуги местному доктору (вызову коего Джозеф противился) не понадобилось приложить все свои умения, дабы ее спасти, а Джозеф между тем клекотал об издержках и держал себя так, будто находил в происходящем приятность. «Девочка пышет здоровьем», — твердил он Констанс, словно та в приступе слабоумия задала ему некий вопрос.
Свеча взвилась дымной спиралью, пролившийся воск застыл, обратившись в мраморные слезы; Констанс, сидя в голубом кресле, вела наблюдение. Бездонная пропасть сна; таким сном спят котята. О, сколь достойно зависти дозволить дреме убаюкать тебя так сильно, что ты будто приближаешься к иной, мрачной вселенной: взрослые так не дремлют, размышляла Констанс, лишь невинные дети. Ее собственные братья и сестра дозволили себе уснуть сном слишком глубоким.
Ее голова вздрогнула, подалась вперед, и Констанс, моргая, уставилась на огненный конус, что за мгновение до того реял целым дюймом выше. Старинный вздор, «уснули слишком глубоким сном»: это зерно матушка бросила в почву ее разума, когда Констанс была не старше Ангелики, и много лет Констанс в страхе обращалась к этим словам, ужасаясь тьме и сну. Даже теперь, будучи взрослой женщиной и сидя в комнате дочери, на миг она по-детски испугалась; испугалась — и отпустила его, разменяв на вернувшиеся годы. Прошло двадцать или более лет с тех пор, как матушка обнимала ее, орошала ее лицо слезами, сжимала столь яростно, что плечи Констанс пронизывала боль: «Ты не должна заснуть, как заснули они, ты не должна, Конни, не должна оставлять меня». Факты, впрочем, вторгались в ее жизнь, отнюдь не внимая матушкиным наставлениям: Альфред умер от тифа, Джордж и Джейн — от холеры из зараженного колодца.
Мне известно: годы спустя, в период ухаживания, Констанс во время прогулки, кою они растягивали на долгие часы: из города в парк, и в кафе, и снова в парк, — исповедалась воздыхателю в том, что росла сиротой. Ей думалось, что это признание, вернее всего, завершит их взаимное времяпровождение и что судьба фантазий о его любви к ней (сладость коих она потаенно переживала даже в одиночестве) предрешена. Все же Констанс длила повествование, словно оправдывая перед судьей-вешателем подмоченную репутацию. Она поведала Джозефу о братьях и сестрах и, описывая смерть за смертью, сказала:
— Они уснули слишком глубоким сном. Так обычно говорила мне матушка.
Он не погнал Констанс прочь, спросил лишь, не составит ли она ему компанию по дороге домой: он желал показать ей нечто. Это было исключено… однако же, осознав оскорбление, она не ощутила себя оскорбленной, ибо готова была пасть сколь угодно низко, лишь бы он вынес благоприятное решение. Охотно войдя в его поразительный дом, она была введена в Джозефов рабочий кабинет, ту самую комнату, где спала ныне при свече ее дочь.
— Вот они, ваши враги, — сказал он, предлагая взглянуть в глубь черного цилиндра микроскопа на узелки и нити. — Вот они, твари, крадущие жизни. Ваши братья и ваша сестра не уснули слишком глубоким сном.
Напротив, они, по всей вероятности, молились о подобном исходе. Бессонница, волглое от страдания чело, недуг самый жестокий и упорный, мучительный одинаково для больного и для родителя…
Весьма своеобразная лекция женщине, за коей он ухаживал. В заключение урока биологии Джозеф взял Констанс за руку. Там и тогда они весьма приблизились к взаимопониманию, будучи окружены лабораторными приборами и возрожденной памятью о крушении ее семьи: статный ученый разъясняет жестокосердие Природы, и его спутница ощущает не печаль, но лишь колючее тепло в пальцах и ланитах — и желает, чтобы кисть ее пребывала укутанной его рукой.
Она сознавала, что описания Джозефа педантичны, но не могла припомнить события, какими он их живописал. Самые определенные ее воспоминания (пусть и со всей определенностью фальшивые) пылали жизнью неопровержимо, как святые реликвии либо газетные репортажи: пожелание «спокойной ночи» здоровому и сильному старшему брату Альфреду, бдение у его кровати, проводы его в бездны сна, куда он падал все глубже, глубже, пока попросту во мгновение ока не побледнел, не окоченел и последнее видимое облачко пара не сбежало из растрескавшихся, почерневших губ. В свете степенного Джозефова наставления Констанс могла удостовериться в невозможности столь фантастического памятования: она была моложе Альфреда, никогда не укладывала его в постель, не провожала ко сну — и, разумеется, совсем не так души человеческие призываются к воздаянию. Должно быть, Констанс взирала на его тело, пепельное и хладное, во время погребения. Возможно, вот что стало одним из осколков, собранных ею в связный вымысел: на ноябрьском морозе она дышала паром за брата, ее губы пошли трещинками в сухом воздухе.
Когда Альфред умер, она была младше, нежели Ангелика сейчас; Альфреду суждено было уйти первым.
Альфред, Джордж, Джейн, папа, мама. Незримые нитеобразные твари прокрадываются в кровь и пожирают нас.
Джозеф засмеялся, когда она спросила:
— Разумно ли ожидать, что доктора однажды научатся ловить столь мелких бесов?
В то время, припоминала она, его смех казался ей добрым.
— Их невозможно поймать. Можно лишь отказать им в условиях, что благоприятствуют их развитию, — сказал он беспечно.
Что требовалось от матери в мире, где на детей набрасываются подобные враги? Чему она могла воспрепятствовать, если не болезням, кои заставляли страдать ее собственную родительницу, отняли у той детей, рассеяли до небытия одного ребенка, второго, третьего? Как слабая рука Констанс может противостоять микробам, убивцам, чернокожим, каковые — она прочла в газете накануне вечером — истребили пятьдесят шесть беззащитных английских женщин и детей в их домах в далекой земле? Черная лондонская ночь озарилась истиной: Констанс не способна была защитить Ангелику от опасностей великих и малых, человеческих либо нечеловеческих.
Быть матерью значит быть приговоренной просто наблюдать, никогда не препятствовать, только ждать, пока нечто отвратительное не произойдет с ребенком, а после сидеть рядом, стеная безо всякой пользы. Ныне повзрослев и обзаведясь собственным возлюбленным ребенком, Констанс осознавала, как должна была терзаться матушка; и ничего удивительного, ничего греховного не было в том, что в конце концов та бежала горестей мира, оставив дочь в одиночестве.
Констанс возожгла еще одну свечу и вплавила ее основание в верхушку коренастой предшественницы. Волосы распустились. Констанс хотела уже собрать их, но в следующее мгновение Ангелика вдруг превратилась в мост: ноги на кровати, руки на материных коленях, комната рябит серым и желтым.
— Мама, мама, мама, мама!
Ангелика смеялась, наблюдая за тем, как тяжело Констанс просыпается, вторила ее прерывистому морганию, ее замешательству перед фитилем, чернеющим в лужице жира. Обуянная утренним весельем девочка кричала, визжа и говоря попеременно.
— Тихо, мышонок, — сказала Констанс. — Твое личико в утреннем свете очаровывает меня.
— Ты спала тут, со мной, — восхитилась дочь. — В кресле!
— Так и было, — сказала Констанс, пробираясь под одеяла к Ангелике.
— Ты дремала, а я тебя разбудила.
— Воистину, именно так ты и поступила.
— Где же папочка?
— Надобно думать, он в постели, где и был. Следует ли нам пробудить его?
— Нет, — сказала Ангелика. — Мама и ребеночек.
Констанс облобызала дочерины кудри.
— Именно так — и превесьма замечательно.
— Мамочка и ребеночек. Превесьма замечательно.
III
С каждым днем Ангелика все менее напоминала мать.
И, что еще болезненнее, разница их усугублялась в периоды разлуки. Позже, будучи вынуждена оставлять Ангелику на попечение Норы, Констанс по возвращении дивилась ненавистной перемене, что свершалась за считанные часы, будто некое ужасающее волшебство.
Новорожденная с картой вен под просвечивающей кожей, с одеревенелыми членами и шквальным натиском неудовлетворенного аппетита, Ангелика, вращая слепыми глазами в поисках насущной материнской груди, пришла в эту жизнь непознанным животным, однако же поглощение капля за каплей Констанс столь быстро наполняло ребенка материнской стихией, что вскоре один обожатель за другим принялись подмечать их всевозрастающее сходство. На улицах, в лавках, устами визитеров — хор становился громче день ото дня: «Она — самый что ни на есть ваш образ». Увы, отнюдь не насущной, вспоминала Констанс, ибо два похищенных месяца кряду она принуждена была делить отраду своей жизни с грязной кормилицей.
Разумеется, в Джозефе адски преждевременно возгорелась одна из его преходящих, но навязчивых искр докучливого участия в Ангелике, и он представил некий план («рекомендации лучших врачевателей»), настаивая на том, что хрупкое дитя следует отрывать, невзирая на вопли, от материнской груди, дабы тотчас усадить перед тарелками с едою. «Ты желаешь ей так скоро подавиться макаронами?» — осведомилась тогда Констанс, усмирив его и выиграв еще немного месяцев, в продолжение коих ее подражательница напитывалась волшебным продуктом, замысленным для сближения их во нраве и обличье. Даже когда воля Джозефа брала верх, Констанс втихомолку давала Ангелике грудь, тайно вскармливая ее, когда Нора покидала свой пост и никто не мог донести об их любовном ослушании. Тем не менее перемена свершилась. Чем реже Констанс кормила, тем более явленным становилось преображение. В скором времени метаморфоза Ангелики ускорилась: ее кудряшки, минув каштановые леса, очутились в иссиня-черном поле, и на хладных северных морях ее очей разлилась пленкой италийская тушь.
Сегодня, когда дождь перестал, Констанс вняла вероломному обещанию голубых небес и повела Ангелику в парк, где девочка стала увлеченно полемизировать с маленьким мальчиком, что был одет матросом. Констанс, сидя далеко, слышать их не могла, однако смотрела, как в течение беседы ее дочь становится все непреклоннее. Однако что же два ребенка могли обсуждать с подобной страстью? Рыжеволосый и бледный мореплаватель, казалось, готов был удариться в слезы. Придет день — и он обратится в дородного, румяного англичанина. Суждены ли ему тогда столь же взволнованные беседы с дамами? Он топал ножкой в аккуратном черном ботиночке, и этот гнев веселил Ангелику; ее смех дарил Констанс на сей момент лучшие мгновения дня.
Они шептались, припадая к ушам друг друга, складывали ладони чашечкой и заключали в нее свои тайны с излишним драматизмом, с окольной изощренностью начинающих заговорщиков. Они притворялись, будто следует хранить секрет даже от Констанс. Как удается неприглядному чужаку без малейшего напряжения сил возбуждать в лике Ангелики такие перемены, одерживая победу, драгоценность коей ускользает от тупицы во всей полноте? Какие фразы, что предназначены другим, Ангелика уже — столь мучительно скоро! — сочинила, дабы никогда не делиться ими, даже не пересказывать кратко матери, коя однажды — только вчера — служила ей довереннейшей из наперсниц? Ныне, перешептываясь с мальчишкой под деревом, Ангелика предпочитала беречь мысли для самцов, что вскоре примутся растягивать перед старой матерью терпеливые хищные улыбки, пока один из их породы танцем не увлечет Ангелику прочь в толпу кружащихся пар.
И что же именно флотоводец столь нежного возраста видит, бросая взгляд на темную принцессу? Он, само собой, насыщен холодной английской кровью, нераздражим, вряд ли способен стушевать бледное лицо, пусть даже солнце в попытке добавить цвета испещрило его веснушками. Однако эта кровь, неотличимая, само собой, от крови Констанс, колеблется беспомощным приливом под ясным мерцающим взором луны южных земель. Ибо, хоть Джозеф и был рожден в Лондоне, это не меняло сути дела, как не меняли ее непогрешимые манеры, равно непогрешимый выговор, научный пост в самом сердце английской медицины, служба в Армии Королевы, англичанка-мать. Джозеф был итальянцем, и отец его носил имя Бартоне — никак не иначе.
Как и в случае Ангелики с ее матросом, италийская стихия составляла немалую долю власти Джозефа над Констанс даже в первое время, до того, как она узнала, кто он. Когда он открыл ей правду — а случилось это непосредственно до предложения о замужестве, — она осознала, какое влияние он имел над нею с той самой секунды, когда вошел в лавку Пендлтона и бросился ей в глаза. Вот и сейчас она замечала по пухлому матросову липу воздействие жаркой крови на холодную: постепенное истомление, любопытство, чуть устрашенное тяготение к чему-то неназываемому, однако же пряному и едкому в своей определенности. Да, всем этим Ангелика уже обладала — от крови в ее жилах до едва не черных кудрей. Желание в глазах матроса узнавалось безошибочно.
Ангелика была желанна, Констанс замечала это в глазах почти каждого, кто говорил с девочкой. Джозеф должен быть удовлетворен: хоть Констанс не могла принести ему сына, зато его совершенная во всех отношениях дочь сияла волнующим утешением, становясь все совершеннее, уподобляясь отцу с каждым днем, все менее напоминая мать, что, сотворяя ее, едва не умерла.
Констанс осадила себя: следует ли простирать угрызения в грядущую вечность? Конечно, Джозеф при всем разочаровании не мог заключить, что жена умышленно обошлась с ним подобным образом. Будучи осведомленной о своей телесной ограниченности, она не приняла бы его предложения о замужестве, да только откуда ей было знать? Неужто прочие женщины до того, как пройдут испытание, ведают, что разрешатся счастливо? Неужто тела их нашептывают посулы, каким истая женщина внемлет, в то время как Констанс принимала безмолвие тела за согласие? Она спросила о том повитуху, когда старуха в первый раз вернулась в комнату с новым ворохом лоскутов: «Отчего я не знала?»
Говоря по справедливости, Констанс ведь вовсе не была неплодна. Ее почва оказалась по любым меркам весьма тучной. Именно она, если уж на то пошло, произвела Джозефу эту чудесную девочку, коя росла с безжалостной быстротой, уже избавилась от младенческой пухлости, уже противилась временами лобзаниям Констанс, сама умывалась, сама принимала пишу, влюбилась в расчески и гребешки, коими Констанс благодушно ее одарила, дабы сразу пожалеть, ибо Ангелика настояла на том, что расчесываться станет без посторонней помощи. Почти невыносимо (матрос свесился с низкой ветви, Ангелика же подчеркнуто пренебрегала им, даже когда он кричал, умоляя подарить его взглядом), невыносимо было сознавать, что Констанс никогда уже не суждено осязать младенческую попку в ямочках, растирать пудру по гладким толстым ножкам, лобызать крохотную капельку пупка. Единожды, и только единожды, осуществилась ее награда, цель всей жизни. Она бы разрыдалась, если бы могла себе это дозволить, подобно мальчишке, каковой, сражаясь со слезами, упал с ветки и до крови разбил нос, тут же завоевав Ангеликино пристальное внимание.
— Прошу прощения за то, что прерву ваш разговор, — сказала Констанс собеседникам, — однако мне следует напомнить Ангелике, что нас ожидает обед. Нам не следует расстраивать Нору. А вас, мой весьма благородный сэр, вне всякого сомнения, ждут дела в адмиралтействе.
— Прощай, Ангелика, — сказал матрос и развернулся без мысли обнять ее, но был ловко перехвачен гувернанткой и осмеян Ангеликой.
— Ты голодна, любовь моя? Нора обещала нам великолепную рыбу.
Девочка хранила молчание. Вот и еще одно увечье, нанесенное в первые же сутки раздельного сна: девочка откуда-то научилась игнорировать мать. Они шагали в тишине. Лицо Ангелики оставалось бесстрастно. Было время, когда любая перемена в материнском голосе соответственно преображала ее лик. Сейчас, однако, ребенок учился владеть лицом и оберегать свои сокровища даже от матери.
— Отвечай, когда я тебя спрашиваю, непокорное дитя.
Лицо Ангелики во мгновение исказилось, став кошмарно удобочитаемым, и Констанс в горячем сожалении прижала плачущую девочку к себе.
IV
Ангелика почти уже уснула. Не желая отпустить мать от кровати, она растягивала беседу.
— Папочка — матрос? — спросила она: в ее памяти был силен образ нового друга.
— Нет, дорогая. Одно время он был военным, а теперь работает.
— Что такое «работа»?
— Работа — то, что полагается делать всякому мужчине.
— Что полагается делать папочке?
— Я не знаю, мой ангел. Ему полагается заботиться о нас и защищать нас. Ему полагается лечить болезни. А тебе полагается закрыть глазки.
Она подчинилась, она почти спала, день утомил ее, и все же она не оставила борьбы:
— Папочка — там?
Констанс думала, что это вопрос.
— Он на работе. Вы увидитесь за завтраком.
— Нет, папочка — там.
Констанс рывком развернулась, ибо он появился позади нее в дверном проеме. Он прогнал ее:
— Я прослежу, чтобы она уснула.
— Тебе нет нужды беспокоиться, — начала она, но он лишь подтвердил свои намерения. Она удалилась, пожаловав ему роль, коей он ранее никогда не желал; она ощущала, почти обоняла его неустанный, стойкий гнев.
Мужчины в нем хватало, чтобы притворяться спокойным, может статься, даже верить в это, однако ему не хватало ума, чтобы скрывать это от нее. Он сделался зол куда раньше, нежели сослал Ангелику на этаж ниже, зол на Констанс, на предписанное докторами жесткое и решительное отстранение, на уступки, коих требовала от него жизнь. Констанс не винила супруга за презрение к пей. Ради того, чтобы она стала его женой, он принес в жертву слишком многое, чего не совершил бы никогда, знай он, что куда больше востребуется с него, когда всякая возможность сбежать исчезнет. Истый англичанин, вероятно, смог бы приноровиться к стесняющим обстоятельствам — но не итальянец, изначально неспособный перенести подобные утрату и досаду. Да, он должен был ее презирать.
Когда он спустился, Нора накрывала им на стол.
— Противилась ли девочка новой обстановке? — спросил он — впрочем, без искреннего участия.
— Как ты говоришь, на деле выбора нет.
Он жевал и кивал еще долго после того, как растаял самый звук ее ответа.
— Чем вы занимали себя сегодня?
— Как мило с твоей стороны поинтересоваться. Утром безостановочно лил дождь, потому после первого фортепьянного урока Ангелика отвлеклась на твою книгу гравюр. Очень мило с твоей стороны. «Папочкина книга» — так она ее называет. Я читаю ей имя каждого животного на английском и латыни, показываю скелеты и изображения мышц. Кое-какие из них, я бы сказала, для нее неподходящи, но если ты полагаешь, что они ей по уму, я, само собой, не стану возражать. Она весьма старательно трудилась за фортепьяно и продвигается очень хорошо. Если ты будешь столь добр, чтобы послушать ее, она, я уверена, впечатлит тебя наилучшим образом. Я скажу ей, что нам нужно подготовить для тебя концерт. Так у нее появится цель, и она станет вдохновлена. Затем выглянуло солнце, потому мы прогулялись по парку, она играла с молодым человеком, что был в высшей степени очарован ее обществом, она же в презабавной манере сдержанна на его предмет и не откроет ни имени его, ни подробностей их частной беседы. Мы зашли к братьям Мириам выпить чаю, однако я нахожу их продавца неприемлемо дерзким и придерживаюсь мнения, что нам следует потакать нашей привычке в ином заведении.
Она с радостью лепетала бы и далее, пока, оцепенев от истинных и воображенных подробностей, он не уснет за столом. Приближение ночи причиняло ей глубокое беспокойство. Отход ко сну вдали от Ангелики наполнял сумерки достаточной болью, не говоря об иной потаенной заботе: Констанс не могла более полагаться на близость девочки и ее чуткую дремоту как меру предохранения себя от запретного. Вторая ночь без происшествия станет чудесной отсрочкой, но лишь на один день. Если не этой ночью, то в скором будущем разлад обострится до ужасной распри, и страх Констанс перемешивался с жалостью к Джозефову затруднению, равно тягостному, однако противоположного свойства.
Она досаждала ему против собственных воли и выбора, но годы доказали, что довести это до его понимания невозможно. Доктора выражали сомнения уже после первой несчастной души, семь месяцев спустя после свадьбы. «Господь не создал всех женщин матерями», — шептал один дрожащий старец, добродушный, вопреки мерзости его речей. Полугодом позже она подвела Джозефа вторично, и новый доктор был откровенен в манере куда нелицеприятнее. Они, однако, оказались неправы — как и прежде, воспоминание об их ошибке порождало в ней проблеск гордости, — ибо по прошествии десяти месяцев Констанс принесла Джозефу Ангелику, пусть ребенок рождался весьма дурно и, даже завершив свой благополучный исход, грозил здоровью матери. Констанс не способна была ни есть, ни стоять на ногах.
Поначалу она не могла даже кормить ребенка, не лишаясь чувств. Когда Нора привела ей на одобрение кормилицу, встреча столь опечалила Констанс, что она не в состоянии была вымолвить ни слова, оттого Нора взяла на себя главную роль, вопрошала девушку, заставила ее раздеться, дабы предъявить Констанс соски. «Мэм? Она подойдет, мэм?»
Допускает ли ваше задание высказать наблюдение? Если да, пожалуйста, осознайте вот что: от вас, как и от всех мужчин с их консилиумами на Кавендиш-сквер, мягкими лечебными водами или горькими укрепляющими средствами, невозможно ожидать, будто вы проникнетесь несмолкающей болью истории болезней Констанс, истории, коей сострадали бы ваши жена и сестры, мать и дочери. Сердце Констанс было разбито коновалами по женской части и не воскрешено должным образом; разбито специалистами, кои в честолюбивой погоне за званием безусловных виртуозов запирали двери пред повивальными бабками, кои были мудрее, а после ощупывали пациентку ледяными руками и неверными глазами. В собственном доме она ради них истекала кровью, вопила, звала детей, что не родятся либо не смогут дышать, затем тянулась к дочери, что почти убила ее своим грубым появлением на сцене, а доктора между тем не таясь обсуждали неминуемую смерть ребенка и очевидные материнские иллюзии, словно Констанс была глуха не менее, чем сокрушена. Мать и ребенок выжили, однако желчные нотации в вымороженных врачебных кабинетах продолжали звучать слишком близко, в то время как супруг неизменно отсутствовал.
Три года с рождения Ангелики — неоспоримо бесчеловечная ноша на плечах Джозефа! — строгий запрет докторов не утрачивал охлаждающей, вяжущей власти.
Но вот одиннадцатью месяцами ранее, когда Ангелика спала в их ногах, оба они не сдержали худшие инстинкты.
Констанс очнулась в темноте, испуганная и утопающая, охваченная со всех сторон. Она взмолилась: «Дитя», — все еще не уяснив, где она и с какой многоконечностной силой, ибо дремала глубоко и беспечно; он, однако, не обратил на это внимания, да и Ангелика спала здоровым сном в их ногах, не очнувшись ни на миг, дабы защитить мамочку, коя, будучи все еще полуокутана сновидениями, уже обнимала объявшее ее тело. «Доктора нам запретили», — шептала она ему в ухо снова и снова, но голос ее не таил осуждения и все более изобличал истинные ее желания. За собственную неискренность она заплатила потом кровавую цену.
Назавтра они ходили один мимо другого, храня стыдливое молчание, и уже тогда ее начал сковывать страх, а у Джозефа не нашлось слов или жестов, дабы его рассеять. Пять месяцев спустя она вновь его подвела, вновь оказалась неспособной выносить его ребенка — скорее прочего, его драгоценного сына, как предположила повитуха. Вновь цена была уплачена погибшей душой, исходившей из матери в столь истязающей агонии, что Констанс не избегла страдальческого видения, будто ребенок покрыт иглами, как если бы дети, увеличиваясь в размерах, размягчались внутри надлежащего лона, но зачинались в виде иззубренных железных болванок. В последний момент она крикнула старой повитухе поберечь руки, ибо лезвия чудовища, несомненно, изрезали бы плоть ее ладоней.
Эта неудача, третья неудача Констанс, уже полгода как стала памятью, и Джозеф о ней забывал. Констанс, однако, никогда не забудет доктора Уиллетта, как он бранил ее, а она плакала от его слов, пусть и заслужила порицание.
— Миссис Бартон, вы желаете лишить вашу дочь матери? Неужели вы этого хотите? Я вижу теперь, что, вынужден повторить сказанное мною при ее рождении, когда вы вернулись к семейству лишь по благоволению милосерднейшего Господа, и повторить куда строже.
Эту последнюю из потерь Констанс понесла как наказание за то, что осмелилась бросить вызов докторам.
Доктор Уиллетт отчитывал ее, не останавливаясь, даже когда она прятала лицо в ладонях и живот ее скручивало болью. Измыслить расплату соразмернее было невозможно.
— Миссис Бартон, вы не правомочны возражать медицинскому учению. Погоня за собственным желанием оборачивается убылью для вашей семьи.
— Что, по-вашему, я должна сделать? — спросила она своего судию. Он лишь углубился в болезненный, бесстрастный осмотр. — Прошу вас. Скажите мне. Что мне делать?
— Мадам. — Он выпрямился и воззрился на нее в ожесточении, привередливо обтирая руки о лоскут; она все еще лежала, распластана. — Вы желаете, чтобы я обрисовал вам полную картину? Очень хорошо. Вам надлежит воздерживаться — всецело и абсолютно. Практиковать pudicitia pervigilans.[2] Мадам, превратите себя в hortus conclusus.[3] Если вы обнаружите это ограничение чрезмерно обуздывающим волю к похотливости и невоздержанности, производите неукоснительный и беспрестанный ratio menstrua[4] и готовьтесь к худшему при совершении даже малейшей математической оплошности. Никакая иная техника для вас не избавительна. Полагаться на аккуратность джентльмена в том, что касается практики завершающей приостановки, нельзя. Даже если вы уверитесь в том, что он исполнит свои обязанности должным образом, я все равно не могу обещать вам ни малейшей безопасности. Разумеется, существуют шарлатаны — Лондон, будьте уверены, еще изрыгнет их из себя, — каковые безо всякой компетенции, безо всякой науки предложат вам нечестивые решения посредством механических приспособлений, отличающихся ограниченными возможностями и безграничной развращенностью. Вот вам, мадам, мой недвусмысленный совет на сей счет: означенные приспособления проявят себя равно безнравственными и безрезультатными.
В этом вопросе Господь и наука абсолютно едины.
Констанс не вставала с постели неделями, поправляясь с запинающейся медлительностью; мысль о ребенке без матери терзала ее серыми, меланхолическими днями и черными ночами. Ангелика посещала мамочку ежедневно, но лишь в обществе Норы. Всякий день Констанс отмечала растушую привязанность Ангелики к ирландской воспитательнице; Констанс понимала, что чем дольше будет лежать, побежденная слабостью, тем вернее потеряет свое единственное живое дитя, уступит его толстой веснушчатой ирландке, что нанята по объявлению, поселена в подвале и принимает ежемесячную плату.
— Нора, оставьте Ангелику. Притворяясь ее матерью, вы пренебрегаете своими обязанностями.
И вот теперь Джозеф приказал Ангелике покинуть их комнату. Благоразумный страх разбудить ребенка более не защитит Констанс, и хотя Джозеф не признался бы в этом даже себе, он презирал ее самым очевидным образом. Окажись она на его месте, бесчувственный приговор пи за что не был бы принят с таким терпением. Она настояла бы на решении вопроса немедленно, оставив последствия на усмотрение дьявола.
Ныне, вторую ночь лишенная защиты, Констанс лежала во тьме, что в июне приходила столь благословенно поздно. Констанс готовила дамбу против грядущего натиска прилива.
— Нам велели не брать на себя подобный риск, любимый, — скажет она успокоительным, охлаждающим тоном. — Доктора были уверены в своем решении, любимый, как ни в чем другом. Нам еще повезло с нашей последней ошибкой.
Этого она сказать не могла: произнести «повезло» после самой последней ее неудачи — слишком жестокая шутка. Однако это не имело значения, не в этот вечер, ибо, пролежав считанные минуты в тошнотворной готовности, она заслышала его дыхание и чуть погодя глухой аккомпанирующий полутон. Чудо длиною в срок жизни бабочки: грозовое, жаркое мгновенье миновало.
Джозеф не потребовал от нее того, что причиталось ему по праву — и что она никогда не смогла бы отдать.
Четверть четвертого. Она прокралась вниз по лестнице, чтобы взглянуть на Ангелику, чей лик, беззащитный в дреме, по-прежнему зеркально отражал ее душу Констанс задолжала Джозефу еще одного ребенка, еще столько детей, сколько смогла бы выносить. Она существовала ради этой единственной цели. Ее тело любой своей впадиной, рассмотренной под любым углом, было сотворено для детей. Что сталось бы с нею и ее бедным, преданным Джозефом, если бы доктора почитались на манер божеств, если бы они могли требовать свою дань и настаивать на отрешенном усыхании Констанс, на ее совершенной бесполезности? Завтрашней ночью она пойдет им наперекор. «Я не страшусь», — думала она. Ложь, разумеется. Она страшилась оставить Ангелику и — в высшей степени себялюбиво — страдать вновь.
Она смотрела на огонек, что танцевал в свечном сале и метал свое подтянутое слезообразное тело во все стороны сразу, накрывая сальный пруд голубой полой, и два мгновения спустя с мягким схлестом истощился, испустив вздох, что совпал с дыханием спящей девочки и созвучным ему дыханием Констанс. Она должна наконец вернуться наверх и уступить. Он станет думать, что она полагает себя слишком для него прекрасной. Она осквернила их ложе — не с живым мужчиной, но со страхом, слугой докторов. Констанс не могла унестись прочь, вот так запросто воспарить высоко над домом, она дышала согласно со спящей девочкой, верная лишь собственному страху, и гнала прочь желание уступить тому, кто ее спас. Во сне ее собственный голод одолел ее воспаряющее тело, и она знала, что унять этот свирепый голод под силу одному лишь Джозефу. Констанс желала быть с ним ласковой и отвергала пищу, невзирая на ноющий аппетит, она сдерживала себя, она поглощала только пригоршни Джозефовых волос, но неослабный голод не думал отступать, и она принуждена была лишить спящую, уступчивую плоть Джозефа всех свободно отделявшихся частей, пожрав его пальцы, уши, нос. Однако едкий голод горел в ней с прежней силой, и она осознала вдруг, что насытится куда быстрее, если использует иной, более умелый рот. «Что это я себе думаю? — поправилась она. — У меня нет никакого второго рта».
Но стоило ей подумать, как она задохнулась от ужаса и отвела глаза, дабы избегнуть вида этого рта. Ей нельзя смотреть на него, ей положено неослабно хранить бдительность. Она молила себя не глядеть, но вотще: вот он, второй, более порочный рот — окровавленный. Она повернулась, рыдая от жалости, к спящей плоти Джозефа и возжелала, чтобы сей рот не потребовал от нее уничтожить супруга.
— Пойдем. Наверх, в постель, сейчас же, — сказал он, пробуждая ее ото сна. Он высился над нею с новой свечой в руке, и она чуть не закричала «нет», стремясь оградить его от опасности, что все еще снилась ей, и влажное тело ее дрожало.
V
На следующее утро она поднялась рано, чтобы доставить ему поднос с чаем и булочками. Ангелика играла на полу, а Констанс прислуживала своему господину, что возлежал в занавешенной постели, смахивала крошки с его бороды, изрекала слова любви. Она желала, чтобы он видел: она вернет ему все тепло, всю послушную любовь, кои способна отдать, не подвергаясь опасности.
Сначала он изумился, будучи размягчен сном, и воззрился на нее с нежным удивлением, словно только часть его, упоительно детская часть, очнулась в сущей идиллии на поляне посреди леса их взаимонепонимания.
Но с какой легкостью он моментально все разрушил! и сколь скор был его гнев! Понадобился лишь предлог, легчайший шум, производимый Ангеликой на другой половине комнаты и явно неспособный раздражить Джозефа; однако, поскольку тот не мог иначе оправдать безвыходную ярость к женщине, что сейчас гладила его щеку и кормила его джемом, ему пришлось пригасить на мгновение негасимый горн злости и обвинить во всем безвинное дитя.
Когда он удалился, она стала читать вчерашнюю вечернюю газету, разверстую на столе и усеянную бурыми брызгами его чая. Газета (не более чем дополненная подробностями таблица смертности, как и все прочие) полнилась кудахтаньем о последнем злодее, что испятнал Лондон кровью. Два новых нападения, отмеченных теми же гротескными свойствами, что и первое, свершились в позапрошлой ночи между полуночью и четырьмя часами утра. Отвечавшие за общественную безопасность чиновники, поставив под сомнение собственный авторитет, признались, что осмотр мест преступления «привел их в замешательство». Каким образом, к примеру, обеих дам, замужних и солидных, увезли в черный час из их домов без единого свидетеля похищения? И каково значение зверства, учиненного с их руками? Определенно, если бы речь шла о разбое либо всего лишь об оскорблении более порочного свойства (всего лишь! — отметила она), не возникла бы нужда в той дикости, коей равно подверглись обе жертвы. Предполагали, что отметины могут указывать на чужеземца, возможно, язычника; инспекторы объявили, что совещались с экспертами Британского музея, каковые имели некоторое понятие о племенных ритуалах Африки и Азии. Газета глумилась над «экспертным замешательством» полицейских сил: маниакального чернокожего варвара, что алчет свершить колдовство, на улицах Лондона заприметили бы со всей определенностью.
Так вот какой ты, Лондон: мужчины высмеивают мужчин, что охотятся на мужчин, кои по темным углам выслеживают женщин, дабы свершить над ними невразумительные обряды. Но не при свете дня: это ее Лондон, и она не будет в страхе сидеть дома. Ангелика уснула, и Констанс вышла в полуденный дождь. Она отправилась бы с визитами, имей она подобное обязательство, но являться с визитами было не к кому. Потому она шла куда глаза глядят и раздавала деньги вдовам, с коими сводила знакомство во время множества одиноких прогулок.
Некогда Констанс едва ли замечала недостаток общества, не желая иных товарищей, кроме Джозефа. С того дня, когда он вошел к Пендлтону, ее ожидания касательно его товарищества были высоки, пусть сегодня ей с трудом удавалось припомнить, с какой стати она питала подобную надежду.
— Джозеф станет приключением всей моей жизни, — сказала она Мэри Дин. Ей припоминалась достоверность сего душевного волнения. — Приключением всей моей жизни!
— Он мужчина, — отвечала Мэри, никоим образом не согласная с констатацией Констанс; в голосе ее слышались завистливые нотки и простая горечь простой девушки.
— Познание всего, что можно познать об отдельном человеке, требует жизни, если не двух, — возражала Констанс. — Вот что такое замужество!
— Он мужчина, Кон. Обыкновенно они таят в себе загадку не большую, чем этот вот стул.
Констанс помнила, как море жалости к Мэри затопляло ее сердце. Констанс нашла предел одиночеству в незнакомце, что зашел в канцелярскую лавку, и желала Мэри и остальным девушкам однажды найти такой же точно предел.
Жалея Мэри Дин, она вела себя как дура, понимала Констанс теперь, застыв на другой стороне улицы напротив здания, что защищало ее одиннадцать лет: железные ворота, дубовая дверь, обширный, лишенный окон фасад.
Изучение Джозефа потребовало куда меньше жизни — и ради этого она бросила тех, кто служил ей опорой.
Констанс холодно отделалась от них, пусть в то время она обеляла себя, полагая, что поступает реалистично, принося жертвы, коих заслуживает ее новоявленный супруг.
Она желала проникнуть в его мир чистой, не совершив ни единой ошибки. Констанс Дуглас осмотрительно утаивала обожателя от Приюта и не позволила бы Саре Клоуз или Дженни Харрис познакомиться с ним либо узнать, где он живет. Настал день, и она вежливо со всеми распрощалась.
— Разве мы не увидим… — начала Дженни, чрезмерно медлительно осознавая то, что Сара знала заранее. Сара перебила ее смехотворный вопрос:
— Прощай и ты, Кон. Всяческой тебе удачи. Пойдем, Джен.
В иных случаях Констанс желала или делала вид, будто желала, чтобы дружба пережила перемену. Мэри Дин значила для нее слишком много, чтобы позволить себе с нею расстаться. Все сложится так или иначе, обещали они, сцепив руки, и глаза их увлажнились. Однако после первого же визита в дом Бартонов Мэри стала держаться отчужденно, и Констанс не написала ей ни строчки. Что с нею сталось? Констанс, к собственному стыду, не ведала. Возможно, Мэри тоже нашла героического принца; может быть, она уехала за границу, став одной из пятидесяти шести несчастных, что были зарезаны в дальней дали в своих постелях. Констанс стыдилась всех тех прекрасных девушек, что сделались ей друзьями, когда она была одинока. Стыдилась.
В предсвадебные недели она воображала себе новых знакомых, своих и Джозефа. Мистер Пендлтон, ее прежний наниматель, извечно добрая душа, совершенно внезапно оказывался по положению ниже ее, супруги ученого-медика. Мистер Пендлтон принял бы ее радушно и добросердечно, и она никогда не повела бы себя подобно тому, как держались с ней столь многие жены и дочери. Она вошла бы с улыбкой, протянула бы руку, словно другу или равному — или не в точности равному, хотя вести себя так, будто они не равны, Констанс бы не стала. Затруднительно было в точности обрисовать, как именно она стала бы себя вести в должный момент. Когда миссис Джозеф Бартон в конечном итоге требовались канцелярские принадлежности… что ж, Бартоны жили совсем неблизко от лавки Пендлтона. Констанс обыкновенно отправлялась к Маккэфферти.
Поразительно: они жили достаточно далеко от лавки Пендлтона, чтобы ходить к нему за покупками, однако не столь далеко, чтобы округа, словно по мановению волшебной палочки, не узнала, что Констанс «появилась» оттуда, как будто она родилась там или была куплена, до того помещаясь в уличной витрине в сером вельветовом футляре. Спустя три дня по возвращении супругов из свадебного путешествия Констанс, когда та выходила из ее нового дома, заметила женщина на тротуаре.
— Но вы — вы же не… вне всяких сомнений, это вы! Девушка из лавки Пендлтона. Вы изысканны. И я никогда не прощу Джеймса Пендлтона, если он понизил вас до разносчицы заказов.
Мгновенно и посредством механики настолько укромной, что отследить ее Констанс была не способна, всякий обнаружил, что она вознеслась из глубин, отмеченных заурядностью либо попросту забавных. Свидетельства сего настигали ее не со всей возможной определенностью: она будто слышала голоса, доносившиеся издали. Эти две женщины — они прошли мимо и обернулись, дабы высказаться по ее поводу? Нет, они посмеялись, но не над нею. Некто совершенно четко сказал «выскочка из лавки». Однако это слово наверняка относилось не к ней, ибо в лавке она уже не работала. Она стала супругой уважаемого в округе джентльмена, что почитаем другими учеными и однажды, вероятно, поместит после своего имени буквы Ч. К. О.[5] либо… «выскочила из-за прилавка, да так далеко, что залетела в итальянский бордель».
Констанс проглотила удар. Она решила проглотить его, осознав, что давно уже его ожидала. Она смирилась даже с существованием людей, кои считали неприемлемым Джозефа. Ее уши были открыты ныне для любой малости, и услышать ей довелось многое: сей мужчина из южных краев темен, несдержан. Она — интриганка, он пал ее жертвой. Он развратитель, она пала его жертвой.
Какие-то голоса за оградой, гувернантки в парке, считали его евреем. Нееврейство Джозефа не отметало его вины, и, ко всему прочему, Констанс не могла освободиться от ощущения, что укор до некоторой степени справедлив, ибо указует на некое главенствующее качество, роднящее евреев и итальянцев. Он, в конце концов, отказал ей в церковном венчании, а многие Папы Римские были евреями.
Возвратившись домой после бесцельной прогулки, она застала Ангелику на коленях Норы.
— Надо понимать, ваша работа уже выполнена, если вы можете себе позволить развлекаться подобным образом?
— Да, мэм. И приходили мистер Бартон, мэм, и просили сообщить вам, что они с доктором Делакортом будут на представлении, мэм, и мистер Бартон припозднятся.
— Мамочка, доктор Делакорт научил меня фортепьянной песенке.
— Поистине? Как это любезно с его стороны.
Гарри Делакорт, ненавистный субъект, неизменный товарищ Джозефа. Какая дерзость: прокрасться в ее гостиную и говорить с Ангеликой в отсутствие матери! За несколько месяцев до того он повел себя с Констанс неописуемо, если не преступно, хотя она, разумеется, благоразумно утаила это обстоятельство от Джозефа. И вот теперь Делакорт веселит Ангелику!
Долгий вечер Джозефа в обществе приятеля благосклонно затянулся, и Констанс легла в постель, наслаждаясь сонным покоем сугубо женской обители. Как давно ожидала она набрести на покой подобно тому счастливцу, что, завернув за угол, повстречал девочку с букетом цветов! Сия строптивая надежда обернулась ожиданием слишком обременительным, чтобы волочить его за собой по жизни, замедляя шаг и притупляя разум, тьму времени тратя на бесплодное предвосхищение. Она ожидала, что Джозеф положит предел одиночеству, но таила одиночество внутри, будто нарост или нарыв. Это подмечали даже в обществе. Уединение составляло столь огромную часть Констанс, столь в малой степени было ее выбором, как и цвет ее глаз, и серебряные молнии, высеченные мертвыми младенцами на ее животе и бедрах. Некогда Констанс вообразила себе, что Ангелика исцелит ее навсегда. Как скоро маленький матрос удостоверил нелепость подобных надежд, не говоря об угрозе Джозефа услать Ангелику прочь, в школу!
Скоро он будет дома. Она выскочит из постели, если запнется его самообладание… или же ее. Либо она станет бороться, вновь лишая себя сна, чтобы назавтра ее обуяла вспыльчивость, и пленила слабость, и захватило притяжение ложа.
Однако Констанс спала, когда Джозеф возвратился с боксерского представления. Прибытие супруга она скорее ощутила, нежели восприняла на слух. Позже она пробивалась чрез анфилады дремы и слышала, как он всходит по лестнице, открывает дверь к Ангелике. Мгновение спустя он был наверху, почти в их комнате, и некий запах предшествовал ему, поспешая сквозь воздух, царапая нос и горло Констанс, витая в ее тревожном забытьи и вовне его, провозглашая невозможное число Джо зефовых отбытий и прибытий. Запах терпкий, но не отталкивающий, привычный, но вне связи с супругом, Затем он оказался в постели рядом с нею, она же воспарила до состояния, когда притворство и желание уснуть неразличимы. Джозеф, казалось, купался в обжигающем амбре, его волосистая кожа давила на Констанс, и она брыкнулась, отвергая его ноги, словно отвращала противника из кошмара.
Она пробудилась с металлическим привкусом на языке, ее лицо горело хладом, постельное белье пребывало в смятении. Джозеф лежал, словно был застигнут па бегу, нагой, не довершив шаг. Стрелки часов тянулись вправо, и вспомнился детский стишок: «Пятнадцать минут и три — направо посмотри. Восемь сорок пять — слева благодать».
Балдахин позади нее опустился, и она вышла в коридор. Чиркнув спичкой, она возожгла свечу. Лишь у зеркального стекла она узрела наконец кровь, что шла носом и все еще пузырилась, кровь, леденившую лицо, измаравшую одежду. И вновь этот запах. Он проник вместе с Джозефом, лип к нему, и вот он прилип к Констанс: некое испарение сильнее того, что идет от лошадиных испражнений на дороге или цветов в вазе на прикроватном столике, сильное настолько, чтобы проникнуть сквозь кровь в носу. Констанс сошла вниз, кровь на ее руке освещалась свечой.
Ручка двери к Ангелике осязалась ледышкой и противилась стараниям Констанс ее повернуть. Запах был по-прежнему силен, могучие облака почти зримых золотых испарений поднимались из узкого пространства меж нижним краем закрытой двери и полом, где стояли на страже ботинки Джозефа. Аромат жалил глаза Констанс, ее слезы плавили кровь, что засохла на лице. Женщина сражалась с дверью; внезапно та отворилась легко, будто рука по ту сторону сдалась. Дверь распахнулась, запах обрушился на Констанс, и она прислонилась к косяку, дабы развеять головокружение, и ее нос потек в тщетной попытке унять вторжение. Свободной рукой она прикрыла рот. Запах проистекал ниоткуда, будучи притом необычайно плотным. Он проник, несмотря на открытое у Ангелики окно, в каждый угол комнаты, едва ли перейдя порог и выбравшись в коридор. При рваном сиянии свечи Констанс смотрела на Ангелику, что спала поверх простыней: ее одежды перекручены, ножки неестественно изогнуты. Констанс пересекла комнату и затворила приоткрытое окно. Низкая скобчатая луна в небе покоилась почти на хребте. Констанс вновь обернулась к кровати.
Ангелика, моргая, уже садилась.
— Мамочка. Настало утро?
— Нет. Ложись обратно.
— Что случилось? Кто укусил твое лицо?
— Просто кровь пошла носом. Спокойно, любовь моя, спокойно. Ложись.
— Мое лицо он тоже укусит?
— Спокойно, любовь моя.
— Очень громкое фортепьяно.
— Никто не играет на фортепьяно.
— Да. Каждую ночь на нем играет маленькая Принцесса Тюльпанов. У нее нервическая конституция. Она плохо спит.
Констанс приласкала Ангелику, и та стремительно провалилась в сон. Констанс разгладила простыни, влажным красным пальцем стерла каплю собственной крови с девочкиной ланиты и осенила дочь материнским лобзанием. Лишь тогда она заметила у кровати обрамленную деревом и заточенную под стекло бабочку, уродливый подарок ребенку, оставленный в темнейшей ночи до обнаружения: бабочка была распята и расплющена, являя взору наиболее неприличествующие подробности. Наткнувшись на подобное зрелище в подобных обстоятельствах, Констанс, уснув в кресле голубого шелка, разумеется, достаточно скоро узрела во сне их: Бестии волочили гладкие слезящиеся копыта по ее сухим разверстым губам, и она ощущала, как спирает горло. Они наступали на ее открытые глаза. Ей, она знала, вовеки не забыть эти звуки, даже если однажды кто нибудь ее и спасет. Бабочки вещали, от всех них разом исходил нечеловеческий шум. Крылья бестий трепетали, пронзительно гудя, и Констанс постигла клокочущий гул: она виновна. «Так Господь поступает с нечистыми, Констанс, — говорили они. — Именно так. И так. Плачь, сколько хочешь, девочка моя».
VI
— Нора, ты разве не слышишь этот запах? Он все пропитал собою. Он мерзостен, от него кожу словно бы дерет. — Служанка кивнула. — Из-за испарений я едва могла уснуть. Открой окна и вымой все как следует. — Нора отправилась было на поиски источника аромата, но Констанс ее остановила: — Подожди. Я видела трещины на тарелке из хорошего сервиза. Пожалуйста, признайся мне искренне, когда же стряслась эта порча. Ты знаешь, не следует ждать от меня кары, если имела место случайность, но обман — иное дело.
— Прошу прощения, мэм, я знать ничего не знаю про битую посуду.
— Достаточно. Ступай проветривать дом.
Констанс прошла наверх и застыла в дверях, пораженная увиденным: Джозеф выбрил ровно половину лица. Левая сторона все еще принадлежала ее мужу, ее суженому, ее поклоннику. Но правая! Он не подстригал либо стриг бороду; он полностью и бесповоротно скосил ее, открыв половину лица, кою Констанс в прямом смысле слова никогда прежде не наблюдала, половину, что была тут и там запятнана кровью. Джозеф правил бритву и осматривал свою работу в зеркальном стекле.
— Пора меняться, — сказал он крохотному, далекому отражению супруги.
Она медлительно приблизилась.
— В самом деле? Я столь… ты ни словом не обмолвился о сем… решительном намерении. Оно в полной мере… Другие мужчины тоже бреются наголо в это время года?
Белый умывальник отращивал черную бороду в противовес Джозефовой убыли.
— Пора смести прочь прежние обстоятельства. Всепрощение, как сказали бы некоторые.
— Кого же ты прощаешь, моя любовь?
Он лишь добавил на щеку мыльной пены.
— В детстве я стоял там, где ты стоишь сейчас, и наблюдал за тем, как его бреют. Лакей или даже моя гувернантка. Самый процесс казался таинством. Он всегда был чисто выбрит.
— Но в те времена такова была мода. Ты о нем почти никогда не говоришь.
Семь лет знала она лицо Джозефа — неизменное, нестареющее. Ныне же единым духом (или, точнее, двумя половинами) он преподносил ей обширную и совершенную перемену. Он не постарел либо подурнел, нет, он был новым, наново созданным, обрел иные гримасы, кои ей предстояло узнать, и, неоспоримо, стал куда в большей степени итальянцем.
Когда двадцатью минутами позже Констанс возвратилась в комнату, чтобы собрать постельное белье и Джозефовы рубашки, она нашла Ангелику у него на коленях. Отец и дочь перешептывались. Он оделся в преддверии дня; ребенок поглаживал отеческую новообритую щеку сначала собственной ручкой, а после деревянными пальчиками куклы.
— Тебе это нравится? — спросила Ангелика у отца.
Констанс обозначила свое присутствие, и Джозеф обернулся, являя другую щеку, все еще горевшую алым косым порезом. Констанс поднесла супругу полотенце.
— Сколько тебе лет, дитя? — спросил он весьма серьезно у девочки на коленях, покуда Констанс промокала ему кровь.
— Четыре!
Джозеф бросил взгляд на Констанс, словно ответ пояснял нечто, что он имел в виду:
— Ты помнишь себя в таком возрасте?
— Едва ли. Учитывая тяготы тех времен, я о них размышляю весьма редко.
— Мне следует считать, что ты была прекраснейшим из детей — копией женщины, коей ты стала, — сказал он, пока другой, родившийся много позднее прекрасный ребенок сидел у него на коленях, и мать с дочерью обе занялись его лицом.
Они проводили его вместе, Ангелика держала мать за руку. Все окна и двери в доме были распахнуты, июньская атмосфера заполонила его, и Констанс полулежала на кушетке, заключив дитя в объятия. Она гладила волосы девочки, а та в свой черед гладила волосы куклы.
— Я узнавала твоего папочку по бороде, — сказала Констанс, дивясь их взаимному прошлому, кое он сбрил во мгновение ока.
— Вы новенькая, — сказал ей бородач, производя платеж за два переплетенных в кожу гроссбуха, китайскую тушь и украшенный изображением замка футляр для визитных карточек.
— Так и есть, сэр. Мистер Пендлтон недавно принял меня на службу.
— Что же, примите поздравления от одного из клиентов мистера Пендлтона. Ваше присутствие здесь в высшей мере желанно. Лавка сделалась ярче, нежели раньше.
Выговор бородача выдавал в нем джентльмена из высшего общества. В его голосе серебрилась некая нить… глумления? Он отсчитал Констанс монеты — по одной, избыточно медленно, казалось ей ныне, семь лет спустя; она стояла в кухне, наблюдала за Норой, что чистила печь, и почти не вслушивалась в Ангеликин лепет о подвигах принцессы Елизаветы. Память замедляла движения бородача едва ли не до оцепенения, до медлительности просто невообразимой: клиент вдавливал в ладонь Констанс всякую монету, слабо вжимая ее в нежную плоть руки и по монете пересчитывая сумму, безотрывно глядел девушке в глаза. Память убыстрилась до исправной скорости: Констанс вернула бородачу две монеты, завернула его приобретения в тонкую бумагу, скрепила сверток затейливой птичьей печатью «Пендлтон, Канцелярские Товары», поблагодарила клиента и пожелала ему доброго дня.
— Без сомнения, мой сегодняшний день будет изыскан. Мистер Пендлтон, разумеется, готовил ее в точности к этому: он поместил ее за прилавок, добиваясь подобного результата.
— Наши джентльмены платят сверху, дабы ощутить, что достойно провели время с того мгновения, как очутились внутри нашего дома. Их приветствуют запах кожи, вид гладко полированных футляров и, никоим образом не в последнюю очередь, — проговорил мистер Пендлтон, не выказав и следа приятия описуемого либо вожделения к нему, — очаровательные молодые леди, коим положено отвечать на вопросы нашего джентльмена, удостаивать похвалы его вкус к изящным objets,[6] а также направить его внимание к покупкам, каковые она посчитала бы наиболее сообразными аксессуарами для персоны, состоящей с нею в близком знакомстве.
Лишь после этого настала пора наставлений, касавшихся печатей, печаток, ежегодников, футляров для визитных карточек, оттенков и сортов бумаги, надлежащего метода пакования приобретений джентльмена посредством коробки, назначенной хранить бумагу для паковочных коробок.
Мэри Дин насмехалась:
— Весьма благоразумно будет показать свое милое личико в следующий же раз, когда он придет разнюхивать, что да как. Спроси его, да повежливее, в какие чернила ему нравится макать перо. И удостоверься, что мистер Пендлтон осознал: с тех пор, как ты встала за прилавок, местные джентльмены все чаще являются к нему перезаправлять чернильницы. Бьюсь об заклад, наше старичье начнет выливать чернила на улице, чтобы поскорее возвратиться и сунуть свои монеты в очаровательные белые ручки Конни Дуглас. Улицы станут черны, как бомбейское дитя, а нам, простым девушкам, придется купить себе новые башмаки, чтобы переходить чернильные реки вброд.
Констанс предположила, что незнакомец был, вероятно, добродушен. Прыщеватая Мэри смеялась и продолжала:
— Да-да, они выстроятся в очередь, непременно выстроятся, чтобы кротко всовывать твердые монеты в твой нежный кулачок и лить чернила, а Пендлтон будет только руки потирать!
Констанс вспоминала (пренебрегая надменными жалобами Ангелики на то или на это), как от испуга ее обуяло сердцебиение, когда бородач явился пред ее очи на следующий же день, утверждая, будто днем ранее позабыл купить настольный календарь и, как следствие, изведал раздражение коллеги, кой запрашивал сей предмет. Клиент желал «исправить оплошность» предшествующего дня. Бородач воззрился на Констанс, не мигая, точно змей. Не мигая? Конечно же нет, хоть она и помнила, что не знала, куда деть глаза. Ее убежденность в его невинной доброте улетучилась, заменившись ощущением (не совсем нежелательным), будто…
— Мамочка, все льется на пол, мамочка!
— Ангелика, бранить меня нет никаких оснований.
Я отлично вижу, что делаю.
Нора поднялась с колен, дабы натолкнуть тряпку на белую лужицу, и воспоминание Констанс о тогдашнем ощущении, мерцая, сошло на нет. Она, разумеется, могла вызвать из памяти само событие, однако его глубинное значение, каковое она едва не уловила, ныне бежало ее.
Спустя некоторое время, после многообразия покупок, каждая ненужнее предыдущей, Констанс увидела его невдалеке от лавки Пендлтона, встретив случайно; он, как и полагалось, не пытался поприветствовать Констанс, покуда та, признав его, не остановилась. Он поинтересовался, каким образом Пендлтон разрешил ей покинуть рабочий пост. Не случится ли ей несколько позднее освободиться, дабы прогуляться вместе с ним на весеннем воздухе? Она вольна, разумеется, пригласить друга или матушку в качестве спутников. Она не знала, как принять его предложение, не обнаружив притом своих обстоятельств.
— Вы окажете мне великую честь, — настаивал он, словно ее молчание сообщало о кокетливом противлении.
— Ты вспоминаешь день, когда мы повстречались?
Трижды за время замужества Джозеф задавал этот вопрос, непременно если они были одни в комнате, а за окном сгущалась вечерняя хмарь. Всякий раз эта беседа завершалась к его удовольствию.
— Мамочка, ты совсем не смотришь на Принцессу Тюльпанов. Взгляни на…
Трижды он охватывал ее загривок неколебимой лапой.
— Кон, день, когда мы встретились, столь ясен мне сегодня, словно это произошло вчера.
— Мамочка! Взгляни! Взгляни на принцессу!
— Ангелика! Хоть на секунду перестань на меня орать, слышишь?
Слезы ребенка раздирали сердце Констанс менее бесцеремонно, нежели крохотное личико, оглушенное криком матери. Саму Констанс равно терзала несправедливость, словно это она молила о клочке внимания все то время, что самолюбиво предавалась играм в воспоминания, лелея древние, запыленные, тусклые елочные игрушки.
— Ну же, ну же, несчастное дитя, сладенький ангелочек, мамочка виновата. Давай мы с тобой отправимся в парк. Когда будешь готова, крохотная любовь моя. Ну, полно.
Вовне очи Ангелики высушил свет июньского солнца, и она принялась грызть лавандовые сласти, кои Констанс купила ей в знак извинения. Девочка была ценнее всего на свете. Она являла собой живое доказательство, ее очи сияли ныне от сладкого; доказательство того, что в памятный день в лавке Пендлтона Констанс не ошиблась в суждении вопреки безбородому мужчине, что ныне подменил собой бородатого.
VII
— Ты ни разу не страшился? За все те годы, что провел на войне? Ведь тебя наградили за храбрость. — Они возлежали друг подле друга в первое утро свадебного путешествия. Она восхищалась его несметными благодушными любезностями, его неспешными экскурсами в прежнюю жизнь. — Я, надо думать, испугалась бы стрелять из винтовки.
— Так и должно быть. Британская женщина слишком ценна в роли матери и защитницы домашнего очага, дабы отсылать ее покорять заморские земли. — Она лежала, после жизни, полной злоключений и нужды, ощущая непривычное, едва постижимое успокоение. Она крошечными глотками смаковала первовкусие новообретенного, невообразимого богатства. Он возвысил ее до иного мира, в коем возможно было странствовать по италийским деревням, затем нежиться в постели после восхода солнца, пока за окном горы росли, кутаясь в лазурь облаков. — Однако знаешь ли ты, что есть на свете иные народы, почитающие женщин за воинов и мужчин за эмблему мира? Существует королевство в черной Африке, где — «королевство» воистину от слова «королева», добавлю я, — где все совершенно шиворот-навыворот. Тамошняя королева правит не как наша добронравная Виктория, но железной дланью. Армия ее — сплошь женщины. Свирепые чертовки!
— Ты рассказываешь молодой жене сказки.
— Ничуть. Это королевство такое же настоящее, как эта постель. Мне поведали о том мужчины, что видели его своими глазами. Женщины там заправляют всем, принимают любые решения, а мужчины готовят еду и присматривают за детьми, пока те растут. Но стоит девочкам достичь определенного возраста, как за них принимаются матери, разделяя их с братьями, товарищами по играм, и добросердечными папочками, что рыдают, расставаясь с храбрыми, озорными девчонками. Матери направляют девочек в школы, где те учатся у женщин считать и писать по-своему, усваивают историю их странного народа, а еще научаются воевать на манер тамошней армии Венеры… Никак не припомню названия; словно бы Торрорарина? И женщины там ухаживают за мужчинами, представь себе: они неотступно следуют за робкими самцами, обещают выйти за них замуж. И женщины же рыщут во тьме по дорогам, разъедаемые всепоглощающей страстью. Распутные волчицы, они соблазняют молоденьких мужчин нечестивыми деяниями, а когда прегрешения двоих выходят на свет божий, именно мужчина бывает гоним прочь из пристойного общества, в то время как женщина всего лишь становится известна как в своем роде шельма. Обесчещенные мужчины, а также многие сыновья бедняков часто покрывают себя и большим бесчестием. Они ведут бесстыдную торговлю, совсем как иные несчастные женщины в Лондоне.
Такие мужчины сводят концы с концами благодаря вознаграждению, кое выжимают из снедаемых желанием клиенток.
— Мужчины? Они делают это, а женщины им платят? Быть того не может.
— Чистейшая правда, — настаивал он. — Другие не падают столь низко, заместо этого попадая в конце концов в тамошний чудной варварский театр, и их продолжают принимать в некоторых домах.
История обратилась теперь в очевидную ахинею, если не была ею с самого начала, но Джозеф жаждал доставить супруге удовольствие и прилагал все усилия, лишь бы ее развлечь.
— Этого не может быть, — повторила Констанс — Мужчины есть мужчины, женщины — женщины. Они различны, как различны их желания.
Она положила голову ему на колени.
— Сколь далеко от дома ты забиралась в сем обширном мире, моя невеста?
— Не далее этого ложа. Но книга, кою ты велел мне прочесть, того естествоведа, с «Бигля», — он говорил то же самое, а ему довелось побывать в краях куда как дальних в сравнении даже с тобой. Мы просто-напросто благонравные обезьяны. Именно ты в это веришь, и вот я слышу от тебя нечто противное.
— Не противное, но всего только указание на границы этого утверждения. Мы сыты не едиными бананами, точно так же и в прочем мы определенно не являемся обезьянами. И в том, что касается этого, этого — как его поименовать? — этого распределения желания, мы, британцы, непохожи на французов, кои столь напоминают нас наружно, и уж совсем противоположны мы этим жен щинам-казановам с Мадагаскара, из чего мы в состоянии заключить, что желание, как ты выразилась, есть предмет культуры, не эволюции. Желания, что приемлются и поощряются среди одного вида людей, отвращаются другим их видом, и внизу нашего перечня запретов и обычаев мы подписываемся именем Бога — за Него. Мы, британцы, располагаем нашим одобренным образом жизни и стережемся тех, кто отбивается от стада.
— Но ты же итальянец, — поддразнила она.
— Британец, девочка моя, не меньше тебя. Мы британцы потому, что ведем себя именно так, на наш манер обуздывая свои обезьяньи порывы. Если бы ты знала сына Британии, что ведет себя точь-в-точь как дикарь из джунглей, в чем бы он оставался британцем?
Отдельно от произносимых им слов она могла вызвать из памяти ощущение Джозефа; он был легок, и мягок, и занимателен. Ее увеселение имело ценность в его глазах. Заполучив ее руку, он боролся за нее снова и снова. Однако слова — его легкомысленная речь о сынах Британии, что ведут себя ровно обезьяны, приемлемое разнообразие порывов, разнящихся от страны к стране… когда она, лежа на кушетке, взирала той ночью на вянущий огонь, слова не так просто разделялись с воспоминанием.
VIII
Несмотря на то что окна оставались распахнуты весь день напролет, жгучий запах не желал исчезать. Нора заперла окна в нижнем этаже, в детской же Констанс закрыла их самолично, потревожив неплотно пригнанное окно.
Наверху она наткнулась на разоблачавшегося Джозефа. Преображение, кое обуяло его дух после всего-навсего бритья, было чрезвычайным. Констанс не таясь вглядывалась в новые контуры, ее супруг также уставился в зеркальное стекло.
— Тождественные близнецы, я полагаю, — сказал он слишком громко. Она редко наблюдала в нем подобный душевный подъем. Джозеф вновь констатировал великое сходство между собой и своим отцом. Встав за спиной Констанс, он положил руки ей на плечи, запустил пальцы под ночную рубашку, дабы дотронуться до неприкрытой кожи, и заговорил загадками:
— Мой отец не был порочен. Я судил его слишком сурово. Если он ищет моего прощения даже по сю пору, бесчувственно было бы отказывать ему, не так ли? Прощение, Констанс: ты знаешь о нем все. Такова природа женщины и ее привилегия. Ощущение все же необычайное.
Его руки бередили ее. Он алкал. Этим вечером она не смогла загодя настроить его должным образом. Она витала в эмпиреях. Стоя позади, он приблизил гладкую щеку к ее ланите, и Констанс, не подумав, произнесла:
— Сегодня вечером я не смогу ответить на твою ласку, мой дорогой.
— Я и предположить не мог, — ответил он словно заготовленной фразой и отстранился. Идиотическая оплошность Констанс явилась со всей очевидностью им обоим: считанные дни спустя он вернется к этому разговору, и она окажется беззащитной, ибо подобная ложь вновь вступит в действие лишь через месяц, правдою же обернется куда скорее.
Он спал. Она всматривалась в потолок. Констанс некого было винить в собственной уединенности, кроме разве себя самой. Она плыла по течению дней на подушках и простынях. Она обладала деньгами, коих хватало на все ее желания. Ложе вознесло ее в вышину, глаза ее закрылись. Она бы щедро заплатила за несколько мгновений возмутительных речей Мэри Дин, но Мэри Дин и иные девушки рассеялись. Она дремала, и Джозеф улыбался ей в лавке Пендлтона, всовывая твердую монету в мягкий кулак.
— У вас, таким образом, нет никого, к кому я мог бы обратиться, дабы иметь честь насладиться вашей компанией? И вас совершенно некому защитить? Возможно, со временем вы увидите во мне друга.
Монета за монетой, зловещие расспросы, восторг, в каковой ввергало его отсутствие у нее заступника.
— Иными словами, вас некому защитить?
Монета за монетой, такие твердые, проникают в ее вспухшую, уступчивую плоть, ее руки ноют от бремени, затем доктор не дает Констанс встать и напоминает, что ей, миссис Бартон, ослушанье не на пользу. И снова монета, и еще одна вдавлена в ее трепещущие, окровавленные руки, и Ангелика заходится страшным воплем. Констанс открыла глаза. To был не кошмар: дитя кричало. Констанс — руки трясутся, болят по-прежнему — помчалась вниз по лестнице, по коридору, и ворвалась в комнату Ангелики.
— Дорогая, что случилось? Тебе больно?
Она увлекла девочку в свои объятия, неуклюже прижала к себе, с трудом борясь с тяжестью, с раскинутыми членами.
— Мамочка, — бормотала девочка, моргая. — Моя ручка.
— Твоя ручка? — Констанс вытянула искривленную ручку Ангелики из пресса, что составился, их плотно прижатыми телами. — Тебе больно?
Лик девочки переменился, и она принялась еле слышно всхлипывать, повторяя жалостливую мольбу: «Моя ручка», — пока глаза ее не закрылись. Констанс уложила дитя обратно в кровать, где та мгновенно откатилась прочь, подложив руки под ланиту. Не без труда Констанс удалось освободить их и осмотреть. Она достала свечу и, возвратившись, поднесла свет к дочериным кистям без единой меты. Погрузиться в беспокойный сон о болящих руках и быть разбуженной криком девочки, что жалуется на болящие руки? Идея сладостная и ужасающая одновременно: они делили между собой кошмары. Твердые монеты вдавливались и в эти крохотные мя гонькие спящие ручки, дабы пригрезившаяся боль исторгла крик пробуждения.
Констанс задула свечу. Когда глаза приспособились и оформилась серая тень спящей девочки, ее мать взобралась по ступенькам во тьму. Констанс вспоминала, как Сара Клоуз шептала ей однажды во мгле долгой но чи Приюта, что сновидения беспокойны и непоседливы, что временами они просачиваются из одного сновидца в другого, покоящегося в непосредственной близости, либо в того, чье сердце скрепил с твоим Господь. Неслышные нити тянулись из Констанс, с тем чтобы обнимать Ангелику даже во сне.
Она легла, и Джозеф тут же выразил недовольство:
— Да что же это, в самом деле?
Он смотрел на часы под разными углами, пока не сподобился определить время при тускло-сером мерцании потолочного светильника.
— Проклятье, половина четвертого. Кон, да что с тобою?
IX
На дневном свету догадка чахла: она более не казалась правдоподобной и в любом случае не составляла уже предмета гордости, пусть даже Ангелику с очевидностью терзали страх и боль, что родились в душе ее матери. Когда бы натура Констанс не отличалась меланхоличностью, ей снились бы явления более сладостные, и ее дитя — далеко ли внизу, в далеком ли доме, принадлежащем другому мужчине, — вздыхало и впитывало бы из сырого ночного воздуха материнское удовольствие. Так или иначе, вид Ангелики, что играла сама с собою и, не ведая, что за нею наблюдают, потирала руку, словно та причиняла ей боль, на миг одарил Констанс властным, спешным ощущением, и обильные слезы оросили поджатые губы.
Констанс отошла от играющей девочки, когда Джозеф радостно произвел на свет суждение: хотя сегодня как раз тот день, когда Нора раз в месяц оказывается на свободе, отец вполне способен благополучно провести час наедине с собственным ребенком, благодарю тебя.
Склонив голову перед Джозефовым обыденным осмеянием ее «суеверий» и обыденным же отказом на просьбу разрешить Ангелике ее сопроводить, Констанс попрощалась и отбыла в церковь в одиночестве.
Она усаживалась далеко позади: замужняя вдова, бездетная мать. Она прибывала последней и отбывала первой. Будучи подлинно незамужней и бездетной, она садилась неизменно вперед, приходила рано, уходила поздно.
Таков был ее компромисс с всеобъемлющим неприятием Джозефа, а равно со зримым неодобрением церковного старосты и прихожанок. Она торопилась домой, спасаясь бегством от сгустившегося за ее спиной презрения.
И возвратилась в домашний хаос: Ангелика лежала ничком на полу гостиной, и вопли ее извлекали из фортепьянных струн сочувственные призвуки. Итоговый неестественный вой вверг Констанс в зубовный скрежет.
Джозеф, излучая скуку высшей пробы, облокотился о косяк, нисколько не задеваем девочкиным горем.
— Ей больно? — закричала Констанс, пересиливая шум.
— Ни капельки, — нарочито медленно протянул Джозеф. — Видимо, она лишилась рассудка.
Ангелика била ногами о пол, затем перевернулась на спину и принялась пинать воздух. Ее личико опухло, покраснело, увлажнилось. Она хрипло голосила:
— Он мне не папочка! Не папочка, не папочка, не папочка, нет.
— В точности как я сказал, — пробормотал он.
Неимоверными трудами Констанс удалось привести дочь в чувство, между тем Джозеф, наблюдая, то и дело утруждал себя вопросами о применяемых Констанс методах; притом он не шевелил и пальцем, громко вздыхал либо именовал Ангелику «беспокойным образцом девочки», чем лишь усугублял ее буйство.
— Что явилось этому причиной?
— Поинтересуйся сама у маленького злобного дервиша.
— Он! — застонала Ангелика, содрогаясь в объятиях Констанс, подобно лихорадочному новорожденному. — Он хочет, чтобы я съела голубку.
— О, это чистый абсурд. — Он покинул ее с ребенком, бьющимся в корчах.
Это происшествие не оставило бы столь тревожного следа — с Ангеликой время от времени взаправду случались приступы гнева по поводам, кои не впечатлили бы взрослого, и если супруг настаивал, чтобы дочь ела голубей (если Констанс поняла все правильно), совершенно не стоило удивляться тому, что граница, до коей Джозеф мог сдерживать события, вскоре оказалась перейденной, — однако позднее тем же воскресным днем, когда он приблизился к Ангелике с предложением почитать ей книгу, дочь при виде отца сбежала и, рыдая, укрылась за Констанс. Он пожал плечами и удалился наверх, а Констанс между тем старалась сохранить выражение лица, кое подразумевало, что она далека от мысли, будто действия Ангелики оправданы хоть в малейшей степени.
— Почему ты ведешь себя так с папочкой? — прошептала она.
С каждой фразой Ангелика избавлялась от бремени возраста, желая сделаться еще любимее и оттого обрести защиту еще надежнее:
— Я выбираю тебя. Я выбираю мамочку. Ангелика любит мамочку. Я люблю мамочку.
— И я тебя, ангелочек мой. Однако же мы должны хорошо вести себя с папочкой. Мы не должны его тяготить. Мы должны делать все, что он просит. Он — наш заступник. Понимаешь?
— Он заступается и за мамочку?
— Разумеется, дитя мое.
X
Обличительный полумесяц вперял взор в окошко гостиной, оглядывая Констанс, что погрузилась в чтение. Покуда лондонские душегубы бездействовали, газетные листки по необходимости возглашали подробности резни в далеких землях. И хотя Констанс почти тотчас же позабыла, как именуются место действия и туземные злоумышленники, образ событий не покидал ее с тех пор, как она впервые усвоила новости. Пятьдесят шесть умерщвленных британских женщин и детей были застигнуты врасплох с первого же мгновения. Констанс ощущала эту неописанную, эту неописуемую подробность глубинно и убежденно: матери были парализованы (сделавшись еще более легкой добычей), ибо верили, даже когда их разделывали ножи, что сей ужас никак не мог произойти, поскольку женщины не узрели ни единого знака близившейся опасности. Они не допускали и мысли, будто эти смуглые мужчины так сильно их ненавидят. Убаюканные, они жили, не омрачая свое существование мельчайшим сомнением в безопасности. Они расцветали под палящим иноземным солнцем и наблюдали за детьми, что охотились на песке на чужедальних животных. Они не встревожились, даже когда их мужчины, возвратясь в тот день необычайно рано, стали выкрикивать наставления и призывать к спокойствию. Последовавшие секунды, ужасающие сами по себе, должно быть, сделались много хуже ввиду их нелепости. Кто эти разъяренные люди? Это чужеземцы либо мужчины, коих мы видели и не замечали, кои не далее как вчера благодушно подавали нам чай? Они явно не в состоянии ненавидеть нас до того, чтобы причинить боль ребенку.
Полновесная истина, будучи явленной во плоти, должно быть, ослепила их подобно неприглушенному солнечному свету. Как долго женщины оказались способны смотреть правде в глаза? Те, кого не убили моментально, видимо, сошли с ума: вот что творят ничем не скованные мужчины. Мы никогда не были в безопасности, мы лишь воображали ее. Нас никогда не любили, не боялись в достаточной степени. Они зарежут даже мое прекрасное дитя, мою Мэг, моего милого Тома.
Газета возвещала о грядущем возмездии, о суровых карах, какие обрушит на кровожадных смуглых чертей Армия Ее Величества. Генерал Мэкки-Уайльд, наказуя их, будет неумолим. Но Констанс понимала, что наказание понесут вовсе не преступники. И эти безвинно пострадавшие души выпестуют затем волдыри неприязни. И неприязнь сия прорвется, и выплеснется, и станет жалить, покамест новоявленные мстители не отправятся рубить и резать врагов; а под ударом снова окажутся женщины и дети. И новый генерал станет составлять планы нового возмездия.
Констанс и Джозеф сидели перед камином, окруженные неприветливым холодом, хотя середина лета маячила всего в двух неделях впереди.
— Ты думаешь, он найдет виноватых? — вопросила она.
— Они все виновны: и те, кто это сделал, и те, кто ныне их укрывает, и те, кто их воодушевлял, и те, кто одобрял молча. Проблема в излишке виноватых. Требуя от Мэкки-Уайльда выискать всех, кто виновен, мы требуем чересчур многого.
— Что же, однако, взбесило этих людей? К чему творить столь невообразимое?
— Нет никакой причины. Едва ли они люди. Трусы, звери, коими правят призрачные страсти либо неприязнь.
Значит, трусы; но справедливо спросить, все ли трусы полагают себя таковыми, как, например, сознавала себя трусихой Констанс. Не исключено, что эти люди считают себя храбрецами. Не исключено, что таковы они и были, на свой манер, ибо, разумеется, они понимали, что не смогут избавиться от нас вовсе, погубив малое число безвинных, и все же решились на убийство, сразив тех, кого в лучших отделах своих дикарских душ должны были считать достойными снисхождения. Разумеется, они сообразили, что убиение безобидных британцев обрушит на их головы гнев Империи, и все же устроили бойню. Разве это не ужасающая, не вывернутая наизнанку храбрость?
Джозеф столь редко рассказывал ей о войне, на коей воевал, и она не смогла в тот миг вызвать из памяти непроизносимое название места, где героизм супруга удостоился хвалебных посланий и медали, хранимой не на виду.
— А британские войска творили деяния, подобные этому?
— Ты помешалась? — Она не хотела его злить, она лишь доверила ощущению следовать за ощущением, пока слова не сорвались с ее уст. — Неужели ты воображаешь всех мужчин эдакими зверьми? — Нет, однако те смуглые звери тоже мужчины и, кроме прочего, считают себя солдатами. — Господи, женщина. Британский воин… — И она почуяла гордость мужа за то, что его полагают таковым, пусть в действительности он — получеловек меж британцем и смуглокожим. Констанс представила Джозефа в армейской униформе (так она поступала часто), но на сей раз он явился ей не в тугих подтяжках и отсвечивающих белых рейтузах. Она увидела Джозефа вспотевшего, испуганного и взбешенного, его лицо побурело от грязи, и под руками его извивались женщины и дети.
Констанс осталась при углях; ее извинений за вздорную болтовню оказалось совершенно недостаточно, дабы унять его гнев. Оставшись одна в темнеющей гостиной, она слушала, как он шагает вверх по лестнице.
Констанс моментально поднялась бы, лишь заслышав приближение Джозефа к комнате Ангелики… она оборвала себя на полумысли: что же это со мною? Он прав, я не рассуждаю ясно и точно запутаю себя безвозвратно, если не стану строже с собой. Зачем бы мне бояться, когда он идет лобызать малышку на ночь? Опасаться следует скорее человека, кой поступил бы иначе.
Сколь малая часть Джозефа обнаруживалась тут, посреди меблировки, меж сувениров! Когда он привел Констанс сюда женой, дом был без малого пуст. Теперь, пребывая в одиночестве, она против всех усилий вновь ощущала эту пустоту. Вот новая подробность, кою Констанс услыхала во время скитаний: темные люди отделили головы детей от их туловищ. Сияющим утром, когда непостижим любой ужас, черные кромсали рыдающие головы, отделяя их от бьющихся тел, и предъявляли матерям.
Позади нее затрещала половица.
— Прости меня, — сказала она, не обернувшись, но никто не ответил ей из тьмы. — Пожалуйста, не держи на меня зла. Мой ум помрачили газеты.
Угли распались и осели пеплом. В оконном стекле она узрела отражение мужского лица позади собственного, однако, обернувшись, увидела лишь темную комнату и дверной проем, что вел в темную кухню. Половица затрещала опять, но теперь Констанс расслышала и шаги Джозефа высоко над ней. Она прикусила язык и кинулась к лестнице. Она упала, разумеется, наступив на подол, и ушибла колено о деревянную ступеньку, и заорала что было мочи, но снова взметнулась, на шаг опережая того, кто схватился за подол и удерживал ее, выдирая полоску ткани с хрипением распарываемой плоти. Констанс, одолев оба пролета, вбежала в комнату; пока она стремглав пересекала порог, захлопывала за собой дверь и выкрикивала имя Джозефа, в то время как он расправлял на столе завтрашние брюки, в ее голове возникли разом две мысли: что она все это вообразила — и что в момент опасности, пусть ложной, она, убоявшись, поспешила за помощью к супругу вместо того, чтобы спешить на помощь к ребенку; и Констанс устыдилась своей двояко доказанной слабости.
Она ткнулась в объятия Джозефа.
— Я скверная жена. Ничтожная, глупая, напуганная тенями.
Он настоял на том, чтобы она убедилась: все в порядке. Он свел ее по ступеням, осветил для нее лоскут от юбки, что был пленен лестничным ограждением и навалившимся сверху ковром, осветил пустую, вновь напоенную уютом гостиную, объяв рукой плечи Констанс. Он повел ее обратно наверх.
— Мы прошли через испытание, ты и я, — говорил он, сжимая ее в руках, прижимая ее голову к своей груди. — Я сознаю это, Кон. Жестокое испытание. Когда мы отдаляемся друг от друга в наших сердцах, промежуток заполняют хладные, темные измышления. — Его рот оказался подле ее уха. Он облобызал ее шею. — Но бояться нечего. Я никогда не позволю причинить тебе вред. — Он облобызал ее ланиты, ее ухо, облобызал ее шею, дотронулся до нее губами и зубами. — Ты вспоминаешь тот день, когда мы повстречались?
— Любовь моя, мне нужно взглянуть на Ангелику. — Его зубы вновь вдавились в трепещущую мягкую кожу ее шеи.
Кажется, он вовсе не слышал ее, однако вдруг выпустил из объятий.
— Разумеется. — Он отвернулся. — Разумеется.
Когда она неохотно возвратилась, он спал. Шла пятая ночь с тех пор, как Ангелика оказалась уединена далеко внизу, Джозеф не требовал уважения к своим правам, и Констанс безмолвно возблагодарила его за то, что он сдерживает собственные порывы или слишком утомлен. Она лежала на своей половине и всматривалась в него, пока не подметила черту-другую. Она разглядела наконец абрис его закрытых глаз. Они забегали под веками туда-сюда, и губы его разошлись, и он задышал часто, с чуть слышным присвистом.
— Лем, держи ее, не давай ей встать, черт бы тебя побрал, — выговорил он сквозь сон спешно и чисто. В лице его читалась несдерживаемая чувственность. — Держи, кому говорю!
XI
Она сопротивлялась, но дрема тем не менее взяла ее; когда глаза Констанс отверзлись в четверть четвертого, ей не удалось вспомнить миг, когда она отдалась сну. Пять ночей, подобных этой, стушевали ее черты слоновой кости. Пять ночей кряду она пробуждалась в тот же неусыпный час, дабы, вперив во мрак бесслезные очи, вглядеться в далекий затененный циферблат. В одну и ту же минуту всякой ночи хоронившийся в ее дремавшем разуме виртуозный чародей проделывал хитрый фокус, растревоживая тело, что будто готовилось принять послание неизмеримой важности, однако находило лишь обездоленную лошадь посланника.
Ангелика спала незыблемо. Констанс уселась в голубое кресло, чтобы на одно мгновение смежить веки и вслушаться в дыхание милого ребенка, однако очнулась при свете дня, стеснена; ноги ее покоились на Ангеликиной кровати, а сама пробудившаяся девочка возлежала на материнских коленях.
— Сколь долго ты пребывала на мне?
— Неделю, — ответила Ангелика раздумчиво. — И несколько часов.
Джозеф по-прежнему бездельничал наверху.
— Пусть твой папочка насладится негой, коя так ему вожделенна, — прошептала Констанс Ангелике и свела дочь вниз завтракать. — Он заслуживает отдохновения, — выразила она ту же мысль сердечнее; они достигли передней.
— Я заслуживаю? — Внизу лестницы появился Джозеф.
— Ты испугал меня, моя любовь. Я не слышала, как ты нисходил.
— Следует ли нам ввести в действие систему, посредством коей я стану предупреждать тебя о своих передвижениях с этажа на этаж? Возможно, оснащенную колокольчиками? Я постараюсь передвигаться по собственному дому не столь легко, однако, хорошо отдохнув, я проявляю немалую прыть.
— Прыть, прыть, прыть. — Ангелике полюбилось звучанье слова, и она бездумно твердила его, пока Нора подавала ей завтрак, а Констанс пристально изучала огонь в печи. — Прыть, рыть, руть, грудь, груз, гнус, кус, укус.
Констанс заботилась о печах Приюта и по сей день гордилась тем, что способна годы спустя обнаруживать изъяны в Норином блюдении.
— Я видела сон! — сказала Ангелика.
— Правда, моя дорогая?
Ирландка, к вящему неудивлению, дозволяла себе пренебрегать вмененными ей обязанностями и, повинуясь капризу, противиться им: неблагодарность как в отношении Джозефа, ее великодушного нанимателя, так и в отношении Констанс (чистившей ныне поверхность заслонки), что отвечала перед тем же нанимателем за качество Нориного труда. Неблагодарность проявлялась также в отношении Господа, Кто проследил, чтобы Нору Кинилли приняли в дом, ожидая, что за Его доброту она воздаст трудом.
— Ты слышала меня, мамочка? Они меня укусали.
— Не «укусали», дражайшая моя. «Кусали». Кусали тебя? Кто тебя кусал?
— Я же сказала. Во сне. Мамочка, что такое теплое у меня под шейкой?
— Я не в состоянии понять тебя, Ангелика. Кто тебя кусал?
— Всю мою шейку и ушки — кролики, мышки и бабочки.
— У бабочек нет зубов.
— Но я их чувствила.
— Что ты говоришь? Подойди сюда, дай мне взглянуть на тебя.
Констанс сдвинула девочкин воротник и убрала кудряшки.
— Мамочка, ты делаешь мне больно. Мамочка! Прекрати сейчас же!
— Тише, тише, все в порядке. — Ее шея покраснела. — Что это? Ты оцарапана. — Констанс коснулась слегка припухшей багровой черты, что тянулась через девочкин загривок. — Откуда ты это заполучила, скажи на милость!
— От Норы.
— Действительно? — Констанс чуть было не рассмеялась. — Нора, что это значит?
Ирландка ухмыльнулась, метнула взгляд снизу вверх, раскрасневшаяся подле открытой печи.
— Мэм, я, честное слово, не знаю, о чем таком говорит ребеночек.
— Нет, мамочка, это было так мило со стороны Норы. Летающий человек со своими бабочками собрался меня кусать, а Нора зарубила его большим сверкающим кухонным клинком и еще порезала мне шею. Мне не больно из-за волшебных придираний.
— Ангелика. Ты никогда не должна говорить неправдy. Твоя ложь причиняет боль Господу. Из-за нее кровоточат Его раны и рыдают Его ангелы.
— Да, мамочка.
Ангелика заполучила весьма небольшой порез, но замечательно было по меньшей мере вот что: девочке привиделись во сне зубы, кои кротко впивались в ее шею и уши ровно так, как губы и зубы Джозефа впивались в шею Констанс. Нет, не замечательно: смехотворно. Он все объяснил бы логически. Она встретилась с ним, когда он спускался по лестнице.
— Ты спешишь. Прошу прощения за то, что задержу тебя.
Он загорелся гневом:
— Что еще?
— Я не могу сказать в точности.
— В таком случае, видимо, я не стану медлить.
— Нет, прошу тебя. Ангелику осаждает некая, некая боль. Не боль…
— Некая боль — не боль. Извини меня!
— Недомогание. Она ощущала его две прошлых ночи и два утра.
— Пошли Нору за доктором.
— Я полагаю, мне не следует этого делать. Твое терпеливое водительство пришлось бы весьма кстати.
— Отчего ты не в состоянии объясниться? Ребенок нуждается во внимании? Дорогая, ты — судия справедливей меня.
Его голос звенел насмешкой, что отсылала, вероятно, к тем вакациям, когда Ангелика занедужила из-за него и невзирая на его суждение, что она де пышет здоровьем.
— Ее боли — весьма странного свойства.
— Кон, ты не расскажешь обо всем простыми словами? Это вопрос женского толка?
— Ее недомогание… не подберу слова… оно совпадает с… вот оно: совпадает. Ее жалобы совпадают с болью, что она… не понимаю, что я говорю. Ее ручка и шейка. Понимаешь, я страдала тождественно…
— А ты полностью в своем уме? Тебя лихорадит? Потребно ли ей внимание доктора? Способны ли вы с Норой уладить этот вопрос в мое отсутствие?
— Разумеется. Я приношу свои извинения.
— Однако же не забивай голову ребенка чепухой. Она, видишь ли, повторяет все, что бы ты ни произнесла. — Он взял котелок с серпообразного столика красного дерева при входе и прищелкнул языком, воззрившись на Констанс, будто на упрямящийся образчик лабораторного оборудования. — Подойди ко мне, дорогая моя. Никаких причин для извинений. Ночью мы поклялись друг другу одолеть терзающий нас разрыв. Потому следи за благополучием ребенка — и расскажи мне обо всем вечером. И пусть доктор назначит тебе снотворные капли. Ты стала будто сова на моем ложе. Ну же, поцелуй нас. Превосходно. До вечера.
— Кто такой Лем? — Он достиг двери, когда она припомнила, о чем же хотела его спросить. Он медлительно развернулся к ней, на лице его написалась пустота.
— Произнеси еще раз.
— Лем. Кто такой Лем?
— Как тебе удалось… он сумел добраться до этого дома, дабы досаждать нам?
— Он тебе снился, ты проговаривал его имя, — сказала она, стараясь улыбнуться и тем смирить его нарастающий гнев.
— Он не представляет никакого интереса. Попрошайка, что подстерег меня на улице. Пошли за доктором.
Только не тверди ему нелепости на попугайский манер.
У девочки начнутся кошмары. Не разыгрывай трагедий.
Она придет в себя в два счета… заметь себе.
Она заметила себе и эти слова, и его тон; между тем он удалился. Но с какою легкостью он умолчал о пропасти, отделяющей искренние жалобы от кошмаров!
Она не послала за доктором, поскольку дитя ни на что более не жаловалось, а мета на шейке, безусловно, внимания не требовала. Однако тем же вечером Ангелика впервые непритворно воспротивилась спальне, кровати, дреме. Обширное чувствоизъявление дочери поразило Констанс: будучи безмерно прихотливым, оно не могло основываться лишь на ухищрениях своевольного ребенка.
— Мне чудно, — сказала Ангелика в итоге, мотая головой, дабы не закрывать глаза. Ее ножки сражались с плотно заправленными простынями.
— Чудно, любовь моя?
— Я не желаю спать.
— Но ты устала.
— Пожалуйста, не давай мне спать.
— Почему же? Спят все и каждый.
— Лучше бы я не спала. Я не желаю спать. Мне чудно. Когда я сплю.
— Я стану присматривать за тобой. Не покину этого кресла. Устроит это тебя?
— Обещай мне. Ты не будешь спать. Поклянись, мамочка.
— Клянусь. — Констанс легко засмеялась. — Я стану бодрствовать.
Почти на этом улыбчивом слове Ангелика задремала. И почти немедленно после этого в комнату вступил Джозеф; он шел из гостиной с целью разыскать супругу.
Он спросил, не уснуло ли еще дитя.
— Почти уснуло, — ответила Констанс. Весьма скоро он спустился из спальни, дабы увести ее, и она сказала: — Я буду мгновение погодя, — и притворилась, будто занята, раскладывая одежды в Ангеликином платяном шкафу. Он удалился вновь. По всей длине боковой панели шкафа бежала широкая трещина, возникшая, надо думать, недавно, и Констанс ощутила, как предмет дрожит под ее рукой.
До слуха Констанс доносились шаги Джозефа, что расхаживал наверху, и она знала: если он придет звать ее в третий раз, значит, терпение, кое он хранил одиннадцать месяцев, истощилось и срок, что она выторговала ложью несколькими ночами ранее, наступил. Джозеф рискнет жизнью супруги ради собственного желания.
Она слышала, как он нисходит, и несуразно ощущала себя девочкой, кою вот-вот выбранят. Она не в состоянии была сочинить предлог: одежды подобающе разложены, окна заперты, простыни в порядке, книги убраны с глаз, девочка сопит, его шаг в коридоре…
— Когда ты сделаешь мне одолжение, возвратившись на место?
Она была неправа, противясь ему. Сейчас, когда их разделяла Ангеликино ложе, ей нечего было сказать в свою защиту — только сослаться в очередной раз на предостережения докторов.
— Я обещала ей, — вздорно начала она взамен.
Она сидела в эдвардсовском кресле голубого шелка до тех пор, пока Джозефово топотанье наверху не угомонилось. Не угодив никому, она старалась не провалиться в дрему. Когда противиться сну стало невозможно, она взамен увидела сон о противленье сну. Она сидела на корточках в заброшенном саду за домом. Высокая трава кралась вверх по подолу ее ночной сорочки и щекотала ноги, рисуя на коже красные шишечки. Констанс поклялась сидеть в траве и никогда не спать, как спят взрослые, требуя того же от детей. Ей было холодно, а остаток солнца, оплавляясь, исчезал на глазах. Я никогда не усну, говорила она себе, потому что мне будет чудно. Иногда я буду моргать, но никак не более. И тут явился незабвенный палящий запах.
Ангелика уселась на краю кровати.
— Вот видишь, — упрекнула она; с ее личика не сошла еще припухлость, обретенная в ночных странствиях. — Вот видишь. Ты уснула. Ты мне обещала. Ты соврала. Хорошая мамочка не оставила бы меня одну.
Сжав принцессу Елизавету в кулачке, Ангелика пронеслась мимо ошеломленной матери, дабы найти Нору и вытребовать у нее утренние молоко и булочку. Скверное настроение отпустило ее не скоро, и в продолжение завтрака Констанс столкнулась с гневом ребенка и согласным чувством Джозефа.
XII
Он отбыл значительно раньше, чем должен был, явив неспособность вытерпеть лишний миг той жизни, кою вынужден был вести. Супруга предала его прошлой ночью, наутро же, столкнувшись с озлившейся на нее Ангеликой, Констанс со всей остротой ощутила нехватку его любви.
Столкнувшись с лишением неестественнейшего свойства, он проявлял героическую сдержанность, она же откликалась страхом. Доведись ей оказаться на его месте, она не была бы столь добра, она, верно, с наступлением вечера и не думала бы о здоровье супруги, напротив, попросту вкусила бы наслаждение, положившись в остальном на авось. И если случится худшее, почему бы не начать все сначала, радоваться жизни, не тяготясь более небрачной супругой и издержками на нее? Все эти долгие годы Констанс не заслуживала его добросердечия, она лишь требовала длить великодушие бесконечно, между тем лишая Джозефа его прав.
Значит, именно ей, жесточайше стесненной собственным нездоровьем, предстоит выправить превратную колею. Этим радужным утром Констанс осознала, что в ее власти — преподнести супругу дар, кой его окрылит. Она едва способна была сдержать себя, когда увидела, что способна осчастливить Джозефа одним лишь жестом, дать ему понять: ее сердце принадлежит ему, ее мысли естественным образом и вопреки всему вернулись к его довольству. Конечно, этот дар также служил нечаянно и ее целям, но вовсе не потому был ею замыслен.
Я с легкостью воображаю самообман, обуявший Констанс на этой стадии ее отчаянных и устрашенных борений, а также летучее, но сумбурное облегчение, кое она, должно быть, ощутила по избрании столь смехотворного средства, уподобясь любителю опия либо женщине, охваченной сновидением: она возродит для Джозефа домашнюю лабораторию — и все переменится к лучшему!..
О, сколь беспощадна она была все эти годы, сколь безжалостно злоупотребляла детским голосочком, настроенным в точности, дабы очаровывать молодого мужа, заставляя того исполнять ее желания: «Этой крошечной пахучей комнатке, разумеется, судьба сделаться детской, не правда ли, папочка?» И он привлек супругу к себе, облобызал ее, шепча: «Я полагаю, судьба ее именно такова». Его руки сжали ее, а назавтра он принялся упаковывать рабочие принадлежности.
Констанс застанет его врасплох своей изобретательностью, и, возможно, меж ними пробудится по меньшей мере искра взаиморасположения. Располагая лабораторией в доме, Джозеф смог бы давать Ангелике, если уж он настаивает, какие-нибудь уроки своей зловонной химии.
Либо, если он и в самом деле намеревался следовать сказанному, эту комнату может посещать, уделяя час-другой обучению, школьный наставник. Что еще замечательнее, Джозеф будет знать, что имеет власть над особым, неприкосновенным помещением, а значит, возможно, исчезнет нужда в иных комнатах.
Она не могла дожидаться вечера, дабы преподнести супругу свой дар и узреть цветение его довольства ею. Она доставит ему эту радость немедленно и по возвращении прикажет Норе переместить имущество Ангелики наверх сей же день. Оставив Ангелику, что все еще злилась на мать, под присмотром Норы, Констанс вышла из дому, села в омнибус, коим, вероятно, пользовался ее муж, пустилась в прогулку по улицам, что, скорее всего, помнили его поступь.
Она подмечала то, что Джозеф, очевидно, видел всякое утро, воображая, как он направляется к каждодневным ученым занятиям, дабы снискать семье достойное существование. Вид лошади, что пьет воду, мог напомнить что-то, и еще что-то, и затем еще что-то, а на конце соплетшегося вервия мудрости ждет ошеломляющее прояснение, и чрез него придумывается лекарство от какого-нибудь недуга. Благоухание корзинки цветочницы скоро пересиливается смрадом ветоши, сложенной в горки, либо апельсинной пирамидой на торговом лотке, гниющей с основания: глазам Джозефа город представал паутиной, в коей переплелись болезнь и здоровье, и разумным ученым надлежало их развести.
Она никогда не видела его лаборатории. Констанс готовила себя к огненным чанам, к ученым затворникам, что вперяются молчаливо в изящные микроскопы, к чащам неоглядных металлических сфер и башням дутого стекла. На полотнах она видала лаборатории, весьма похожие на суетные кузницы, однако в романе миссис Тер релл одинокий герой трудился глубоко в недрах альпийского замка, в подземной зале, холодной, как зима, даже июльским утром; в сей ледяной бездне он приготавливал эликсир для наследника престола, дабы поднести к детским губам стылое лазурное снадобье, единая голубая капля коего, попав в пересохший багряный рот, способна оживить и мальчика, и династию.
Констанс долго не могла разыскать лабораторию доктора Роуэна и принуждена была несколько раз просить о содействии, кое вышло противоречивым: сначала мальчика в фартуке, что бежал меж строений с огромным тюком, почти его перевешивавшим, затем старика с тростью, сопроводившего ответ очевидно подозрительным взглядом. Среди обширной совокупности зданий Констанс миновала всего одно дерево, при коем трое голубков попеременно нахохливались ради безразличной самки, та же удовлетворенно передергивала крылами, складывая их сердечком. Сквозь еще одни ворота Констанс выбралась в лабиринт пассажей и дверей, таивших за собой иные двери, вошла в здание, дабы тут же покинуть его с черного хода, став частью непрерывного людского потока, изливавшегося из одного сооружения в другое. В конце концов она достигла цели, укрывшейся в невеликом внутреннем дворике и словно бы проглоченной целиком очередным зданием — одноэтажной кирпичной постройкой без единого окна, пред коей в тени сине-зеленого свеса стоял ее Джозеф, пуская дым и наслаждаясь покоем беседы с мужчиной помоложе. Констанс увидела супруга за мгновение до того, как он ее заметил, она видела, как переменилось его лицо, когда он ее узрел. Его коллега отступил и вошел в постройку.
— Что привело тебя сюда?
На лице Джозефа запечатлелось детское замешательство; вероятно, он обратил внимание на ее приподнятое настроение.
— Я подготовила для тебя сюрприз. Примчалась мгновенно, чтобы увидеть, сколь ты обрадован.
— Твое явление само по себе сюрприз.
— Могу я взглянуть на лабораторию изнутри? Усердный труд, коим ты занимаешь себя ради нас каждый день…
Внешние кончики Джозефовых бровей опустились ниже обычного, обозначенные хмурью складки на его лице сделались плотнее.
— Обычно посетители не…
— Однако ты здесь начальник, а у меня есть для тебя чудесный подарок. Ну же, представь мне свою работу, и я расскажу тебе о самом радостном своем наитии, благодаря коему ты сможешь улучшить свое положение среди докторов в любой час дня либо ночи.
Она обогнула его, дабы отворить внешнюю дверь.
— Ты можешь не сразу осознать… — Но Констанс прижала палец к его губам и прошептала голосом маленькой девочки, что оставался незадействован столь долго:
— Я ужасно горжусь нашим папочкой.
Она обнаружила, что внутренняя дверь заперта. Джозеф колебался и, вероятно, все равно воспретил бы Констанс входить, однако в этот миг вышел мужчина, и Констанс шагнула внутрь.
Помещение оказалось темным (неудивительно, ведь в нем не имелось окон), однако обширнее, нежели предполагал наружный вид постройки; Констанс ощутила, что полнейшее молчание есть ответ на ее появление. Ее также устрашил запах, а когда глаза приноровились, ее желудок и иные сокровенные отделы организма дали знать о себе весьма неприятным образом. Зрение вернулось к ней. Она увидела коллег Джозефа, что бездвижно и молча взирали на нее со своих мест у рабочих столов. Затем нестерпимый гам вспыхнул и распространился, точно всепожирающее пламя, местами неторопливо, и вот уже вся лаборатория была равномерно захвачена его причудливой и текучей гармонией: волны гама брали начало то на расстоянии вытянутой руки, то в дальних углах сумрачного помещения. Констанс пожелала удалиться, однако же бросилась вперед по проходу меж столами и железными загонами.
— Я не понимаю, — кротко вымолвила она.
Пальцы Джозефа обвились вокруг ее локтя, но Констанс высвободилась.
— Я не понимаю, — повторила она. — Все это время? Ты хранил это в тайне?
Констанс ничего не могла с собой сделать: столь остро алкала она обнаружить свою невинность в отношении увиденного, что потянулась, дабы отворить один из забранных прутьями загонов.
— Почему они…
Однако он завладел ее рукою.
— Тебе нельзя к ним прикасаться. Ты можешь повлиять на чистоту результатов.
— Именно таково мое ощущение, — сказала она и вновь стряхнула его руку. Констанс ловила на себе взгляда его коллег. Все они желали ей исчезнуть, воображая собственных женщин в этом мглистом, дымном мире. Мужчины смотрели на Джозефа, спокойно и безмолвно требуя залатать прореху в их черной мистерии.
— Вернемся на свежий воздух, дорогая моя.
Провожаемая взглядами молчащих мужчин, она продолжила вторжение, вслушиваясь в эхо мольбы упрятанных в клетки зверей.
— Их страдания невыносимы, — сказала она.
— По всему вероятию — нет. Они на это не способны. И, разумеется, подобные состояния не поддаются измерению.
— Измерение? Неужели ты не способен увидеть собственными глазами? Возможно, потому ты и приглушил здесь свет.
— Достаточно. Достаточно.
— Бартон, что за милая гостья пожаловала к нам сегодня? — крикнул некто. Констанс ускользнула из Джозефовых робких рук и зашагала прочь от противоестественно радостного голоса.
Одна из стен была завешана чертежами. Скелеты, человечьи и звериные, совсем как в книге, кою Джозеф столь упорно стремился предъявить Ангелике, трепыхались один подле другого в воздушном потоке, что порождался движением Констанс. Лезвия на кожаных лентах были разложены со сверкающей точностью: мужчины должны хранить свои инструменты в порядке. Она распахнула бы запертые дверцы, освободила всех животных — но к чему сие приведет? Ее храбрости не хватит, чтобы их убить, а они со всей определенностью только этого и жаждали.
Он рысью настиг ее, схватил за руки.
— Я предупреждал тебя: открывшееся способно тебя смутить. Эти твари — не чьи-нибудь домашние питомцы, знаешь ли. Сегодня моровые поветрия не угрожают Ангелике благодаря труду, подобному нашему.
Дыхание отказало Констанс, плоть ее живота восстала против корсета.
— Не упоминай ее имени в этом месте, даже не думай о нем.
— Тебе следует понизить голос. Пойдем же.
Заарканив ее руку железной хваткой, солдат повел свою женщину по пути, коим она пришла; каждый обратил к ней взгляд; тучный и мерзкий старик, придержавший дверь, произнес гадким, угрожающим тоном:
— Как-нибудь в другой раз, мэм, как-нибудь в другой раз.
Снаружи, в яркости дворика, она глубоко вдохнула, дабы затопить и запах, и ощущение. Джозеф по-прежнему тисками сжимал ее руку, и утробу Констанс свело: его руки ответственны за все, за лезвия и кровь.
— Излишне ожидать, что ты поймешь, однако ты должна повиноваться и выказать уважение.
— Ах, как же ты все это выносишь? — взмолилась она наперекор сей вздорной жесткости.
— Приносить пользу науке необременительно.
Только вчера вечером эти руки касались ее обнаженных шеи и плеч, ее лица.
— Ты изъясняешься, будто уличный проповедник. А этот смрад! Им несет от тебя по ночам, хотя, полагаю, ты скребешь кожу до крови, только бы от него избавиться. Знай же, когда-то я думала, что это разновидность никудышного одеколона. Я бы непременно предпочла, чтобы так оно и было. Непременно предпочла бы. Лучше это, нежели…
— Зачем ты явилась сюда? Дабы устроить мне допрос?
— Я была столь слепа.
— Я не понимаю, о чем ты сейчас говоришь, и, подозреваю, ты тоже. Отправляйся домой, Констанс. Отправляйся домой.
— Твое сердце не сокрушается? Нисколько?
— Сию минуту. Отправляйся домой.
Она мыкалась от строения к строению, от двора к переулку, внутрь и вон, меж вонью и кровью, учеными мужами и мальчиками у кого-то на посылках. Кончиками этих самых пальцев он вкладывал ей в рот яства.
Он все хранил в тайне. Удивляться тут было нечему, однако умелость, с коей он действовал, проливала свет на его личность, разоблачая душонку, искривленную лживостью. Они беседовали о его работе в тот самый день, когда он просил ее руки, просил стать его женой. В тот самый день. Он отвез ее в Хэмпстед; в Хэмпстед-Хит он описывал героизм своей работы; и вот он сказал: «В самом ли деле мне не к кому более обратиться, если я желаю просить вашей руки?» — и ее сердце замерло, дабы, собравшись с силами, тотчас припустить, и она заплакала. Джозеф подарил ей наслаждение, а за считанные минуты до того отвлек ее внимание от творимого им ежедневно с живой плотью. Он брал Констанс в жены, не переставая думать о сей лаборатории. Он брал ее, он зачинал негодных и уродливых детей, постоянно размышляя о чудовищных деяниях в этой агонической зале.
Она обнаружила наконец последние врата и почти что выбежала на улицу. Омнибус ждал. Вот тут Джозеф проходил мимо лавки Пендлтона, увидел ее сквозь стекло, зашел внутрь, чтобы теми же окровавленными пальцами вдавить монеты в ее руку. Он гладив ее ланиты, сжимал ее перси, ласкал ее чрево, он… Констанс спрыгнула с омнибуса, не успел он остановиться, и поплелась на обочину дороги, где возрадовалась аромату лошадиных выделений. Дождь прекратился.
Здесь трудились мостильщики. Перестук их молотов разносился эхом по узкому дворику, посреди коего наблюдались лужицы и ручейки грязи и нечистот, и эхо молотов, а после и эхо эха, отразившись от замкнутой застройки по другую сторону, преображались в скачку лошади: она галопировала, не трогаясь с места, она попирала землю великанскими копытами, беспрестанно ими топоча. Лишь затем Констанс услыхала иные копыта: всамделишная лошадь бежала слишком споро через улицу, ее глаза походили на полированные сферы, влекомый ею экипаж накренился, катясь всего на двух колесах, кучер спрыгнул с козел. Экипаж рухнул, поводья переплелись, вслед за чем пала также лошадь, и падала она очень долго, поразительно долго, однако, что поразительно, недостаточно долго, чтобы сдвинулась с места маленькая девочка, коя застыла, будто ничего не замечая, растрачивая сей очень долгий, поразительно долгий миг на то, чтобы всего лишь подняться с грязной дороги, сжимая в ладошке нечто белое, только что подобранное.
Торжество ребенка, вызванное находкой белой малости, не угасло, даже когда девочка повалилась наземь под забрызганным рельефным боком извивающегося черного зверя. Кудри ее разметались, прикрыв личико, и Констанс успела даже возблагодарить Господа за то, что избавлена от вида округлившихся детских глаз; ребенок меж тем был вдавлен в землю, после чего страшная масса принялась на нем вертеться и содрогаться. Девочка не могла кричать, однако другие кричали за нее, пусть крики эти слышались поначалу лишь в кратких промежутках между звенящими молотами дюжины мостильщиков: большая лошадь по-прежнему скакала поверх искаженных очертаний меньшей.
Черный глаз черной лошади вращался в глазнице промеж покрытых сохлой слизью ресниц. Животина тщетно сучила ногами, стараясь перекатиться на копыта, однако преуспела лишь в трении ляжки о навоз, а под корчащейся мышечной гладью распростерлось ничком недвижное дитя, вдавливаемое в ослизлые лужицы и острые края незавершенной мостовой.
Мостильщики и кучер бежали к лошади; женщина рядом с Констанс завопила: «Это все он! Я видела! Он ее толкнул!» — и, отставив палец, замахала кулаком пред древним старцем, что прислонился к деревянной ограде ближе остальных купавшему ребенку. Один из мостильщиков, заслышав вопль, бросился вослед за стариком, каковой, заслышав обвинение, удалялся немощными прыжками. Мостильщик ткнулся головой старику в спи ну и поверг того на землю. Констанс, будучи не в силах вынести дальнейшее, бежала прочь и сбавила шаг, лишь когда от происшествия и сопутствующего гама ее отде лили многие улицы.
XIII
Дома она оказалась гораздо позднее, нежели предполагала, и ей потребовались долгие часы, дабы опомниться, ибо даже после всего увиденного мысль о собственном доме не приносила утешения. Констанс позвала Нору:
— Ужинала ли Ангелика? Где ты, прошу тебя?
Фортепьяно было закрыто, и Констанс поняла, что Нора ослушалась ее, не настояв на Ангеликином занятии.
О, как скоро скучное заведование домашней империей заместило мрачное содержание дня! Следует напомнить Норе не разыгрывать нелепого сотоварища по детским играм, но претворять в жизнь намерения матери.
Кухня оказалась покинутой, равно как и столовая. Констанс достигла лестницы и лишь тогда услышала Ангеликин приглушенный смех. Она последовала за ним наверх до двери, что вела в купальню. Она слышала, как Ангелика говорит Норе:
— Ты замечательно наливаешь бадьи. Мамочке за тобой не угнаться. Я или мерзну, или варюсь.
Еще один маленький кинжал из тех, что мечут в Констанс ежедневно.
Она дотянулась до дверной ручки и вдруг услыхала невозможное:
— Что ж, вероятно, мне просто повезло, что удалась первая же попытка. — Голос Джозефа? — А теперь покажи нам, что надо делать, чтобы остаться чистой.
Констанс отворила дверь, открыв взору зрелище за гранью всех переживаний: ее нагая Ангелика, полупогруженная в малую круглую бадью, и Джозеф, коленопреклоненный, на полу, с закатанными рукавами, вручающий ребенку кусок мыла, — мир перевернулся вверх тормашками.
— А вот и твоя мать, — сказал он, не устыдившись своей авантюры. Натолкнувшись на неприкрытое изумление Констанс, он не переставая твердил какую-то муть про досрочные убытия из лаборатории, отложенные встречи с Гарри Делакортом, про желание посодействовать Констанс, дабы новый домашний порядок сделался для нее приятственнее.
— Я замыслил дать Ангелике понять, что наши нововведения касаются и ее, — сказал он. — А равно, моя дорогая, доказать это тебе.
Он был исключительно несокрушим. Он разыгрывал фарс семейного долга и грубо извратил мироздание Констанс, дабы всего только донести до нее: он вполне может изгнать ее прочь; все ее сколь-нибудь ценные обязанности с легкостью может исполнять другая, а то и другой; забота о ребенке — единственное ее назначение — не требует ни малейшего ее участия. Джозеф определенно доказал, что Ангелика примет его, восторженно воркуя: «Папочка!»
Констанс принесла полотенца и ночную сорочку Ангелики; супруг принял это подношение с благодарностями, но ни в коей мере не сдал позиции: тот самый мужчина, что днесь был вовлечен в богомерзкое, кровавое волхвование. Констанс едва находила в себе силы смотреть, как Ангелика забавляется, пока обагренные отцовские руки расчесывают ей кудри.
— Ты непременно причинишь ей боль, вращая расческу подобным манером, — сказала Констанс, перехватывая ее и принимаясь за Ангеликины волосы самолично.
Ангелика, однако, учинила протест:
— Ах, мамочка, у него очень мило получается. Пожалуйста, папочка, вернись.
Сколь просто удалось ему похитить у Констанс все, что было ею любимо! К его гнусному, вуалируемому увеселению, она уступила среброспинную расческу. Констанс удалялась от неестественной пары, шаг за шагом, ожидая, что здравый смысл воспрянет и Ангелика запросит возврата к наслаждениям, кои приковывали их друг к другу. Констанс замирала в проеме двери, находила себе работу в коридоре, шла к лестнице, по-прежнему надеясь быть призванной, затем стала спускаться, но ушей ее не достигло ни одно возражение. Вместо них, в то время как Констанс страшилась зарыдать либо закричать, заслышав эти слова снова, из Ангелики ключом били куплеты «папочка, кроватка!» и «папочка, книжка!», и голос ее становился все тоньше в намеренном представлении себя ребенком младше и позднее. «Папочка, поцелуйчик!»
Констанс небрежно перебирала фортепьянные клавиши. Она начала с «Ледовой музыки», но считанные минуты спустя играла уже «Дремучие леса», не в силах припомнить, когда прекратила первую или приступила ко вторым. Тишина установилась вновь, окутала ее. После всех лишений Констанс мимолетный, насилу мелькнувший в ее жизни проблеск радости продлился лишь четыре с небольшим года. Отныне и впредь девочка станет ходить к учителям. Прилетев домой, она будет вести научные беседы с отцом.
Он подвел Констанс к этому самому фортепьяно, когда владел им безраздельно. Она приняла приглашение на ужин, во время коего призналась, что умеет играть.
— Так сыграйте же, прошу вас, — попросил он едва не мальчишеским голоском, вырвавшимся столь вне запно из обширного мужеского тела. — Этот инструмент принадлежал моей маме, а ныне его не касается ни единая душа.
Она не любила играть для других, и когда он сел позади, понадобилось немало времени, дабы позабыть о его присутствии. Наконец, она стала играть так, словно была в одиночестве, пока со звоном заключительной ноты он не охватил ее за талию и шею, не приблизил ее лицо к своему, не заблудился в повторениях ее имени.
Сегодня Констанс в тишине опустила руки; она дотронулась до ножек банкетки, и в кожу ее впились щепы.
Встав на колени, она осмотрела банкетку. По всей длине трех точеных деревянных ножек бежали новоявленные трещины.
Она взошла наверх, прислушалась у полузакрытой Ангеликиной двери. Она вспоминала, как ее матушка озиралась по углам, дабы отыскать взглядом маленькую Констанс, одну либо в отцовском обществе. Джозеф сидел на кровати Ангелики спиной к двери, согнувшись над дочерью и читая ей о лисице, что замышляла тайным образом обрести некое сокровище.
Однажды он так же читал и Констанс. На рассвете брака, когда его басок журчал вблизи ее уха, Джозеф убедительно сочетал в себе супруга, возлюбленного и воскресшего отца. Он декламировал из книги в кожаном переплете, крашенном в цвет пламени. Констанс припоминала стихи: бес целиком вошел в тело проклятого через пупок и обратил жертву в ящерицу. Вторгавшийся бес искажал самую плоть лица несчастного. «Где облысел второй, там первый весь зарос» — вот и все, что она могла припомнить из той италийской поэмы, хотя образ ее не покинул: существо, что проникает в твое тело и переменяет его, устанавливает господство над всеми членами, оставляя лишь твои думы и твой ужас беспредельными; заточение, ужасающее сокровенной близостью, когда ничто не в твоей власти, кроме страха, отвращения, стыда.
— Однако это было бы замечательно, — заметила она тогда. — Щекотно, быть может, зато можно освободиться от треволнений. Пусть бес озаботится всеми твоими решениями, всеми упорными трудами!
Джозеф смеялся вместе с нею, лобызал ей чело и веки, называл своей чаровницей. Сегодня ночью он склонился над Ангеликой на поприще ее матери. Ангелика, верно, различала его дыхание на своем лице.
Он назвал Этот вечер подарком супруге. Его отказ от планов присутствовать на новом боксерском представлении вместе с досадным Гарри Делакортом был его даром Констанс, призванным ослабить напряжение ее ночных бдений, оказать ей некую услугу, взвалив на себя ее ненавязчивый труд. Чепуха. Равно все это не оправдывает то, что она видела. Нет, то был урок. Он намеревался выучить ее поведению, что подобает жене. Есть и уроки другого свойства, о коих жене напомнят ночью.
Отказы не воспоследуют.
В смятении она пошла в кухню, потом вернулась к фортепьяно, вслушалась в скрипучее, зыбкое молчание темнеющего дома. Июньский серый сумрак уплотнился и открыл свой истинный черный лик; Констанс ожидала неминуемого зова. Он не отходил ко сну. Он ждал ее. Он окончательно позабыл об опасениях либо сострадании, кои раньше сдерживали его природу, сколь бы ничтожными ни были. Вот научная мера его любви: опасение предать ее смерти сдерживало его своекорыстие одиннадцать месяцев. Чему равна ценность его любви? Одиннадцати месяцам.
Констанс вновь навестила Ангелику, пребывавшую и дреме и безмятежности. Она поправила позу принцессы Елизаветы, кою Джозеф расположил ненадлежащим образом. Спать в голубом кресле не имело смысла; он за нею спустится. Не исключено, что перезрелые, давящие страсти заставят его заявить свои права прямо здесь, в комнате ребенка, и завоевать вожделеемое на этой самой кровати.
Констанс достигла последнего этажа, ставя одну но гy вперед другой, пока не оказалась пред закрытой дверью спальни. Из-под нее не пробивался свет. Констанс предоставила супругу несколько часов, дабы он уснул. Она вошла, готовясь к осуждению.
Из сказанного мужчиной, кой ждал ее в темной комнате, она не расслышала почти ничего.
— Полагаю, настало время одолеть наши вполне понятные страхи. Имеются способы, иные способы, разрешить наше затруднение, — изворачивался он. Ее жизнь зависла на волоске, она безгласно кивнула, села на ложе, сняла платье без содействия либо побуждения.
Ее руками, ее волей владел он. Она не повторяла приказы докторов. Ее хватило даже на сумасбродную улыбку, что выражала разгромленное согласие. Она пыталась, но не смогла отвлечься от мысли о его руках, что тянутся к несчастливым зверям, о мольбе, что проступает на их мордах, когда он реет над ними с ножами и разъяснениями. Он коснулся ее этими самыми влажными руками, и глаза ее закатились. Ее желудок взбунтовался. — Нас оторвали друг от друга доктора и заразительный страх, но жить так мы не можем, — витийствовал бронзовый итальянец с кипящей кровью, сын древних римлян, тех воителей, высеченных в статуях, кои она видела в свадебном путешествии: трое римлян держат деву, противящуюся одному из них. — Ты знаешь, что я не допущу для тебя вреда. Есть иные средства, коими муж и жена способны залатать сию брешь.
Страх сковал ее тело параличом: пустая фраза из ее любимых книг, где женщины вдруг онемевали, будучи обездвижены истекавшими слюной вурдалаками и вкрадчивыми вампирами. Источником ее звенящего паралича стал не просто страх, но двоякое и противоречивое желание: она желала бежать — и желала обнять мужа. Потому она не делала ничего.
— Ты у меня одна, Кон, бояться нечего, единственная моя Кон…
Низкий бубнеж гипнотизера. Та часть ее, что рванулась бы вон, за дверь, на улицу, оставив позади даже Ангелику, обволакивалась ныне дремотой, блеклый же голос пробуждал в ней ее собственные страсти — возможно, самоубийственные. Теснящие ладони, мужеская целеустремленность и ее собственное желание перелились за край самоохранения.
— Доступно, например, вот что. Для нас оно не таит никакой опасности, — сказал мужчина, правивший адской лабораторией, и она признала взаимовыгоду на мгновение, и еще на мгновение, и его руки на ее голове напряглись, оттягивая ее волосы.
Она отпрянула.
— Ты слышал? — задохнулась она. Схватила платье. — Ты не слышал?
— Разумеется, но она снова уснет, черт тебя подери.
Его протесты делались глуше по мере того, как Констанс сбегала вниз по ступенькам в направлении умножавшихся воплей. Она вобрала Ангелику — та сидела с закрытыми глазами, и сиплый визг затейливым потоком изливался из ее тельца — в объятия, и девочка принялась кулачками колотить мать вкупе с окрестным воздухом, а после визжание разломилось на весьма зловещий кашель и отчаянные лихорадочные попытки сделать вдох.
Очи Ангелики отворились, извергнув слезы. Ее тельце билось с матерью, что напрягалась изо всех сил, удержи вая дочь.
Появился он.
— Она задыхалась, — выплюнула в него Констанс, не в силах успокоить впавшую в бешенство, рыдающую девочку. — Задыхалась. Я пыталась тебе сказать.
— Задыхалась? В самом деле? — спросил он Ангелику, что разом окаменела при виде нагого отца. Пугливо кивнув беспримерному явлению, она вдавила личико в материнское плечо. — Отчего же? — вопросил он.
— Задыхалась, — невнятно прошелестела Ангелика тончайшим из голосков, зарываясь сильнее прежнего и материнскую шею и уже сражаясь с напавшей на нее дремотой.
— Надень что-нибудь, наконец! — сурово прошипела Констанс, качая дочь по широкой, баюкающей дуге, и нагой мужчина удалился наверх.
Констанс часто дышала, грудь ее готова была разорваться. Опасение, будто Ангелике грозит некое заболевание легких, быстро сошло на нет, ибо девочка вскоре задремала. То был всего-навсего кошмар. Она задыхалась. По краю сознания скользнула мысль, слишком уродливая, чтобы обратиться к ней напрямую, и Констанс содрогнулась, дабы ее стряхнуть. Вообразив, что ей холодно, она повернулась к окну, обнаружила, однако, что оно надежно заперто, и тут дурная мысль возвратилась, налившись силой, как если бы чьи-то глаза приноровились к тьме, скоропостижно проявив ясный абрис там, где до того дрейфовали одни размытые тени. Девочка задыхалась. Задыхалась, подобно самой Констанс… Ангелика задохнулась в тот миг… и тут все тело Констанс обуяла необычная хворь, тошнота, словно рвотой стали одержимы даже ее руки; она пробовала было помыслить о чем-то ином, однако попытка сорвалась: Ангелика задыхалась ровно тогда, в точности в тот миг, что и Констанс, и ужас девочки был осязаем даже до того, как ее мать отворила дверь. Болящая ручка, укушенные шея и уши, а теперь… и Констанс бежала из комнаты, оставив свою спящую девочку, ибо сама нуждалась в том, чтобы кто-нибудь заверил ее: она не повредилась рассудком. Она перешагнула порог собственной комнаты.
— Она дремлет, — сказала она. — Однако я ощущаю, что произошло нечто в высшей степени отвратительное. Ты должен сказать мне, что я не… — И тут Констанс увидела, как он стоит, по-прежнему голый, освещаемый наполовину заоконной пепельностью, ровно как… тщетно подбирала она слово, ибо все слова покинули ее, оставив лишь образы тварей из зоологического сада либо мифических зверей, изображения бесов либо проклятых, что тонули в собственных пороках. — … Однако я позабыла, мне нужно увериться в том, что она уснула и…
Она удалилась так же быстро, как он, сгорбившись, возвратился в тень, и пренебрегла его скрежещущим окликом, виня себя за то, что вообще оставила Ангелику в одиночестве, за безумную идею, будто ему под силу растолковать ее ужас. Ему! Он был пьян, он едва не опьянил ее, пока с их ребенком случилось… что же?
Она резко захлопнула за собою дверь, задвинула ее хрупкий, детский засов. Неверный подсвечник, зажженный наконец дрожавшими руками, испустил лоскут язвительного дыма, и Констанс судорожно смежила веки, пред коими белокожий, темноволосый Джозеф превратился в темнокожего, беловолосого беса, в страсти обнажившего черные зубы.
XIV
Поутру ночные страхи растворятся, контуры омоются светом, явят себя не чертями, но чертами вещей.
Иначе должно было бы признать, что Ангелика испытывала боль, причиняемую телу ее матери. Не существовало даже слова для подобного заблуждения. Нора оставила на доске нож, и Констанс (совсем чуть-чуть, толком не обдумав сей опыт) взрезала себе плоть большого пальца, тут же уронив нож и погрузив рану в рот. Браня себя слабоумной, она стала искать Ангелику и нашла ее на самом верху: девочка, не омрачена ни болью, ни кровью, наливала незримый чай принцессе Елизавете.
— Мамочка, папочка сказал, что ты говоришь неправду.
— Он сказал, что я?..
— А Господу нет до этого никакого дела.
— Папочка сказал такое? Тебе?
— Мамочка, что такое «орочние»?
— Ангелика, я не понимаю, что ты такое говоришь.
— Орочние. Даже первого самого.
Констанс завертывала палец в лоскут, а по коридору шествовал Джозеф, лют и молчалив. Сегодня его присутствие оказывало на Ангелику противоположное воздействие, пробудив устрашенный шепот: «Мамочка, коленки». Отбытие Джозефа вдохновило ее на тревожные откровения:
— Он не такой, как ты, — мурлыкало дитя к перетасованным радости и беспокойству матери. — Он другой.
Он не любит принцессу Елизавету.
Это притязание, хоть и было детским лепетом, таило в себе нечто, и Констанс изо всех сил старалась осознать, что же именно.
— Он ненавидит принцессу Елизавету, — твердила Ангелика снова и снова.
Наступил равносильно беспокойный вечер, и по возвращении Джозеф восстановил, невзирая на девочкины утренние страхи и полночные жалобы, гипнотическую власть над ребенком. На протяжении четырех лет отец с дочерью дарили друг друга не иначе как равнодушием, однако ныне Ангелика настаивала на его обществе, будучи восхищена бесталанностью, с коей он читал истории. Ныне она домогалась его научных сочинений, переполненных гротескными картинками. Ныне она находила фортепьяно пыткой, если только не подготовляла концерт для отца. Ребенок был ведом прочь, Констанс же оставалось наблюдать его убывающую спину, будто сквозь уплотняющееся сплетенье ветвей.
Нора у подножия лестницы заводила часы с восьмидневным запасом хода, Констанс обрезала стебли пионов, преподнесенных ей Джозефом с целомудренным поцелуем в чело, Ангелика раскланивалась перед фортепьяно под рукоплескание отца. Но сколь скверно Ангелика играла! Пьесы, что без труда исполнялись ею при свете дня, терпели крах в соседстве с отцовским авторитетом, и когда Ангелика, закономерно не вытерпев сего, разразилась рыданиями, Джозеф попросту сказал:
— Очень хорошо. Теперь же беги в кроватку.
Что совсем странно, дитя в один момент перестало стенать и, ничуть не жалуясь, подчинилось.
— Ты замечаешь, как водворяется порядок? — произнес Джозеф.
Констанс в свой черед отправилась спать, когда бы ло велено, и в награду либо в знак поощрения за грядущую покладистость довольствовалась сном без тревог и прикосновений.
Однако двадцать четыре часа спустя местоположения троих в гостиной слегка переменились; настроение Джозефа было ненадежно, словно газ, что течет под улицами.
— Сыграй на фортепьяно, — потребовал он после ужина.
— Она готовилась день напролет. Она будет так рада попробовать заново.
— Нет, черт возьми, только не ее бренчание. Ты, Кон, ты! Как раньше ты играла для меня.
Он спровадил испуганное дитя в кровать.
Она играла. Он сидел подле нее, недоступный взгляду, и, когда она закончила, обхватил ее прежде, чем она сумела обернуться. Касаясь ее лица из-за спины, он сказал:
— Ты никогда не помышляешь обо мне с теплотой?
Он повел ее к лестнице, а когда она принялась говорить, что отлучится на миг, дабы взглянуть на Ангелику, приложил палец к ее губам и покачал головою.
— Доктора, однако… — припомнила она слова, заготовленные на ночь.
— Никакой опасности, — ответил он; он мог бы с равным успехом утверждать, будто под ступнями ее не обретались половицы.
Бегство было неосуществимо. Он дотронулся до Констанс, и одним из ее врагов обернулось ее собственное тело; и противление ее было сломлено. Она прекратит думать, она позволит ему совершить то, что он считает наиболее уместным, как и подобает мужчине, что берет в расчет благополучие ее и Ангелики и лишь после удовлетворяет обычные свои аппетиты. Либо, если грядет завершение, пусть будет так; пусть все завершится.
Он развивал мысль затруднительно; что до Констанс, то она более прочего чаяла, чтобы он умолк. Он обладает приспособлением, говорил он, все еще объясняясь, кое избавит ее от любых зловредных последствий.
Она окажется в полнейшей безопасности — таков преподносимый им дар. Она прикрыла глаза, желая устранить его из сферы зрения, и превыше всего возжелала, дабы он перестал уже объясняться и покончил со всем спокойно и быстро, дабы он убил ее, если именно это навязывала ему страсть. О, мужчины со своими привычками, невозможные посулы безопасности…
— Джентльменская мошна? — глумилась в памяти Мэри Дин. — Джентльменская орлянка, я так скажу.
Совесть его ущемится, но вряд ли хоть что-то еще.
Констанс кусала губы, внушая себе не говорить ничего меж тем, как он уводил ее в неминуемый кошмар, что последует через несколько недель либо месяцев. Она вручала себя грубому солдафону, она льнула к нему, как, вероятно, льнули к нему звери, как женщины и дети льнули к лезвиям в руках смуглых чертей. Вскоре Констанс познала меру собственной слабости: она не остановилась бы, не отвернулась, даже если бы Джозеф ей позволил.
Он возжег внутри нее гибельный запал, и погасить его было невозможно. Констанс умрет, не перенеся услады, коя предлагалась ей телом в качестве ничтожного возмещения: уловка ядовитого гада, отрава, что согревает тело и толкает жертву вожделеть еще большей отравы.
Впав в оцепенение, Джозеф прошептал:
— Моя любимая, любимая девочка из лавки. Нам хорошо. Тебе хорошо. Все хорошо.
Посулы безопасности.
Тело Констанс, содрогнувшись, пробудило ее: часы заявляли четверть четвертого. Возможно, все хорошо.
Возможно, приспособление Джозефа спасло ей жизнь и сберегло Ангелике мать. Разумеется, если он и погубил её этой ночью, недели истекут прежде, чем они узнают, попала ли стрела в цель, и многие месяцы минут до того, как Констанс, изранена, наконец испустит дух.
Она подобрала свечу и спички, прокралась из комнаты. Сей ночью, единственной из ночей, от Ангелики не поносилось ни звука, что доказывало: прочие совпадения являлись всего только нечистым вымыслом Констанс.
В глубь коридора; тени плелись пред ее сияющими руками и вновь смыкались за спиною. Словно поглощена чернотой, Констанс ступала в световом шаре через темные внутренности ночи.
Из-за Ангеликиной двери донесся шепот, и ее мать вошла внутрь, разом похолодев и покрывшись потом. Оно пребывало там. Она узрела его как на ладони: оно плавало в дюймах над Ангеликой, имея лик цвета человеческого языка и будучи искривлено ровно как у Джозефа. Оно нисходило на спящую девочку, будто ангел смерти либо древний бог любви, вознамерившись взломать хрупкое тельце из вожделения. Но Констанс нарушила его планы. Оно осеклось, распознало ее и смилостивилось. Оно удерживало мужеские очертания, приняло лицо Джозефа, затем обернулось голубыми нитями, после — голубым светом и заструилось, как способен лишь свет, прочь, в платяной шкаф, пронизав узкую щелку меж двух дверец.
Ангелика спала покойным, здоровым сном. Констанс отворила шкаф; ее дыхание обмелело, глаза жгло огнем. На задней стенке шкафа по треснувшей деревянной поверхности растеклось темное пятно, волглое на ощупь. Три часа кряду Констанс не гасила свечи и, заслышав нечто, вздымала пламя; ветер, и уличный шум, и шорох ветвей, и вздохи со скрипами дремавшего старого дома насмехались над нею, над перепуганной матерью, что готовилась дать бой гремучему оконному стеклу. Временами она опасно приближалась к убеждению, будто ничего не случилось, не могло случиться, а значит, она ничего не видела; но тщетно. Страх Констанс перед истиной уступал ее гордости, потому она отказывалась увиливать, не желая винить во всем мифическую склонность женщин к фантазиям. Свет дня заставит ее усомниться, но если сомнение служит всего только поводом не являть храбрость, имя ему — ряженое малодушие. Констанс будет сидеть тут, бодрствуя, всю ночь, всякую ночь, отдыхая только днем. И что же? Все материнство сведется лишь к охранению сна ее ребенка?
Звездочки ослабли и скрылись. Когда утренняя звезда сбежала крадучись прочь, очи Ангелики отверзлись, чтобы вновь закрыться на целую минуту. Когда они отверзлись вновь, Ангелика прыгнула матери на колени.
— Мамочка, ты здесь! Иногда тебя здесь нет.
— Я сожалею о том, мой ангелочек.
— Что мы будем сегодня делать? — спросила Ангелика мать и куклу.
— Смотря по обстоятельствам. Ощущаешь ли ты себя достаточно хорошо?
— Мы могли бы погулять в парке? Выйдет ли солнышко?
— Я полагаю, что выйдет. Ты уверена, что желаешь именно этого? Я разумею парк? Негоже отправляться в столь долгий путь тому, кто чувствует себя неважно.
— Парк! Мамочка, ну пожалуйста. В парке можно резвиться. Я покажу тебе как!
— Разумеется, ангел мой, разумеется. Ты все-таки хорошо себя чувствуешь.
— Почему ты плачешь? Мамочка, не печалься.
— Это не печаль, ангелочек. Я радуюсь тому, что ты станешь сегодня резвиться в парке.
Все закончилось. Констанс стояла, обнимая Ангелику; она пресечет себя, никогда не упомянет о случившем ся, достанет капли и отойдет ко сну, как только Джозеф отправится в лабораторию, станет по доброй воле и с покорностью глотать капли каждую ночь, будет затыкать себе уши. Она покончит с наваждением, сделавшись образцовой супругой и матерью.
— Мамочка, ты видела летающего человека? — вопросила девочка, и Констанс показалось, что ноги не выдержат тяжести ее и ребенка, не успеет она отступить к кровати.
Констанс опустила Ангелику, встала пред ней на колени, поджала губы, дабы смягчить наступающую дрожь в голосе.
— Полагаю, что видела. Поведай мне о нем.
— Он приходит часто. Бывает, что он розовый, бывает, что голубой. Ты его на самом деле видела? Правда-правда?
— Я его видела. Он тебе сделал больно?
— Думаешь, он сделает?
— Нет, любовь моя. Он ничем тебе не повредит, потому что я встану на твою защиту.
— Но ты же наверху! Если он сделает мне больно, я должна буду бежать к тебе! Ты меня не защитишь!
— Я буду стоять на страже, любовь моя. Клянусь, что буду.
— Может быть, спустимся теперь вниз? Принцессе все это весьма огорчительно.
XV
— Что же произошло на сей раз? В этом доме, сдается мне, попросту невозможно перевести дух. Кажется, у тебя имеется склонность к поддержанию хаоса.
— Я видела… ты ничего не видел? Ничто не кажется тебе несообразным?
— Прямо-таки затрудняюсь сказать. Подозреваю, ты не отблагодаришь меня ни за слова, ни за тон. Полагаю, тебе следовало бы скорее научиться властвовать собой, нежели…
— Я видела, прошлой ночью, оно парило, нечто, над нею. Она тоже его видела.
— Парило? Над кем?
— Над Ангеликой. Плыло в воздухе. Привидение, поток голубого света. Оно напоминало… оно желало причинить ей особенный, мужеский вред. Зримо.
— Мой боже. — Он воззрился в потолок. — Ты вложила в ее разум сей образ…
— Нет! Я ничего подобного не делала, — прервала она его, к изумлению обоих. — Я хранила молчание, а она — она поведала мне об этом. Она видела отчетливо и точно то, что видела я.
— Значит, ты подтвердила ее детскую выдумку.
— Какая же это выдумка, если мы обе видели одно и то же? Ты определенно ничего не замечал?
— Не видел ли я голубые огоньки? Парящие мужеские страсти? Неужели ты до такой степени неразумна? Ты потакаешь и ей, и самой себе. Ты вопрошаешь меня и являешь недостаточность внимания. Ты извергаешь ахинею, она же с тебя обезьянничает, а ты принимаешь это зa здравость. Ради господа, пусть Уиллетт выпишет тебе снотворные капли.
Она предполагала сомнения, надеялась на них. Однако эта злоба… словно бы она обвинила Джозефа! Он желал, дабы она внимала ему безгласно. Он желал, дабы рука доктора погрузила ее в сон.
Констанс была обездвижена на целый день. Вихляясь взад и вперед, вокруг и около, вероятности наступали друг другу на пятки, пока она безуспешно пыталась уснуть: она спустила свору кошмаров на дитя; нет, она вообразила все, что якобы видела, столь омерзительна ее душа, достойная излитая желчи ее супруга…
День мчался мимо, и Констанс наблюдала за отбытием солнца, точно потерпевшая кораблекрушение антарктическая исследовательница. Ночь подкрадывалась из восточной части города, и вехи ее близости накоплялись повсеместно: переменяющиеся оттенки потолка, дымка, что собиралась в коридорной оконечности, пока кроны дерев, ясные чрез оконный переплет при входе, не смешались одна с другою, чтобы исчезнуть. Констанс сидела, подавшись вперед, в собственном своем доме, в крохотной столовой, примыкавшей к ее же гостиной, в собственном багряно-черном шезлонге, и все же она рыдала, будто оставалась неумытой, не имевшей подруг девочкой одиннадцати лет, что сидела в одиночестве в конторе дилижансов, понимая: никто за ней не придет.
— Прошу извинения, мэм, если я вас напугала. Я никоим образом не хотела. Прошу вас, не возьмете платок? — Констанс, уничижена, приняла Норину тряпицу. — Если могу быть вам чем-то… Мне просто очень больно видеть вас несчастной. Не мое дело, знаю. Мне надо оставить вас в покое.
— Нет, пожалуйста, только не сейчас, Нора. Подойди и сядь. Вот сюда, рядом со мною, замечательно. — Нора села подле госпожи, явно насторожившись столь чреватым товариществом. — Тебе не следует терзать себя, Нора. Я прошу прощения. Меня навестило безмерное несчастье.
— Передо мной вы можете открыть душу пошире, мэм. Вы же знаете, если в моей власти что-то, мэм, и я никому и никогда.
Подобное Констанс не предлагали уже очень давно.
— Нечто причинило боль Ангелике.
— Нашей сладенькой девочке? — Нора встала, осенила себя крестным знамением, преклонила колени у ног Констанс.
— Я видела его прошлой ночью не менее четко, чем вижу сейчас тебя. Вожделеемое им невыразимо. Она в опасности всякую ночь, и каждую ночь нечто кошмарнее прежнего подстерегает Ангелику, едва она смежит веки.
— А что мистер Бартон? Они ничего не видели? Как они могут в вас сомневаться?
Нора понимала, что Джозеф усомнился в супруге либо непременно усомнится. Ступая по их дому безмолвно и незримо, она понимала конечно же очень многое.
— Из меня вымотаны почти что все жилы. Каждой ночью я гибну от ужаса. Где Ангелика сейчас?
— Наверху. Пожалуйста, мэм, я кое с кем знакома. Могу за ней сходить. Она понимает всякие темные дела, но при этом бесстрашна, как мужчина.
Обещание помощи было словно греза. Невозможно, чтобы существовал кто-либо, способный помочь Констанс; невозможно, чтобы Нора была знакома с этой женщиной; невозможно, чтобы она в силах была запросто сходить за подобным человеком немедленно. Нора сказала:
— Мэм, ее помощь принимали в лучших домах.
Надежда и возможность вступили в свинцовые ноги Констанс; она поднялась.
— Да, прошу тебя. Ступай сей же час, передай ей, что нужда моя неотложна. Сей же час приведи ее сюда.
Если мистер Бартон будет справляться, скажи… я не знаю. Не пророни перед ним ни слова. Ступай же, пожалуйста.
Констанс облачилась в Норин передник и заняла ее место в кухне, кое уже многие годы было ей исключительно непривычно. Она наказала Норе быть нечестной с Джозефом, нимало не колеблясь. В Констанс говорило сердце; с первым же порывом страха ее вера в супруга сгинула. Она боялась лишь, что ирландке нельзя довериться, что та не удержит язык за зубами, и взвешивала благонадежность девушки, производя твердые, мужеские выкладки.
Она готовилась к его возвращению. Заслышав малейший шум, она набирала полную грудь воздуха и снаряжала себя ко лжи, но когда он в самом деле встал в дверях кухни, это произошло в полной тишине, и Констанс, развернувшись, содрогнулась при виде истекающей дождевыми каплями фигуры. Он возложил руки ей на бедра.
— Ах, так это ты ныне у печи? Куда же делась Нора?
Ложь сцепила рот Констанс изнутри своими шипа стыми членами.
— Она, я послала ее найти… Ей стало скверно, вдруг заявило о себе ее здоровье.
Констанс осознала удовлетворенно, что для мужчины, даже медика, известие о недомогании женщины есть действенный отвращающий талисман, таинство за пределами поверки, приглашение самцу отступиться, сохранив лицо.
Джозеф вряд ли сказал ей хоть пару слов, поглотив без недовольства пищу, кою она приготовила столь скверно. Ангелика, обрадовавшись новизне ужина в компании родителей, задавала отцу вопрос за вопросом, в любых пропорциях смешивая детский лепет и эксцентрическую взрослую болтовню:
— Папочка, почему крокодильчики плачут?
Он притворялся, будто находит в речах дочери развлечение, вопрошал ее ответно, разъяснял науку сохранения льда в разгар лета, склонял дитя посредством череды примеров к обсуждению под своим водительством любимой темы: как именно звери обращаются в других зверей на протяжении столетий.
Он не расспрашивал ни о «летающем человеке», ни о напастях, занимавших Констанс утром, ни о здоровье Ангелики. Он не спрашивал, нездоровится ли Констанс, встревожена ли она ужасной ошибкой прошлой ночи.
Он замечал лишь то, что ему угождало, а прочее отбрасывал.
При всяком шорохе Констанс искала взглядом Нору с ее спасительницей, однако те не явились ни во время трапезы, ни когда Констанс, убрав со стола, трамбовала угли в печи и предсмертная июньская пепельность покинула небо, подгоняемая зелеными тучами и припадочным дождем, что нервически бичевал оконные стекла.
Наверху Констанс медлительно купала гребень в Ангеликиных кудрях, меж тем девочка жалась к материнской ноге; ночные страхи принуждали ее вернуться под защиту матери. Но затем появился Джозеф.
— Почитать тебе на ночь? Мы можем дать твоей матери отдохнуть.
— Ты, вероятно, утомился, любимый мой. Ты не должен ее развлекать.
— Ты тоже останешься со мной? — вопросила свою мать Ангелика.
— Навряд ли это необходимо, — повелел он. — Отпусти свою мать.
Ангелика выскочила из кровати, упала на четвереньки, подобно кошке, замотала головкой, осматривая свое скромное книжное собрание.
— Мамочка, ты навряд ли необходима, — пропела она. — Папочка будет читать.
Сделавшись изгнанницей, Констанс ждала на ступеньках. Нора по-прежнему не возвращалась.
Констанс не могла рисковать, предпринимая действия, кои ночной порой могли приманить это, ибо ее роль ныне прояснилась: зло конечно же было вызвано слабостью Констанс, оно овеществлялось в образе этой слабости и уязвляло дитя ровно настолько, насколько оступалась мать. Она ни на миг не должна пребывать в состоянии, кое способно воспламенить Джозефа.
Спустя несколько минут она заслышала минорный напев Ангеликиных сетований, затем — плавную мелодию прельстительных уговоров. Джозеф в ответ говорил слишком тихо, Констанс не разбирала слов, и через некоторое время за мягким хныканьем Ангелики последовало явление Джозефа в дверном проеме. Коридорная люстра освещала половину его лица, и он загасил ее.
— Поторопись наверх, — обрушился он на Констанс, шагнув мимо. Ангелика закричала:
— Папочка! Вернись!
— В чем дело? — спросил он с лестницы.
— Я напугалась.
Джозеф потряс головою и продолжил свой путь.
— Внезапная темнота, Джозеф. Порицать дитя не за что.
— Я ее не порицаю. Она ребенок. Но и поощрять ее я не намерен.
Заслышав удаляющиеся шаги, Ангелика принялась звучно реветь и звать мамочку. Он сказал, не обернувшись, дабы взглянуть вниз:
— Полагаю, ты ей поблажишь.
Ангелика вопила:
— А если бесы поранят меня, пока я сплю?
Шумно разразившись сардоническим выдохом, Джозеф посмеялся над дочерью, что молила своих охранителей о защите. Дети, коих взрослые предают на растерзание кошмарам бытия, не должны возражать.
— Я НЕ ОСТАНУСЬ ОДНА! — закричала Ангелика.
— Вероятно, я могу хотя бы несколько минут посвятить ее успокоению, — предложила Констанс.
— Какая чепуха. А ведь все из-за тебя.
— Пожалуйста, пожалуйста, пожалуйста, пожалуйста, мамочка, иди сюда!
— Я вернусь во мгновение ока, любовь моя, — сказала она Джозефовой спине.
Его ответ сплыл вниз по черной лестнице:
— Это ты всему причиной.
Два личика, Ангелики и принцессы Елизаветы, съежились до единого, прижавшись одно к другому в серебряном сиянии, кое источал вызревающий месяц.
— Пожалуйста, мамочка, — всхлипывала Ангелика.
Когда чуть погодя Джозеф низошел с ледяным: «Ты в самом деле не идешь?» — она ответствовала:
— Я опасаюсь, что Ангелика капельку перевозбуждена, любовь моя, той книгой, кою ты ей читал. Я посижу с нею еще немного.
Он уступил, будучи разъярен до бессловесности.
— Ты видела летающего человека, мамочка? — спросила Ангелика, когда пришло утро.
Констанс преподнесла ей полуистину, дабы утешить их обеих:
— Нет, моя любовь. Я полагаю, он не придет, если я останусь и буду смотреть за тобой.
XVI
— НАБЛЮДАЛИСЬ ГОЛУБЫЕ ФАНТОМЫ, МОЯ дорогая? — Джозеф поднес к губам чай, заваренный ею в затянувшееся отсутствие Норы этим утром.
Муж не дотронулся до жены, потому и Ангелику ничто не обеспокоило. Ему это было неведомо. — Сколько-нибудь вампиров? Изыскался ли повод почивать еще одну ночь вдали от положенного места?
— Я приношу извинения, — ответила она. — Конечно же я намеревалась быть рядом с тобой, однако дитя серьезнейшим образом захвачено в плен страхами.
Безосновательными, я разумею.
— Всяческое поведение такого рода, твое наравне с поведением нашей дочери, усугубляет мою тревогу касательно ее просвещения. — Так покажи ей свою прекрасную лабораторию, подумала Констанс. Она просветит Ангелику на твой счет куда как выразительно. — Ты окажешь мне услугу, последив за своим языком, — длил он речь, — ибо решение по этому вопросу принимать не тебе. Она приступает к занятиям у мистера До усона в первый же понедельник. Частностями я озаботился самолично.
— Разумеется. Как ты посчитаешь нужным.
— Что до тебя, ты не станешь будущую ночь бродить по дому. Отныне этому положен конец.
У нее не выдалось вдоволь времени поразмыслить над его угрозами, потаенными либо явными, ибо спустя считанные минуты после его отбытия в дверях наконец-то объявилась Нора, за коей следовала женщина ошеломляющих размеров.
— Мэм, миссис Энн Монтегю, как я вам и рассказывала. Мы ждали, когда хозяин уйдут.
Вопреки габаритам посетительница ступила внутрь изящно, но вслед за тем остановилась в прихожей, хотя Нopa прошествовала далее в дом и Констанс держала дверь отворенной.
— А вы — миссис Бартон. Конечно же это вы, несчастное, чудесное созданье! — Высившаяся над Констанс женщина прервала ее попытки составить гостеприимную речь, произнеся: — Вы не высыпаетесь, дорогуша, — так, будто она была не чужаком, но старинной подругой, коя призывалась в роковые времена.
— Я сожалею. Должно быть, я выгляжу отталкивающе.
Руки Констанс взметнулись, дабы коснуться волос, и замерли на полпути.
— Напротив. Вы красивы, но истомленной красотой. Вам следует извинить мои замечания личного свойства. Я нахожу затруднительным прятать свои чувства от людей, кои мне нравятся.
— Вы разобрались во мне столь скоро?
— Я разбираюсь в людях очень быстро, миссис Бартон, и мне весьма по нраву то, что я успела увидеть.
Непостижимая гостья по-прежнему оставалась в прихожей, уставясь на Констанс с высоты своего широкого, длинного носа, не видя ничего и никого, кроме нее, оставляя без внимания носившуюся туда-сюда Нору, и обрамленные зеркала, и гравированные стекла, и темное дерево, все то обустройство, что стоило Констанс немалых средств и усилий.
— О, миссис Бартон, как замечательно, как по-женски вы смелы! Ну же, подойдите, дайте нам ручку.
Миссис Монтегю потянулась к Констанс, что все еще ждала за второй дверью, заложив руки за спину и терзая пальцами складку на подоле.
— Прошу вас, входите же, миссис Монтегю.
Однако женщина повторила:
— Подойдите, возьмите меня за руку и введите меня в дом, миссис Бартон. Зло, что беспокоит ваше жилище, должно видеть: я — приглашенная вами гостья.
Она говорила о напастях Констанс как о достоверности, первая из всех, — Констанс словно вытянули на берег из бушующих вод. Она протянула влажную ладошку, приняв, а вернее, будучи принятой в крепкое супротивное рукопожатие.
— Ваше участие дарит мне невыразимую легкость, — кротко призналась она.
— Абсолютно точно! Совместно две женщины способны выдержать что угодно. — Поместив руку хозяйке на плечо, миссис Монтегю подвела ее к кушетке в гостиной. — Нора, я полагаю, твоей госпоже не повредит капля крепкого чаю. В мой, будь добра, добавь молока.
Констанс окончательно обрела равновесие и завела эфемерную беседу. Она предъявила медальон, хранивший образ Джозефа, и миссис Монтегю учтиво признала его привлекательность; но когда чай был наконец подан, женщина услала любопытную Нору прочь и махнула рукой, отклоняя ритуальный щебет Констанс:
— Миссис Бартон, займем себя разговором исключительно о насущных материях. Ничто иное меня не интересует. Наша Нора Кинилли сообщила мне, что вы нуждаетесь в помощи. Я ощутила это, лишь коснувшись ручки вашей входной двери. Здешние стены вопиют о незримом. Я к вашим услугам, пусть нужда ваша окажется и не столь великой, как вы думаете, ибо вы, несомненно, женщина сильная.
— Не осмеивайте меня, миссис Монтегю, молю вас.
— Не падайте духом, миссис Бартон. Обитающее здесь нечто видело, как я вошла, ведомая мягким прикосновением вашей нежной ручки. Рассказ о ваших невзгодах не обернется несчастьем. Ваш муж в отлучке? Превосходно.
Ее муж в самом деле пребывал в отлучке, и Констанс ощутила, что ее одурачили. Хитростью, что была ей несвойственна и к тому же вероломна, она позволила этой особе просочиться в свой дом. Констанс пронизала тупая бессонная боль.
— Видимо, я совершила ошибку, миссис Монтегю. Я вознагражу вас за беспокойство и надеюсь на ваше общество за чаем, однако же, подозреваю, я… я оговорилась, объясняясь с Норой, коя могла неверно истолковать мои слова.
— То есть вы не уверены в том, что видели и чувствовали? И я пришла в этот дом, дабы возиться с неразумным созданием? У меня предостаточно дел, чтоб занимать себя чем-то подобным, миссис Бартон, к тому же в вашем случае все, я убеждена, обстоит иначе. Послушайте-ка меня. Вы знаете историю этого дома?
— Он принадлежал отцу моего мужа.
— До того, миссис Бартон. Нет? Когда Нора пришла ко мне, дом был опознан мною мгновенно. Я удивляюсь тому, что вы и представления не имеете о его длительной и весьма темной истории. Подозреваю, что ваш муж с нею знаком, но скрыл ее от вас, чтобы, видимо, защитить вас, ибо он ошибочно полагает вас слабой. Вы кажетесь весьма встревоженной, дорогуша, однако бояться тут нечего — теперь, когда мы с вами займемся вашими бедами вместе. — Она встала и, смежив веки, коснулась стены над камином. — Семейство вашего мужа вселилось в этот дом — когда? Упоминал ли он об Элизе Лэйт? Семействе Бёрнэм? Девице Дэйвенпорт? О богомерзкой тюрьме, помещавшейся на этой самой улице во дни Средневековья? — Она открыла глаза. — Неужели вам никогда не доводилось слышать о бедствиях, кои обрушивались на этот дом без числа? Оставим их пока что в стороне и обратимся к материям прозаического свойства, дабы я сумела отчетливее уяснить ваши напасти и прописать курс лечения. — Она извлекла из черной истрепанной кожаной сумки бумагу, разгладила ее на коленях и зачитала немалый список вопросов, писанных жирным почерком: — Наблюдалось ли движение мебели? Нет? Угасание пламени свечи? Покрытые изморозью, ледяные на ощупь столовые приборы? Гасители, что загорались в руке? Потолочная лепнина, коя то плавилась, то застывала? Свистящие ветры или маленькие облачка? Краска, что облуплялась узорно, в виде лиц, животных, частей тела? Перевертывающиеся пищевые емкости? Простыни, кои пятнались, хотя их не использовали? Тени, что двигались независимо от объектов, их отбрасывавших? Ковры, протиравшиеся у вас на глазах? Случалось ли вам слышать рев незримых животных? Свертывалось ли с неуместной поспешностью молоко? Наблюдалось ли печное пламя, что не возгоралось либо пылало без топлива? Пыль, собиравшаяся в местах, кои Нора недавно вычищала? Наоборот, пыль, не собиравшаяся там, где должно? На отдельной ступеньке, балясине, дверной ручке? Створки, не желавшие открываться либо запираться, невзирая на приложенные усилия? — Энн Монтегю продолжала перечислять умеренные ужасы, и поначалу Констанс отвечала на перечень бледных страхов «нет» и опять «нет» с возраставшим вмешательством и даже весельем. Миссис Монтегю перевернула бумажный лист и зачитала из равно длинного списка на обороте: — Терзает ли вас общее беспокойство? Отмечались ли случаи вмешательства в наш сон?
— Да, без сомнения, однако все много хуже, чем то, что вы описали. — И Констанс слегка затрепетала от осознания: мир духов избрал ее для куда большего злодейства, нежели обычные для них вторжения в домохозяйство. — Я ощущаю, что в опасности пребывает мое дитя.
— Вы ей мать. Если вы это ощущаете, значит, так оно и есть.
— Нечто… объясниться мне затруднительно. Если бы я не была слаба, она оставалась бы неуязвимой. Это я позволила причинить ей вред, однако же поверьте: я не понимала, чем это чревато. Я думаю, вы полагаете меня глупой.
Миссис Монтегю отложила пометки, дабы пожать дрожащие руки клиентки.
— Никакой опасности, миссис Бартон. Полагаю, вы — самый неглупый человек из всех, с коими я познакомилась за сравнительно долгое время.
— Я нахожу, что мне весьма потребно подобное добросердечие. Мое дитя страдает… Не могу заставить себя это выговорить.
— Миссис Бартон, оказывая помощь дамам вроде вас, я в свои годы наслушалась всех и всяческих ужасов.
Потрясти меня невозможно. Я не выношу суждений.
Кроме того — и это я желаю донести до вас всенепременно, — я не мужчина. Я не мыслю так, как они, и не хочу этого. Вы можете тревожиться, описывая нечто такое, что — при «ясном свете дня», как они его благовидно называют, — я сочту, полагаете вы, невозможным. Доверь тесь: не рассказывайте мне о том, что знаете или можете доказать. Расскажите о том, что вы чувствуете. А потом мы, две беспомощные женщины, поглядим на то, что сможем углядеть!
Ошеломительно, как скоро эта дама ее поняла. Констанс ощутила, как к ней возвращаются слова, долгое время пребывавшие в заточении, стесненные, точно по описанию миссис Монтегю, железными, непостижными кандалами мужеских обычаев и законов. Она вечно старалась потакать мужескому рассудку и оттого подгонялась под ложную мерку. И все же миссис Монтегю казалась на первый взгляд слишком мужественной для собственной философии. Констанс скорее предпочла бы общаться с матерью, сотворенной целиком из облачной субстанции, чем с тяжкой, надушенной плотью и грубыми руками.
Миссис Монтегю прикладывала уши ко стенам, закрывала глаза, втягивая в себя воздух.
— Странно. Я почти обоняю неестественное? — Ее глаза открылись. — А теперь с самого начала, дорогуша.
Однако начало резво уносилось от Констанс вдаль.
Первое сновидческое воздействие на руку ребенка? Либо мрачные предостережения докторов? Ангеликино рожденье, первое мертвое дитя, день, когда Джозеф явился к Пендлтону и выбрал ее? То был узел из узлов.
Старательные описания жизни в этом доме вытеснялись, по мере того как она говорила, жизнями, что были здесь проживаемы. Она описывала невообразимо мудреный гобелен, и когда ей случалось преуспеть в указании на какой-нибудь его уголок с ускользающим значением — намерение Джозефа послать девочку учиться, — весь узор тут же расплетался и переиначивался, оставляя в неприкосновенности один лишь этот уголок, каковой теперь посредством собственно выбора и уделения этому уголку особого внимания преобразовывался в незначительный. Речь была слишком медлительна для того, чтобы ухватить вспышки слов Джозефа и печали Констанс, и его поступки, и ночные таинства, и его лицо в определенном свете, сопоставленное с личиком спящей девочки либо девочкой на его коленях, гладящей новообритую отцовскую щеку, и сравнение манер мужа в гнусной лаборатории с таковыми в лавке Пендлтона годами ранее, когда Джозеф, верша свою «науку» утром, вечерами ухаживал за Констанс.
— Я словно скольжу сей момент над океаном мрака, как если бы мироздание было подпираемо плавящейся скалой. Я вижу, что нечто проблескивает и затем улетучивается. Я ощущаю себя весьма глупо.
— Все оттого, что вы пытаетесь найти объяснение, коего стал бы требовать мужчина. Я не мировой судья.
Таков их путь. Долота, микроскопы, гроссбухи, все эти лупы, коими они пользуются, чтобы уверенней себя чувствовать, как будто они способны поверить или отследить бездну движения, кою вы описали с таким красноречием. В мелочах истины нет, миссис Бартон. Она есть в целом, а его может воспринять лишь один орган: сердце, очаг интуиции. Когда мужчина говорит вам, будто знает, отчего нечто происходит, включая источник и последствие. — этот мужчина лжет, в частности — вам, а возможно, и своему незрелому, дрожащему «я». Что до мужчины, твердящего, будто ощущение женщины по какому-либо поводу менее веско, нежели пресвятые «обстоятельства дела»… что ж, я спрошу вас: если бы женщины стали министрами и вице-королями, неужто разражались бы войны? Можете ли вы, миссис Бартон, вообразить себе лондонские тюрьмы, кишащие убивица ми? Вообразить, что негодяй, о коем с любовью повествовали утренние газеты, негодяй, чья четвертая жертва, вновь девушка, была разорвана и убита на крыше, окажется женщиной?
— Может ли статься, что я вижу явления, коих Джозеф видеть не может, и они в самом деле существуют? Либо я помешалась, ибо их не видит никто более?
— Или же он лицемерит, утверждая, что ничего не видит? Ваша дочь говорит о них? В этом случае вероятные комбинации восприятий умножаются стремительно.
Кто видит существующее, кто отрицает то, что видит, кто изображает неведение или осведомленность, кто избирает путь непонимания, кто из честнейших и благодушнейших побуждений желает, чтобы все округ значило бы нечто совсем иное? Единственный ответ — всецело верить в ваше собственное восприятие.
Они посидели рука об руку в тишине.
— Итак, вы опасаетесь, — подсказала миссис Монтегю, — что ваш ребенок терзается болями, что причиняемы нечеловеческими силами.
— Премного сверх того. Мой муж не в себе. Мне чудится, он едва ли не подменен другим мужчиной. Либо нечто внутри него сломалось. Когда — я не разумею.
Боюсь, что сей разлом имелся в нем с самого начала, даже когда он делал мне первые любовные признанья. Либо жизнь совсем недавно сокрушила его сдержанность.
Видите ли, я не имела достаточно силы, чтобы стать ему достойной супругой, как он того заслуживал.
— Умоляю, дорогуша, оставьте взаимные упреки мужчинам. Если вы в чем-то и виноваты, ваше свидетельство не будет затребовано. Судей-вешателей в этой стране — преизбыток.
— Желания мистера Бартона, — еще раз попыталась Констанс, — его вожделения слишком сильны, чтобы их можно было сдерживать в себе. Они овеществляются вне его тела. — Констанс повела наставницу от одного необъяснимо испорченного предмета обстановки к другому. — Трещины отметили все, и ножки кушетки, и н и блюда, наибольшая же скрыта в платяном шкафу моей девочки, и в этой трещине укрывается бесовское создание. Я ощущаю, как нечто в супруге дает трещину, а после нахожу по всему дому вещи, треснувшие словно из сострадания.
— К нему или к вам?
— А я становлюсь мостом, что используют бегущие н. ч супруга преизбыточные желания. Я старалась угождать ему, как он на том настаивал, и платила за это цену, кою никогда не смогу простить.
— Вы конечно же все простите. Вы не способны поступить по-другому. Вы — женщина и жена. На вас посягают опять и опять, и вы прощаете. В языках иных народов таково определение их слова «женщина»: та, что прощает посягательства.
— Слишком отвратительно прощать, если он все понимает либо отказывается понимать. Мне… она страдает… а мне следует замолкнуть, ослепнуть. Мне едва не следует предпочесть смерть. — Она говорила почти шепотом, и Энн Монтегю приблизила ухо к самому рту клиентки. — Моя девочка страдает от болей, что указывают в точности на средоточия… средоточия супружеского повиновения. Она терзаема ими точно в те минуты, когда я повинуюсь воле супруга. Вы разумеете? Это моя вина.
Избавьте меня от всего этого. Она страдает соответственно с моей готовностью ему повиноваться.
— Готовность. Он вас не принуждает?
— Не совсем. Да. Он принуждает меня принудить саму себя, либо я принуждаю его принудить себя, доставляя тем самым удовольствие той части меня, что мне не подчиняется, притворяясь благонравной; но когда я наконец вижу ее истинную природу, сил на сопротивление у меня не остается, и мое дитя кричит.
— Нечеловеческая опасность основывается все-таки на человеческом вожделении. И вы ее видели, — рассудила миссис Монтегю. — Чему же она подобна?
— Джозефу, — сказала Констанс без промедления. — Среди многого прочего.
Она смежила веки, увидела, как нечто парит над ее спящим ребенком — и, ровно как в повторяющемся сне о возвращении всего ею потерянного, кто-то баюкал голову Констанс, унимал ее слезы, ласкал ее локоны волнами материнской доброты.
— Милая, смелая девочка, — послышался густой и утешительный голос. — Мы вытравим пагубные ветры из вашего превосходного дома. Все будет хорошо, я вам обещаю.
— Нет! — Констанс выпрямилась, отклоняя сей чудеснейший из посулов. — Возможно, я гибну.
— Вы выглядите самой красотой, самим здоровьем. Розой.
— Я погибну, давая жизнь ребенку. Я почти уверена, что он желает мне этой участи. Это безумие или же нет?
— Или безумие, или кошмарная правда. Вы уверены насчет ребенка?
— Я его ощущаю.
Миссис Монтегю пополнила их чашки чаем.
— Многое нам неведомо. Мы обязаны умерить мужеский натиск, чтобы со свойственной женщинам терпимостью завершить длящуюся неопределенность. Ваш муж, вероятно, нисколь не повинен в этом кошмаре.
— Но отчего тогда оно обладало лицом Джозефа?
— Четыре возможности. Первая: вы терзаемы призраком. Вам является мертвец, полный решимости вас мучить, скрываясь при этом под личиной вашего невинного супруга, дабы сеять смущение и страх. Они таким занимаются. Или же вы увидали фантом, образ живого человека, коему вскоре суждено умереть, о чем я остерегусь вам сообщить. Третья возможность — привидение, дух-невольник в рабстве у некоего живого хозяина.
Слова Энн Монтегю оседали на толстом ковре подобно пыли.
— Силы мои уже на исходе, — простонала Констанс.
— Чушь! Не вздумайте отчаяться. Ни одна деталь вашей истории не позволяет мне заподозрить его в сотрудничестве с иной стороной. Часто ли он посещает сеансы? — Констанс, невзирая на рыдания и судороги, что обуяли ее плоть мгновением ранее, неприкрыто рассмеялась. — Следовательно, остается самое вероятное и наименее огорчительное: вас терзает воплотившаяся манифестация, телесное олицетворение сверхмощных эмоций живого человека. Повреждение платяного шкафа и так далее удостоверяет эту возможность, кою вы естественным образом вообразили сами ввиду неуместно стесненного положения вашего мужа. Манифестация, таким образом, будет изгнана из этого дома, когда вашего супруга отпустит стеснение.
Пока Ангелика обреталась на кухне в ногах Норы, наставница Констанс под ее предводительством совершила обход. Миссис Монтегю возложила руки на детскую кроватку и шкаф, обнюхала области, служившие, по словам Констанс, источниками подлунного аромата.
— Мерзко, — согласилась она.
После, восседая на Ангеликиной кровати, она осведомилась, как вышло, что Бартоны повстречались, как он за ней ухаживал, признавался в любви, как он держал себя в то время, когда они уединялись.
— А кто он по профессии? Ваш дом завидным образом роскошен.
— Он исследователь. Он ищет причины недугов в животных.
— Ветеринарный врач?
— Нет. Я разумею, что он заглядывает внутрь животных, дабы определить причину всех недугов. Собаки.
Он производит эти действия с собаками.
Миссис Монтегю погрузилась в молчание, ee лицо отметилось гримасой глубочайшей скорби.
— Вивисектор.
— Он приводит доводы. Дабы защитить свои деяния. Он утверждает, что труд его благороден.
— Мужчины склонны путать кровь с благородством.
Я слышала эти их доводы. Во дни оны я их декламировала. «Нет для мужчины славы истинней пред троном, / Чем кровь свою за короля пролить, / А также кровь врагов монарха и короны — /И в сей реке багровой трепет ощутить». Мужчин не переделаешь, они таковы, какие есть, миссис Бартон. Винить их нам не следует.
Мудрая дама осыпала порошками и толчеными травами створки окна, порог, а также платяной шкаф, обвязала кроватные столбики разноцветными нитями. Она наставила Констанс, как сберегать и обновлять эти приготовления, а равно читать наизусть надежные заклинания охранительного и изгоняющего свойства. Она осмотрела всякое одеяние в Ангеликином шкафу, откладывая некоторые с целью изучить их пристальнее.
— Я желала бы возвратиться к жизни, не увидев всего этого.
— Но разве не стремитесь вы поучаствовать в авантюре, миссис Бартон? — Вопрос был из ряда вон, и Констанс, не понимая, что следует ответить, начала даже смеяться. — Я вас позабавила? Превосходно. С де-вичества нас выучивали глядеть на других, дабы обеспечить свое счастье и определить собственное назначение.
Однако даже крошечный мальчик знает, что он является хозяином своей судьбы, что он может положиться лишь на самого себя, на собственные сердце и разум, если желает стать участником великой авантюры. Разве не этого вы жаждете, миссис Бартон?
— И подвергнуть опасности Ангелику? Само собой разумеется — нет.
— Она уже в опасности, и без вашей в том вины. Авантюра затеялась вопреки вашим устремлениям.
— Без моей в том вины? Сожалею, что я не в силах извинить себя с подобной уверенностью.
Миссис Монтегю ладонями охватила руки Констанс и подалась столь близко, что та без труда разглядела несопоставимые цвета лица наставницы, кои в отдалении, сливаясь, казались единым тоном.
— Миссис Бартон, в чем в чем, а уж в этом я уверена. Вы невиновны, ибо по природе не способны сделаться виновной. Позволяя себе усомниться в этом именно сейчас, вы подвергаете себя и ребенка еще большей опасности. Пообещайте мне последовать моим наставлениям, положиться на мой опыт и, сверх прочего, сохранить веру в полнейшую свою невиновность. Я прошу также на время, пока мы не узнаем большего, не выдавать свои страхи либо мои советы мистеру Бартону. Позвольте ему верить, что все хорошо, что вы ничего не заметили. Узнав больше, мы, быть может, решим, что ему следует довериться, но до тех пор давайте действовать осмотрительно.
Просвещение Констанс заняло целое утро. Покончив с обработкой помещений, миссис Монтегю ознакомила клиентку с приемами сдерживания манифестаций посредством слов, жестов, ухищрений, что касались даже кухонной печи, — последние следовало донести до Норы; подробные рекомендации, как избегнуть риска обратиться в потайной водовод для эктоплазмы. Пока длилось это предуведомление, поименованное Энн «женской наукой», Констанс ощущала, как силы ее умножаются не просто от накопления познаний, но от речей Энн и ее чуткости.
Защитные средства, однако, не обещали немедленного и полноценного спасения. Череда потрясений ужесточалась с каждой ночью, потому Констанс следовало приготовиться к мерзостям еще отвратительнее сегодня и совсем уже кошмарным в дальнейшем.
— Мне не хотелось бы пугать вас, дитя мое, — сказала миссис Монтегю, когда они вновь сидели в гостиной и в голове Констанс рецепты водили хороводы с ее новыми обязанностями, — однако такого рода ужасы отзываются на прибывающую луну. Она доказанно влияет на призрачную деятельность и правит поведением мужчин определенного склада. Если ваш итальянский супруг именно таков — а ваши описания почти не заставляют в том сомневаться, — следовательно, мы вправе ожидать возгорания его сокровенных огней по мере того, как разрастается небесная Диана. Вам знакома, кстати говоря, ее история? С моей стороны вряд ли будет неуместно, учитывая ваши терзания, похитить у вас еще толику времени…
Констанс была польщена благопристойностью просьбы и тронута тем, что миссис Монтегю посчитала, будто ее обществу могли предпочесть иное. Констанс призвала Нору накрыть обед в гостиной и побыть с Ангеликой на кухне.
— Диана, богиня луны и охоты, презрев вековечные безотрадные раздоры богов мужеского пола, посмеялась над ними и спустилась на землю, дабы резвиться со своими фрейлинами, верными и милыми нимфами, внимать их советам и утешаться их смирным, безразличным к спорам обществом, плескаться совместно в хладном прибое сопутствующей луны, будучи сокрытыми — я имею в виду Диану и ее дам — плетеными ветвями перелесков, покорно восстававших из почвы, дабы оградить богиню от глаз, коих обожгло бы зрелище ее увеселений. Увы, иные мужчины не принимают защиту, кою мы им предлагаем, и взамен идут напролом против собственной выгоды, пока не изощрятся подвергнуть себя смертельной опасности. Этому и суждено было случиться. Охотник Актеон, мучитель зверей и истребитель спокойствия, пробрался сквозь нежные препятствия и оказался там, куда его не приглашали. Он тайком следил за тем, что было для него запретно: алебастровая кожа, серебрившаяся при необузданных движениях Селены, плеск коричной воды, что черпалась нежными ручками и изливалась с благозвучным смехом на мерцающие нити чернейших волос, кои разглаживались и промывались кроткими терпеливыми пальчиками. Вздохнул он или кашлянул? Быть может, сурового охотника подвели рука или нога и на его пути через сухой кустарник туда ли, обратно ли хрустнула ветка? Но хотя Актеон и вспугнул их, они оставили его ничтожное вторжение без внимания.
Никто не бросился к своим одеждам. Нет, они всего лишь сделались вдруг молчаливы, тише травы, разочарованные и расстроенные, затем фыркнули, сперва из жалости к нему и всем ему подобным, а после громче, протестуя, и Диана, владычица этой идиллии, медленно повернув голову, смерила одышливого варвара уничижительным взглядом. И он схватился за оружие! Он готов был изрубить все прекрасное на мелкие кусочки! Не вышло: голова Актеона будто занялась огнем, словно волосы его терзало адское пламя, а вычерненная луной кровь пролилась ему на веко, ослепив охотника. И треск!
О, треск был сущим кошмаром: то скрипели влажно, i прорастая сквозь череп и плоть Актеона, оленьи рога, стремительные, как змея, что скользит по сырой листве лесного настила. Охотник хотел было утереть кровь, что засыхала на утолщавшихся ресницах, но когда воздел руки, пальцы его сплавились в бесполезные копыта… Человеческий вопль, что сумела испустить напоследок сужавшаяся глотка, призывал на помощь слуг и собак.
По пути, коим он пришел, орудуя длинными, тонкими передними ногами, одолевая колючки и побои перевившихся деревьев, он вышел в конце концов к своим псам, а те рычали и захлебывались слюной в ожидании хозяина, чей голос они только что слышали, хозяина, каковой, видимо, и пригнал им на растерзание великолепного, мясистого, рыдающего оленя, что с грохотом несся к ним, ломал ветки, сминал траву, и горячая кровь струилась по его гладкой сочно-бурой шкуре. Собаки бросились на добычу, сверля и кромсая ее кривыми белыми и черными клыками, не слыша иного запаха, кроме пьянящего мускуса, впрыснутого Дианой в теплую ночь… Аза перелеском возобновились нежный смех и мягкое журчание воды, и озерцо вновь разгладилось, вновь сделалось спокойным, непроницаемо черным, безукоризненным, совершенным.
От особы подобных размеров удивительно было ожидать проворства, с каким двигалась Энн Монтегю: она восставала, дабы инсценировать мгновенный колдовской экспромт обидчивой Дианы, и даже, рухнув на пол, показывала, как панически уползал задом наперед вихляющий бедрами Актеон.
— Мне думается, вы украсили бы любую сцену Лондона! Вы куда чудеснее всего, что я когда-либо наблюдала в Пантомимическом театре, — провозгласила Констанс, заглушая собственные громкие аплодисменты.
— Вы очень добры. В свое время — а сейчас мне кажется, что попросту в другой жизни, — я и вправду с успехом выступала. Однако же — пора! Я вынуждена покинуть вас, дорогуша.
— В самом деле? Ваше общество убавляет вес бремени, что тяготит меня.
— Будьте смелой, дорогуша Констанс. Я ведь могу называть вас Констанс? Пока вы здесь храбро встретите ночь, я буду блюсти ваши интересы, исследовать и подготавливаться. Со временем мы выскребем все ваши тревоги до последней. Позаботьтесь о защите — и все будет хорошо.
Уговорившись о хитроумной встрече на следующий день, Энн Монтегю удалилась, а Констанс стояла, касаясь ланитой портьеры и не сводя глаз с окна, пока кэб не унес ее гостью из виду. Столь долго страдала Констанс без приятственного расслабления сочувственной беседы, что после отбытия Энн дом казался ей отвратительно нагим.
Она переживала: не показалось ли ее жилище неприветливым и бесчеловечным сей удивительной женщине? Взирая на всякий ковер и всякую занавесь, каждый шкаф и каждую портьеру, Констанс не могла отделаться от мысли, что украсила обширный холл всего только парой тройкой щепок. Она стремилась превратить дом в отражение себя, но, что бы ни подправляла, ему суждено было отражать лишь своего хозяина.
Ныне, однако, она прилежно трудилась, дабы преобразить жилище по наставлениям миссис Монтегю. Констанс насыпала чуть соли на Ангеликин порог, перед домом, на подоконники, велев Норе ничего не сметать. Она научила Нору готовить ужины и завтраки согласно ново обретенным познаниям. Констанс поведала ей, какие напитки подавать, в каких количествах и сочетаниях, велела нарезать старых тряпок в точности по размеру имевшихся в доме зеркальных стекол. Теперь Нора обязана была покрывать их занавесями всякую ночь (после отхода мистера Бартона ко сну) и удалять оные занавеси ежеутренне (перед его нисхождением). Предписания более деликатного плана Констанс собралась самолично применить к Ангелике и себе самой. Деятельность и решительный поход против напастей принесли ей изрядную долю облегчения — быть может, и радости, — и теперь она тосковала по обществу Ангелики. Она подвела девочку к фортепьяно и явила за клавиатурой раскованную свободу, что на гладких крыльях вознесла Ангеликину неоперившуюся неуклюжесть.
XVII
— Ребенка зовут Ангеликой? Не Анджелой? Как занимательно звучит, на итальянский манер, — отметила миссис Монтегю в первые минуты их свидания.
До сих пор имя девочки удовлетворяло Констанс, ибо служило доказательством супружеской любви Джозефа, его всепрощающей натуры. Однако сейчас, в резком свете минувшей недели и свежего наблюдения Энн Монтегю история наводила на мысли иного рода.
В злосчастное, чудотворное утро Ангеликиного рождения Констанс очнулась в десятый или сотый раз с ощущением, будто выплывает из вязкой теплой жидкости; ее бессодержательные сны были неотличимы от того, что она видела, пребывая в сознании. Наконец она осознала, что пробудилась по-настоящему, ощутив, как опоясывает ее шею новая нить серебра. Медальон угнездился у самого горла, однако отпереть его дрожащими пальцами и сломанными ногтями она не могла.
— Где мое дитя? Оно мертво? — вопросила она пустую комнату, и пустая комната ответила:
— Нет, нет, спокойно, милая, спокойно.
После чего объявившаяся рядом с Констанс повивальная бабка, кою Уиллетт и Джозеф выдворили за несколько часов до того, приняла глас комнаты в себя как свой собственный.
— Ангелика, ваше дитя, — принести вам его?
Что же, она родила не сына и не дочь, но чудовищное третье? Повивальная бабка вернулась и приложила к гулко стучащей, волглой груди Констанс сморщенную несуразицу. Мать не могла распознать ее суть, ибо ей никогда еще не вручали живого новорожденного.
— Разве не дар Божий? — спросила повивальная бабка. — Ангелика. Это значит — крохотная посланница Господа.
И моментально создание обернулось именно ею, крохотной ангелицей, ее дочерью.
— Откуда нам известно, как ее зовут? — глупо спросила Констанс.
— Господин сказал, пока вы спали.
Он дал ребенку имя, когда, сказала повивальная бабка, все они молились за выздоровление Констанс.
— Но вы просто-таки пышете здоровьем. Так сказал господин, и мы увидали, что так оно и есть. Кровушки из вас вытекло порядочно, оно правда, но скоро вы будете здоровы как огурчик. И Ангелика ваша тоже.
Сколь прекрасно было имя, коим он ее одарил, — италийское, ровно как у него. Это имя помогло Констанс возлюбить создание у ее груди как дитя. Ее любовь перешла к ребенку через имя. Если бы повивальная бабка подала матери кривого, чахлого зверька не только без одежды, но и без имени, Констанс, уверяло ее воображение, могла не полюбить его вовсе.
Они никогда, ни единого раза не обсуждали имена, пока она была в тяжести. Мысль о вероятной гибели ребенка столь прочно укоренилась в ее голове, и в его, возможно, тоже, что имена виделись несчастливой темой. Предполагаемое полукрещение еще одного мертвого либо почти мертвого младенца было ей невыносимо тягостно, пусть даже, дозволяя себе невозбранно вознестись в сладостные эмпиреи, она неизменно дарила супругу Альфреда Джорджа Джозефа Бартона. И вот она очнулась от мечтаний с живым ребенком, Господним посланником, восхитительнейшим даром и Джозефа, и Господа.
Однако ныне! Это имя, италийское имя, это имя, что он породил, не объяснившись, и приклеил к ребенку, пока Констанс лежала беспамятна, едва не мертва. Память о ком-то из другой жизни? О прежней супруге? Каковой предстоит однажды стать и Констанс. А новое дитя станет носить ее имя. Череда детей и жен, каждая моложе прошлой.
— Где моя посланница? — вопросил Джозеф недавно, зайдя в дом; то был непринужденный намек на богохульство и откровение — по возвращении он искал общества ребенка прежде общества законной супруги. Он преследовал дочь, кою ранее презирал. Он пренебрегал супругой, кою однажды любил.
— Они любят отлично от нас, — сказала сегодня Энн Монтегю. — Они не любят жен так, как их любили бы мы.
Голос Энн длился в Констанс даже многие часы спустя, и она вглядывалась в близящуюся ночь, неодинокая, ибо, какова бы ни была опасность, Констанс слышала мудрые речи Энн Монтегю. Когда Джозеф, погружен в размышления и молчалив, сел ужинать, его супруга знала по меньшей мере, что винный бокал мужа полон, а Нора подает ему яства, что приготовлены по описаниям Энн и содержат в надлежащем соотношении «сдерживающие» и «соединяющие» вещества. Когда Джозеф поинтересовался, как прошел день Констанс, она с легкостью предъявила воображенные путевые заметки, отчитавшись о часах, что были проведены в обществе Энн; управлять языком она доверила наставнице. Джозеф говорил, и Констанс смотрела на него глазами подруги.
Влияние Энн распространилось на все области домашнего быта. Джозеф тяжело одолел лестницу и вошел в Ангеликину комнату, чтобы через мгновение возвратиться со словами:
— Она уже спит, — после чего сонливо взошел на собственное ложе.
Констанс, однако, нашла, что Ангелика вовсю бодрствует.
— Я его одурачила! — прошептало дитя: его насторожило исходившее от отца нечто, чему должно противиться ночью.
Констанс ощущала, как ниспосланная ее охранительницей защита окружает ее даже здесь, ибо Джозеф не возвращался.
Она спала с девочкой почти до самого рассвета, затем пробралась на свое ложе за считанные минуты перед тем, как пробудился Джозеф. Констанс притворилась, будто очнулась вместе с ним, и он облобызал ее.
— Замечательно, замечательно, — сказал он и не стал ворчать, когда она забрала Ангелику на тайное свидание в парке, не позвав его.
— Ненаглядная Ангелика, — сказала Энн, поднимаясь, принимая крошечный книксен и глядя вослед девочке, что тут же улизнула на квадратную лужайку, расстилавшуюся перед охваченной полукольцом дубов скамьей. — Она верна своему имени.
Бежав от утренних лучей поддерево и парасоль, они наблюдали за тем, как Ангелика красуется, передразнивая других. Она с идиотическим лицом скакала на одной ноге, точно прыгавший мимо мальчик, после чего продефилировала за парой важных дам, кои предпочли не заметить ее с одновременной чопорностью. Ангелика кочевала туда-сюда то на глазах у Констанс и Энн, то невидимо для них, то подле, то вдали, то меж дерев и стриженых кустов, то на открытой лужайке, где играли другие дети.
— Она великолепна. Буря жизни, древесная фея.
Констанс доложилась о ночи, не отягощенной ни супружеским проникновением, ни, вследствие этого, каким-либо зримым воздействием на ребенка.
— Я беспредельно за вас счастлива, особенно после встречи с вашим сокровищем, — сказала Энн. — Думать о выпавших на ее долю страданиях невыносимо.
— Не прошла ли опасность стороной? Не могу ли я следовать вашему доброму совету и… Разумеется, я выплачу вознаграждение за все вами сделанное… Джозеф смягчится, не исключено, что он не станет отсылать Ангелику из дому. Возможно, и я смогу избегнуть судьбы, кою напророчили мне доктора. При свете дня во мне обнаруживается храбрость. Ночи отступают, и нет ничего, что мне одолеть не под силу, — дерзнула сказать Констанс. На лицо Энн пала тьма.
— Само собой. Мы, конечно, должны радоваться тому, что ночь прошла в спокойствии, но многое нам неизвестно, а многое я от вас утаила. Быть может, до того, как наше мытарство завершится, нам потребуется тщательно очистить ваш дом от своего рода… прежних повреждений.
Ночной триумф мог обернуться всего лишь удачным совпадением, сказала Энн извинительно. Слишком рано превозносить свою изобретательность, пусть даже Энн не менее страстно, нежели Констанс, желала долговечной победы.
— Четыре годика? — задумчиво осведомилась Энн, когда Ангелика, пятясь, пересекала их поле зрения. — В поисках источника ваших неурядиц этот факт может оказаться небесполезным. Вчерашний день я проводила различные изыскания, стараясь помочь вам, и освежила в памяти кошмар Бёрнэмов. Вы позволите?
— Прошу вас, — тихо отвечала Констанс, следя за забывшейся дочерью.
— Семейство Бёрнэмов обитало в вашем доме прежде вашего супруга. Отец мистера Бартона вполне мог приобрести этот дом у миссис Бёрнэм, поскольку, как вы вскорости поймете, она всячески стремилась его продать, и не исключено — к пущему стыду жителей округи, — что купить такой дом согласился бы лишь неосведомленный чужак. Так или иначе, известно следующее: девочка Бёрнэмов, ребенок четырех лет от роду, начиная с самого утра ее четвертого дня рождения столь сотрясаема была припадками, что родителям ничего не оставалось, кроме как призвать врачей, а когда те ничего не добились, приходского священника, а впоследствии даже и католика, что пообещал выдавить Сатану из девочки голыми руками. Все эти специалисты оказались беспомощны, и горемычное дитя продолжало без видимой причины подвергаться приступам ярости, коя делалась с каждым днем все исступленнее. В припадках бешенства она никого не узнавала, никому не внимала, не считалась ни с единым препятствием. Вскоре девочка принялась вредить себе, исхитряясь порезать себя любым острым предметом, каковой могла схватить, причем сдержать ее могли только несколько взрослых. Позже, пробуждаясь от мертвого сна, она свирепела, врывалась в родительскую спальню и набрасывалась на мать с отцом в их постели. Бёрнэмы, коих можно понять, начали по ночам запирать девочку в ее комнате, а собственную дверь затворяли на засов. От родного ребенка, от милой родной малютки.
Ковер густых облаков развернулся, закрыв собой солнце, и поспешная тень упала на зеленую траву, настигнув Ангелику, что играла с палочкой и обручем другой девочки, тщетно подгоняя одно другим. Легко сдружившиеся дети держались за руки.
— Они, конечно, любили своего ребенка, но поделать ничего не могли, и вскоре их дом обуяла безысходность. Слуги отказывались в нем ночевать, ибо были не столь смелы, как ваша отважная Нора, и после того, как девочка ошпарила кипятком шотландца-камердинера, семейство осталось без союзников. Миссис Бёрнэм едва не обезумела от скорби и свалившейся на нее работы по дому. Ей не к кому было обратиться, поскольку вся округа клеймила их с мужем как зачинателей и охранителей «дьявольской девочки с Хикстон-стрит». Но однажды вечером девочка, к немалому удивлению матери, отправилась в кровать любезно и охотно. Невзирая на это, миссис Бёрнэм с сожалением заперла дверь детской, поднялась в свою комнату — ту, в коей вы спите, — и обнаружила, что муж ее повесился на потолочных балках. Сейчас они закрыты, да?
— Да, — еле слышно сказала Констанс.
— Она забрала письмо, кое он оставил, заперла за собой дверь, сошла вниз, охвачена ужасом и помутившись рассудком. Она попросила соседа сходить за церковным сторожем; в ожидании его миссис Бёрнэм, дрожа всем телом, прочла прощальные слова малодушного супруга и узнала о причинах его смерти, а также длившихся столько месяцев мук дочери. Из его собственноручно написанного признания она поняла, что мистер Бёрнэм за несколько лет до знакомства с миссис Бёрнэм сотворил нечто с ребенком. Нечто невыразимое.
— Я не разумею значения сказанного вами, миссис Монтегю.
— Точно так же миссис Бёрнэм не понимала, о чем сообщает отвратительная записка. Он сотворил нечто невыразимое, и, очевидно, подробности сотворенного были невыражаемы на письме. То было деяние, кое, утверждал мистер Бёрнэм даже в минуту последней исповеди, он не желал совершать… что не означает, будто имела место случайность, иначе он непременно так и написал бы. Нет, просто нечто невыразимое, чего он не желал делать.
Результатом, однако, стала смерть некоего ребенка за много лет до того, смерть, кою он от всех утаивал, кошмар, что был ведом лишь ему одному и грыз его совесть годами, пока по прошествии десяти лет все более ослабевавшего ужаса мистер Бёрнэм не вообразил, будто вина его искуплена и память о злодеянии оставит его в покое.
Он женился на миссис Бёрнэм. У них родилось собственное дитя, сделавшее их несказанно счастливыми. Мистер Бёрнэм не ощущал прежнего бремени, пока его дочь не достигла возраста несчастной девочки из прошлого. И в тот же день, в четвертый день рождения, у его дочери начались неукротимые вспышки гнева. Мистер Бёрнэм оправдывался перед супругой: эти припадки, писал он, стучались не вследствие естественных склонностей их дочери. Она страдала, ибо ею как игрушкой помыкал дух зверски умерщвленной девочки, желавший наказать мистера Бёрнэма. Его мстительная жертва вступала в члены их дочери и насылала на нее безумие. Уничтожая себя, он надеялся положить конец мукам и жены и ребенка. Боже, смилостивься над его душой.
Эти события происходили в доме Констанс; мертвое тело висело над ее супружеским ложем.
— Что же он сотворил? Вы определенно знаете.
— Я могу строить догадки, но они никогда не приблизят меня к истине. Вы понимаете? Это важно, дорогуша. Мужское племя способно на деяния и помыслы, кои женскому полу непредставимы. В них заключена сила любого народа. На них народы зиждутся, ими вершатся великие дела. Эта нехитрая истина, увы, часто оборачивается трагедией. Давайте согласимся с тем, что в сердцах мужчин рождаются намерения и возможности, коих нам никогда не обрести, не осуществить, даже не — и в том, Констанс, наше с вами женское блаженство и наше же проклятие, — даже не постичь. Мы органически не способны на подобные мысли. Если мистер Бёрнэм пишет, что совершил нечто невыразимое, для нас, женщин, сотворенное им все равно что немыслимо. Ах, дорогая моя, вам не следует так содрогаться. Успокойтесь. Я ни на миг не допускаю, что мы беззащитны, просто наше оружие — скорее интуиция, нежели тайные планы и нечистые козни. Вероятно, не стоит удивляться тому, что ужас вновь укореняется в доме, кой сделался вместилищем плачевного порока и не был должным образом очищен от призрачных отложений. Пока что мы ничего не знаем. Спокойствие прошлой ночи может означать, что мы на верном пути, а может не значить вовсе ничего. Мы сделали лишь первые шаги! Ну же, дайте мне руку. Овладейте собой. Вы же не хотите встревожить нашу Ангелику. Она смотрит на вас. Махните ей и улыбнитесь! Она пленяет мое сердце — крохотное подобие своей доброй, милой мамочки.
Энн тоже была доброй и милой мамочкой. Всякий раз, когда Констанс взмаливалась: «Что же следует предпринять?» — рядом сидела безмятежная и улыбчивая Энн. Констанс изумлялась тому, что Энн бездетна, ибо та являла собой саму суть материнства. Она дышала мудростью и прощением, объясняла и извиняла разом, точно как Джозеф, наоборот, напускал туману и порицал. Когда Констанс сказала:
— Для Джозефа невозможность исполнения мною всех обязанностей супруги явилась чрезвычайно болезненной, — Энн зафыркала, смеясь:
— Ох уж эти «обязанности супруги»! Вы были лишены матери, дабы уяснить этот ключевой момент, потому доверьте эту честь мне, моя сладкая. Во-первых, единственная цель всех неприличных инстинктов — и это по необходимости признают даже ученые деятели вроде вашего супруга — есть сотворение детей. Чему-чему, а этому вы отдали сил куда больше, чем самый жестокий солдат Королевы или какой-нибудь потный спо тыкучий боксер, коими ваш муж неистово восхищается.
С последствиями едва ли не гибельными вы подарили ему очаровательную девочку, коей позавидует любая бездетная женщина вроде меня, и, с ваших же слов, еще трижды оказывались в положении, доказав свою решимость блюсти законы супружеского поведения; более того, вы, не исключено, пребываете в смертельно опасном состоянии даже в эту минуту. Вы поступали так, когда медики, у коих дипломов и разума поболе, чем у вашего супруга, объясняли вам, что подобное поведение чревато смертельным риском. Тем не менее супруг, жадно утоляя свою страсть, спокойно дозволял вам подвергать себя опасности. Во-вторых, вы и вправду несете ответственность перед супругом, но она не сводится — против того, что он желал бы внушить вам страстными лекциями насчет «супружеских обязанностей», — к исполнению любых его ежечасных капризов, как если бы вы жили несчастной рабыней в гареме шейха. Нет, ваша обязанность, невзирая на заявленные им желания и ради его же блага, — цивилизовать и охладить его. Мы просим наших женщин выходить за мужчин, что пережили бурную юность, и помогать им как можно быстрее унимать свои порывы, с тем чтобы благополучно становиться достойными людьми среднего возраста. Мужья не должны гореть подобно юношам либо растлевать окружающий мир своей неиссякающей жаждой, когда всякое мерзкое удовольствие возбуждает новый аппетит к удовольствиям ad infinitum.[7] Нет, мы желаем, чтобы наши мужчины спускали с привязи — с поспешностью, а также не без стыда и скромности, на кои они способны, — подобные влечения, но лишь нечасто и для преумножения нашего народа, а затем укрощаем их, дабы они никогда не ощущались вновь. Иначе было бы невозможно никакое общество. Что, все запальчивые мужчины дубасили бы друг дружку, дрались, убивали бы? Науке вашего супруга известно: для любого мужчины, даже женатого и состоящего в связи с супругой, избыточное опустошение запасов семенной жидкости сплошь и рядом приводит к смертным случаям. В самом деле, заставлять вас безропотно верить французским басням о том, что, мол, обязанность жены — быть безропотной жертвой мужа, каковой может набрасываться на вас столь часто, как того требует его кипящая кровь… возмутительно, что в наши дни несведущих все еще пичкают подобными россказнями.
И снова Констанс рассмеялась — в сотый раз за эти два дня после двух сотен дней без смеха. Ощущая себя свободной, какой не бывала так долго, она заметила, что девочка, с коей Ангелика только что перешептывалась, лежит в одиночестве на траве и брыкается. Подоспевшая гувернантка выбранила ее и водрузила на ноги.
— Девочка в нежном, цветущем возрасте, — говорила Энн, пока Констанс тянула шею, дабы разглядеть за гувернанткой и ее воспитанницей Ангелику, — по своей природе почти совершенна в том, что касается восприятия и интуиции, пусть и не способна еще выразить всю свою мудрость в простых словах. На нашу беду, мы заставляем их молчать.
Ангелика словно испарилась. Констанс встала, прикрывая глаза от солнечного сияния. Она позвала дитя вначале тихонько, не решаясь смутить парк либо раздражить ребенка, что мог быть поблизости, не получила ответа и потому принялась выкликать Ангелику, тревожась все больше. Обеспокоенная Энн также поднялась.
Энн позвала пронзительно, и сей момент — ибо глас ее звучал пo-матерински притягательно — Ангелику словно ветром выдуло из рощицы слева; она бежала к ним, высоко задрав юбку.
— Летающий человек был в лесу! Он гнался за мной! — Задыхаясь, ребенок заливался победительным смехом. — Только он застрял в ветках! Теперь он оставит нас в покое.
— Дитя, никогда не следует лгать, — сказала Констанс, обнимая девочку.
— Именно так, — перебила Энн, — но никогда не опасайся сказать правду.
Она подняла Ангелику и расположила ее на зеленой стальной скамье между собой и Констанс.
— Итак, дорогуша, посиди с нами, пожалуйста, и давай все обсудим, как подобает трем дамам. Что, по-твоему, мы должны делать, дабы не пускать летающего человека в ваш дом?
— Вы будете защищать меня с мамочкой?
— Разумеется, буду.
— Мне не нравится, когда мамочка испугана.
— Я и предположить не могла обратного. Но сейчас вокруг нас замечательное жаркое воскресенье. Мы сидим в парковой тени, три дамы, больше никого. Мы решим эту проблему совместно. Что бы ты могла предложить мне, чтобы я выполнила свою задачу?
Констанс наблюдала за Ангеликой, коя сосредоточила всю силу мысли, возносясь до сделанного ей вызова.
Энн выманила лучшие свойства девочкиной личности, немудреной просьбой о помощи обратив ее в женщину; Констанс боготворила их обеих.
— Лучше всего, — серьезно сказала Ангелика, — если мамочка будет спать в голубом кресле. Тогда он останется снаружи или спрячется.
XVIII
Луна сгущалась, набухнув почти до предела, тут и там облачные нити рисовали на ее поверхности лица, что хмурились, чуть отвернувшись, и бросали полускрытые тенями многозначительные взгляды.
Воскресный ужин начался рано и завершился поздно; Нора трудилась из кожи вон, но и затраты, и усилия оправдывались. Когда они сидели на краю постели, Джозеф ласково полуобнял Констанс, и она, наученная Энн, тепло улыбнулась, взяла его руку, вознесла его ноги, упокоив их на ложе, взбила его полушку, облобызала его чело, приласкала лицо, подождала — недолго, — пока его не окутала дрема.
— Как трудно устоять, — еле слышно произнес он в конце.
Энн охраняла ее. Где-то в Лондоне она лелеяла безопасность Констанс либо просто коротала вечер. При мысли о том Констанс, должно быть, возрадовалась.
Она лежала подле него поверх простыней. Ей следует отдохнуть прежде, чем спускаться в голубое кресло. Спокойной ночи, второй кряду, казалось, ничто не помешает, однако в источаемом окном лунном свете над Констанс резкой белизной проступал потолок, и его обманно успокоительная гладь скрывала балку, с коей свешивалась изломанная фигура мистера Бёрнэма. Победа этой ночи была одержана под его маятниковой тенью.
Мистер Бёрнэм пригласил зло в эти стены, и ныне здесь процветал еще один фантом, привидение, призрак, манифестация. Если этот фантом воспроизводил потаеннейшие желания Джозефа, окутанные саваном воспитанности и учтивости столь густо, что их не признавал и сам Джозеф, чем же был ее супруг? Желал ли он сделать Ангелику своей невестой, заменив ею Констанс? Он сказал, что Ангелика походит на Констанс, но моложе, здоровее, счастливее. Что станется с отвергнутой невестой? Врагам — а никем иным Констанс при подобном повороте событий стать не может — не отводятся никакие роли. Врагов, разумеется, сживают со свету: с черномазыми, лягушатниками, ирландцами мужчины так и поступали. Они распознавали врага (по знакам и проявлениям, кои ни одна женщина прозреть не способна) и сживали его со свету. Не исключено, что две безмятежные ночи знаменовали всего лишь Джозефово терпеливое торжество. Быть может, он ушел в тень, позволив событиям идти своим чередом и радуясь успокоению неумной супруги. Три, теперь уже четыре ночи тому назад она совершила роковую ошибку… и к чему Джозефу пасовать ныне пред ходячей покойницей, коей недолго еще бродить меж живущих, полнея и слабея с каждым днем, дабы, разродившись страшным воплем и бурным потоком, окончательно сойти со сцены?
Она знала, что потерпела поражение как супруга, чья обязанность — унимать мужеские аппетиты. Констанс не склоняла Джозефа к покою и теперь расплачивалась за собственную медлительность, за то, что гордилась властью своей красоты над супругом, за похоть. Яств и питья, соли и трав надолго не хватит. Они дарили только временную безопасность, словно стена из бумаги с кирпичным узором на ней. Пирамида кирпичей во дворе, коя ждет рабочих. Рабочие, от коих несет виски. Стеклорез.
Доктор говорит: «Водянка», — и девочка смеется при звуке…
Она очнулась. Луна освещала комнату почти как днем. Констанс пребывала в одиночестве; Джозеф растворился в голубом сиянии. Ей должно спуститься сей миг, сей же миг. Она смежила веки и сквозь натужную полудрему различила приглушенную пульсацию платяного шкафа, что трещал и искривлялся. Затем, не просыпаясь, Констанс изо всех сил прижалась лицом к его подрагивавшим дверцам, вдавив нос в гремящую древесину.
Снова и снова летала она по воздуху, кидаясь на платяной шкаф, пока лицо ее не смялось, а дерево не поддалось.
Она пробудилась вновь и ясно в четверть четвертого; луна скрылась из виду, однако Констанс по-прежнему слышала внизу глухие удары. Джозеф возвратился, если уходил въяве, и забылся глубоким сном вопреки громовым стукам. Она встала; ее глаза горели, ноги не желали слушаться. Она ступала по лестнице чересчур слышно. Навалившись на дверь детской, она резко ее отворила. Платяной шкаф стоял разверст, вытошнив одежды Ангелики прочь с вешалок и полок. Крошечный туалетный столик покосился; предметы на нем поместились в абсурдные сочетания; у его основания, неуклюже расставив ноги, восседала принцесса Елизавета. Ангелика спала, однако тело ее было изогнуто в точности как у куклы. Шкаф светился голубым, затем померк.
Вот как. Даже если Джозеф не касался Констанс, ее грезы по-прежнему подвергали ребенка опасности. Кошмар, выпущенный ею на волю, бродил по дому, не спрашивая более ее безвольного согласия.
В темноте она расположила все по местам: куклу, столик, гребешки, одежду в разгромленном шкафу. Она сидела на полу, воспринимая детскую и ее бесконечную угрозу с невысокой точки зрения Ангелики.
Она уснула там же, на полу, у изножья дочериной кроватки, и пробудилась от шуршания, что доносилось сверху. Вскочив на ноги, Констанс увидела, как трепещут, открываясь, веки Ангелики. Она свела дочь вниз, где застала сердитое отбытие Джозефа на целые сутки по делам лаборатории: наниматели отсылали его в Йорк.
— В мое отсутствие вы вольны прибираться в детской при лунном свете, миссис Бартон, — сказал он на прощание.
— Я люблю папочку, — заявила Ангелика вскоре, оторвавшись от молока.
— Да, моя дорогая. И он тоже тебя любит, я нимало в этом не сомневаюсь.
— Это правда. Значит, однажды мы поженимся.
— Вот как?
— Я не люблю тебя, — продолжала Ангелика ясно и непотревоженно. — Мамочка, ты мне нравишься, но любовь — это то, что мужчина чувствует к своим женам, а жена — к мужчинам.
Ангелика восприняла незлобивые разъяснения матери с живым интересом, возможно несколько в них усомнившись, и решила уточнить свои представления о мире:
— Очень хорошо, значит, я и тебя люблю, но только так, как ребенок должен любить свою мать.
— Кто научил тебя говорить такое?
— Я должна и это хранить в тайне?
— И это — подобно чему еще, Ангелика? Что за тайну ты прячешь от меня?
Ангелика дико рассмеялась, явив открытый, слюнявый рот:
— Это тайна!
XIX
Поскольку Джозеф оставался в Йорке, ввечеру прибыла для совместных трудов Энн; Констанс, однако, ошеломила ее, развернув на ходу, не успела та зайти:
— Одевайтесь вновь, не то опоздаем. Сначала развлечемся и лишь затем станем биться с нашими кошмарами.
Оставив Ангелику под присмотром Норы, она повела Энн в театр, где незадолго до того сняла ложу. Неделей ранее она не могла и грезить о посещении спектакля с подругой, без Джозефа, без того даже, чтобы сообщить ему об этом. Однако ныне само слово «театр» обрело новое значение.
Она выбрала театр, в коем Энн некогда играла, о чем упомянула как-то между прочим, и подругу этот подарок определенно тронул. Разве что пьеса оказалась довольно нелепой. В ее начале появилось привидение, актер, смехотворно разукрашенный белилами, с черными разводами вокруг глаз, весьма безмятежный дух, чей живой сын тем не менее бросился на землю в помешательстве.
— Довольны ли вы спектаклем? — полюбопытствовала Констанс, уверенная, что избранное ею фривольное увеселение показалось Энн скучным; они шествовали сквозь тьму и разжижавшуюся толпу.
— Кейт Милле, топочущая по сцене в образе Гертруды, никого не оставит довольной. Я носила этот костюм, когда она топотала в образе Офелии, и должна сказать, что Кейт ничуть не изменилась, разве что потолстела и орет громче, если такое возможно. А вы? Дорогая подруга, остались ли довольны вы?
— Я едва смотрела на сцену. Мое сознание захватил вихрь мыслей о вас. «Однажды это место было родным для Энн. Вот огни, что освещали ее выходы и уходы.
Вот высокие ложи, из коих дороже всего выходило наблюдать за игрой нашей дорогой Энн». Вы краснеете? Очень хорошо, обсудимте тогда пьесу. Скажите мне: это привидение понималось как друг, что предостерегает и требует мести. Как по-вашему, это правдоподобно? Либо подобный дух, скорее всего, обманывает?
Они прогуливались, соединив руки, вдоль парка. Констанс рассеянно касалась черных копий ограды, затем добавила:
— Я убеждена, что он осведомлен о происходящем.
— Вы сейчас говорите не о пьесе. Терпение, — посоветовала Энн. — Воздержитесь от вынесения приговора еще какое-то время.
Констанс была разочарована тем, что смелость, с коей она произвела обличение, осталась непоощренной.
— Он желает заместить меня в ее сердечке, — надавила она.
— Он так сказал?
— Я распознаю его влияние в произносимых ею словах.
— Он что же, покушается на ваши отношения с ребенком?
— Он строит козни, как вы и говорили. Я не способна проницать и разуметь его планы, однако замысленное им подозрительно. Он твердит про образование, кое пpeвратит Ангелику в достойную собеседницу, и смакует им же учиненное разобщение. Оно начнется всего лишь через неделю.
— Руководствуйтесь пока что моими словами: многое нам еще неведомо. Этой ночью мы все обследуем и изучим как следует.
— Что ж, в таком случае я подчинюсь, но прежде должна буду еще раз удивить вас, — сказала Констанс нетерпеливо, однако, к ее огорчению, Ангелика бодрствова ла, дожидаясь их возвращения.
Девочка, противясь сну и Нориным увещеваниям, стояла голыми ногами на кушетке.
— Мне не нравится оставаться одной, — сказала она, не смежая припухшие веки, а Нора лишь недовольно пожала плечами.
Не успела Констанс выбранить дитя, как Энн ответила ласково:
— Само собой, Ангелика, — и, с легкостью подняв смиренную девочку, понесла ее к лестнице. Когда Констанс увидела их вместе, злость ее испарилась. — Твоя милая мама поднимется через минутку-другую, но сначала мне нужно поведать тебе один секрет, для чего нам следует уединиться в твоей комнате..
Воодушевленная Констанс направила стопы в столовую. Она дала Норе обстоятельный наказ относительно выбора блюд и самолично посетила рынок, зайдя к Мири амам за чаем и к Вильерсам и Грину за вином. За вечер она дважды поправляла Нору в отношении обстановки и ставила опыты, перемещая канделябры и лампы с одного приставного столика на другой. Пока Энн пребывала наверху, Констанс удостоверилась в прилежности Норы, добавила соли в суп, возожгла свечи, убавила газ.
— Она крепко спит, — отчиталась Энн, сойдя вниз. — Девочка будет хранить тайну моего визита. — Она застыла в восхищении перед столиком, обильно накрытым на двоих. — Что за прекрасное виденье? Доро гуша, ваша доброта не знает границ.
— Принимать вас здесь, мой друг, есть для меня утешение, коего я страшилась уже не познать вновь. — Констанс, взяв Энн за руку, подвела ее к стулу. — Я не одинока и затрудняюсь сказать, сколь давно ощущала нечто подобное.
Они разделили окорок ягненка, пюре из турнепса, фруктовый пирог, а также сыр от Руэманна, яство столь роскошное, что Констанс приобрела его в долг, каковой проступок до сих пор себе не позволяла. В финале Нора разлила портвейн Джозефа, и когда Энн вопросила, не приметит ли муж опустошения запасов, Нора, к их радости, ответила:
— До сих пор, мэм, не примечал.
Констанс потягивала яхонтовый сироп, выжатый из опаленных солнцем южных холмов.
— Если ночь не ознаменуется происшествиями, разве не доказана будет его вина?
— Возможно, что и нет. Зло может корениться в нем против его воли, а то и без его ведома. Он может быть лишь компонентой, необходимой для его проявления. Вы слишком охотно устанавливаете и ограничиваете противника, в то время как истина может оказаться куда замысловатее.
Констанс, к удивлению скорее собственному, вспылила:
— А вы, Энн, слишком доверчивы. Я не в состоянии более изобретать объяснения, дабы извинить его за то, чем он стал, чем он, вероятно, всегда являлся. Он готов развратить ее. Ныне его истинная натура почти вся передо мной как на ладони. Мое зрение под вашей опекой сделалось острее, либо он менее способен таиться. Когда он маскирует свою суть и тщится вести себя как обычно, выходит нелепица, словно чудовище переоделось человеком.
Он презирает ее за то, что она не стала ему сыном, он презирает меня за то, что я более не девица. Ему хочется, чтобы она походила на него, вовлеклась в зверства, кои он учиняет во имя науки. Намедни он увел ее в парк играть с другим ребенком, сыном его приятеля Гарри, каковой сделал мне наинепристойнейшее предложение, и Ангелика поведала, что у его мальчика на уме сплошные увечья и убийства.
— Вы сейчас больше разозлены, чем напуганы.
— Он намерен сотворить из нее, понимаете ли, мальчика, подобного ему самому «исследователя». И взять в жены… он сделает ее своей женой. Вместо меня. — Констанс зарделась. — Мальчик и жена? Я несу бессмыслицу. Это все портвейн и желание поразить вас тем, в чем вы разбираетесь куда лучше меня, мой друг.
— Но вы и в самом деле меня поражаете. Всякий наш разговор поражает меня все больше. Вы постигаете чутьем то, что я понимаю лишь благодаря многолетнему обучению.
По этому случаю обе они вооружились восковыми свечами, и Энн повела Констанс из комнаты в комнату, трогая запертые на навесные замки шифоньерки в гардеробной Джозефа и запертые на пружинные замки футляры в погребе.
— Он ни единого раза не открывал их в моем присутствии, — сказала Констанс. — Когда я вопрошаю об их содержимом, он отказывается дать ответ.
— Ну что ж, мы в свою очередь тоже спрячем коечто от его любопытных глаз, — ответила Энн, преподнося Констанс коробочку с научным инструментарием. Наставница растолковала назначение трав, распятий, освященной воды, пользу осветительного масла.
Констанс сидела у Ангелики, а Энн повторно обследовала дом, отыскивая во всякой его комнате симптомы заражения. Спустя час или более она возвратилась и повела Констанс вверх по лестнице в спальню.
— Для начала я очистила вашу комнату. Теперь я буду стоять на страже внизу, пока вы дремлете. Сон, вне всякого сомнения, нужен вам как воздух. Представляю, как вы умаялись за последние недели.
Констанс приняла заботу, позволив уговорами уложить себя в постель, будто ребенка; все ее возражения были отметены. Ее ошеломила телесное приятство, сокрытое в заурядном смежении век.
Она не знала, как долго проспала перед тем, как Энн принялась настойчиво ее будить.
— Откройте глаза, мой друг, и немедленно поведайте мне, снились вам сны или нет? Ну же!
— Ни всполоха.
— Значит, вы целиком оправданы! Не по вам как по мосту оно пробралось этой ночью сюда — и не в ответ на ваши сновидения. Игра пошла по-крупному, ура!
— Вы его видели? — Встревожившись, Констанс села на ложе. — Чье лицо оно носило?
— Я его ослабила, — возбужденно доложила охотница.
— Оно отступило в платяной шкаф? Голубое свечение?
— Точно так.
— А моя ангелица?
— Крепко спала во время действа и продолжает в том же духе. Оно не смогло прорваться сквозь нашу защиту, к тому же, когда оно убегало, я, кажется, тяжело его ранила. Святая вода обожгла его по краям, и оно испустило ту самую вонь. О, мой друг, ваше сердце должно воспарить, ибо зло, вне всякого сомнения, ослаблено. Вскоре мы его покорим.
— Но все-таки оно из Джозефа?
— Мы значительно продвинулись. Вам следует продолжать труды, как телесные, так и духовные. От них зависит ваша безопасность. Опасности подвергается не одна Ангелика.
— Но все-таки оно из Джозефа?
Констанс последовала за проворно спускавшейся Энн в кухню и при ничтожнейших предвестиях зари сварила кофе. Невзирая на речи о продвижении и покорении, многое, как и прежде, оставалось неясным. Энн, не в силах усидеть на месте, говорила лишь о грядущих трудах, об опасностях и испытаниях. Констанс надеялась, что все как-нибудь прояснится и разрешится событиями этой долгой ночи, и вот теперь Энн, посмаковав кофе и посовещавшись с небом, торопливо объявила, что будет лучше, если она отбудет до рассвета.
— Мы подобрались к разрешению ближе, чем прежде, мой дорогой друг. Ступайте далее с осторожностью, а я возобновлю свою работу. Поверьте, к рассеиванию ваших тревог сведутся все мои занятия.
После теплых объятий она отступила, оставив Констанс в одиночестве.
— Господь благослови вас, — обратилась Констанс ей вослед скорее вежливо, нежели уверенно. Она жаждала, чтобы Энн избавила ее от мелодрамы и двусмысленностей истории с привидениями, положила всему конец здесь и сейчас — либо забрала их с Ангеликой прочь в награду за театр, прогулку в ночи, трапезу, доверие, гонорары.
XX
Констанс возвратилась в кухню, когда в отдалении послышались первые шевеления Норы, и была пленена тошнотой; впрочем, тело Констанс вещало о переменах и бессчетным числом иных знамений. Она не раз и не два силилась изрыгнуть пищу, пока не рухнула лихорадочно и непристойно в стенах уборной.
Случалось ли когда-нибудь убийству носить подобную маску? О, сколь изощренный бесовский разум выдумал укрыть ненависть плащом любви, переодеть смерть рождением! Он убил ее той ночью с ее же одышливого согласия, нежно ее лаская, нашептывая клятвы; ныне, заимев совершенное алиби, он мог со спокойным сердцем расслабиться и терпеливо изображать любящего мужа, пока не придет пора всего-то сменить костюм и изобразить мужа скорбящего, и никто не отыщет оружия, не призовет инспектора, дабы провести расследование.
Джозеф вернулся из Йорка поздно вечером, будучи, по его словам, ужасно измотан и «необычайно ослаблен». Оказавшись в доме, он незамедлительно погасил свет и избегал смотреть Констанс в глаза. Сдавленным голосом он поведал ей, что желает побыть в одиночестве, разобрать вещи и принять ванну. Имелось в виду, что он моментально убудет спать.
— Однако — благополучно ли прошло путешествие? — вопросила она, покуда он торопливо поднимался перед нею по лестнице. Ответы были спешны и неопределенны. Он почти бежал от нее в свою гардеробную, пряча лицо.
Явилась соблазнительная мысль: Энн «ослабила» призрака, а теперь Джозеф отступал от нее, расплывчато ссылаясь на слабость.
— Что произошло в Йорке? — спросила она через запертую дверь. — Доктора воздадут тебе должное?
— Оставь меня в покое. — Голос его был непривычен.
Этой ночью Констанс воспользуется своим преимуществом. Она возлежала на простынях и наблюдала за спящим супругом. Миновал час ночи. Также задремав, она увидела во сне запах, обладавший волей и телом. Он преследовал ее, стеснял ей дыхание, тыкался в ее сжатый кулак. Она пробудилась, и семена, из коих произрос сон, обнаружили себя: Джозеф бодрствовал, он крепко сжимал ее локоть и кисть, и плоть Констанс горела под его давящим, коробящим зажимом. Рот Джозефа прикрывала ее рука. Узрев отверстые глаза Констанс, он сейчас же отпустил ее.
— Ты видела сон, — сказал он и отвернулся. — Ты дралась во сне, и я проснулся.
Когда его присвист вновь прорезал воздух, она отправилась вниз. Этой ночью она станет бороться, хотя бы для того, чтобы доказать Энн свое небессилие. Она впервые смогла сдержать страх, узреть его иззубренные рубежи, ощутить чудовищное, но поддающееся обузданию бремя, кое она способна была обхватить руками и поднять. Ее сердце гремело, но не оглушало.
— Смелость обретается в действии, — обещала Энн. — Этот простой фокус мужчины проделывают постоянно.
В коридоре Констанс, выдвинув из орехового комода маленький ящик, извлекла из-под лишней наволочки и безделушек, коими Джозефу не с чего вдруг интересоваться, коробочку с профессиональными диковинами Энн. Свет масляной лампы Констанс делался ровнее, и мужчина на картонной крышке коробочки начинал походить на Джозефа, когда тот оставался бородат и был собой.
— Распятию доверяют слишком охотно, — доверительно наставляла ее Энн сценическим шепотом. — От распятия часто никакой пользы, но в вашем случае могут возникнуть чрезвычайные обстоятельства. Ваш муж крещен в католичестве. Когда мы имеем дело с подобным мужчиной на грани распада, вид распятия может отбросить воплотившуюся манифестацию обратно в его тело.
Констанс повесила один из дешевых оловянных крестиков (запрещенных в атеистических владениях Джозефа) на шею и взяла второй, дабы поместить его на шею Ангелике.
— Должна признать, что букет розмарина и базилика, бракосочетание преданности и памяти, равно ненадежен. Великое множество раз он обнаруживал себя мощным отвращающим средством, поскольку память сама по себе может надломить духа, силой направленного ко злу.
Был случай, когда ничтожных веточек этого букета хватило, чтобы вурдалак распался, обратившись в превосходную зловонную золу, кою мы тут же смели, хихикая, будто девицы, и вывалили на улицу, где один пес, потом второй, потом еще один безотлагательно облегчились на мерзостные останки.
Когда Констанс собирала сырой букет из игл и листьев, руки ее почти не дрожали.
— Ваше самое мощное оружие — это, несомненно, молитва. Декламация вызубренного текста ребенком способна только рассердить вашего противника. Вы должны ощущать, как всякое слово выковывается в чистом пламени сердца.
Констанс пребывала в отчаянии: как сделать чистым сердце, что бьется у нее в груди, когда его наполняют страх и гнев?
— Огонь, старый добрый огонь, как в масляной лампе, для материи призрака является непробиваемым щитом. Оградив себя таким образом, вы должны вооружиться средствами рассеивания, дабы изгнать силу прочь от кровати дочери, из ее спальни и, наконец, из вашего дома. Святая вода действенна при заражении, точно как щелок против крыс.
Констанс поднесла к глазам два флакона синего стекла.
— А это… — Кинжал с рукоятью белой кости Энн присовокупила, уже уходя. — Я буду спокойна, зная, что вы располагаете и этим средством; впрочем, я сомневаюсь, что вам придется им воспользоваться.
Констанс не двигалась с места, и вдруг самый воздух в коридоре зашевелился; легкие ветры обрушились на нее узорчато и многослойно; протяжный свист сквозняка вдоль стен и на уровне глаз сделался почти видимым.
Воздух желал загасить ее лампу, издалека одолеть ее охранительный огонь. Из-под Ангеликиной двери пролился голубой свет.
Констанс вошла, высоко вздымая пламя, но обнаружила лишь спящую Ангелику. Ни огоньков, ни мертвенных силуэтов, только белая пяточка, исследующая край кроватки. Ангелика дышала ровно. Она оставалось нетронута и невредима.
Облегчение Констанс мешалось с недомоганиями: заныли ноги, боль вступила в челюсть, затем она узрела раскаленные глаза, что уставились на нее из черного угла подле платяного шкафа, и услышала шепот: «Девочка». Она швырнула туда флакон со святой водой. Привидение — голубые нити обрастали коротким тонким волосом — вознамерилось проплыть к кровати Ангелики мимо ее матери. Размахивая крестиком, Констанс встала на пути духа, после чего сбила с лампы стеклянную сферу. Преклонив колени, она открыла резервуар лампы и очертила тонкой струей масла линию вокруг кровати. Констанс подожгла масло, и чудище, как обещала Энн, тут же отпрянуло, принявшись изучать огневую границу, вынюхивая зазор в трепещущем заслоне.
Ангелика не просыпалась. Констанс, пренебрегая болью в невесть как поврежденной руке, перешагнула огонь, возложила второе распятие на Ангеликину грудь и развернулась, выставив перед собой травы и лампу.
— Отче наш, отче наш, отче наш…
Призрака нигде не было, как и голубого света и раскаленных глаз. Дальнее окно было открыто. Констанс подошла и выглянула наружу, однако не увидела меж своим и соседним домом ровным счетом ничего. Позади па деревянном полу шипело опоясывающее кровать нестойкое кольцо пламени, и Констанс устыдилась очевидной ныне бесплодности своей выдумки; бес с легкостью мог бы пробить в ней брешь. Она подошла к платяному шкафу, изготовившись бросить травы в любую показавшуюся сущность. Она продела палец в железное кольцо и отворила дверцу одним движением. Никого.
— Мамочка?
Ангелика села на кровати. Хилое пламя, раздуваемое ветерком из отворенного окна, ластилось к кисейному кружеву, что свешивалось с постели, и терлось о него подобно котенку. Когда над ножкой кровати показались огненные язычки, Ангелика вскочила и забралась на подушку.
— Мамочка!
Констанс поспешно схватила ребенка в объятия.
— Мы спугнули его, любовь моя.
Предполагая затушить изнуренный огонь, она опустила ребенка на пол у самой двери, коя тотчас распахнулась, явив полуодетого, разъяренного Джозефа с очумелым взором; черная кровь ручьем лилась по лицу мужа из того места, куда за мгновения до того поразила бесовский лик брошенная Констанс святая вода. Челюсти Джозефа сжимались, точно сердце; Констанс узрела в плечах супруга ярость, кулаки его пульсировали. Она посмотрела на собственные ступни: недвижность и неосудительное спокойствие могли разрядить безумный гнев, что клокотал под Джозефовой напрягшейся кожей. Именно так Энн учила Констанс вести себя при столкновении с подобным телесным проявлением. Выругавшись, Джозеф оттолкнул супругу, подхватил Ангелику на руки и отнес в дальний угол, где дочь тут же принялась визжать. Не даря ее вниманием, он посвятил себя несложной работе по тушению истомленного пламени, по-военному отдавая приказы и наделяя свои пустячные заботы великим значением.
Ко времени, когда воинственное представление завершилось, рыданья Ангелики сделались совсем уже отчаянными. Она завывала, корчилась и кровоточила в материнских объятиях, ибо Джозеф поставил ее прямо на осколки флакона со святой водой, рассыпанные под непокрытым зеркальным стеклом, чрез каковое призрак, видимо, прибыл и бежал.
Джозеф возжелал выхватить окровавленное дитя из рук супруги.
— Разумеется, ей нужна мать, — попыталась унять его Констанс, однако он вырвал Ангелику из ее объятий и приказал жене возжечь газ, сбегать за водой и бинтами.
Его озаренные сверкучей луной лицо и голый торс были неестественно белы, кровь — глянцево черна.
— Делай что говорят, черт тебя подери.
Возведенная ею с таким трудом крепость отваги пала.
Она обманула чаяния Ангелики. Она не сокрушила призрака, лишь отогнав его на время, и неудача сия обошлась кошмарно дорого, ибо если Джозеф доказал ныне, что является ее врагом (кровавая рана на его лице означала, что контратака удалась), он, скорее всего, осознал теперь, что ей все известно. Она поспешила запрятать оружие обратно в коробочку из-под «Сельди Мак майкла», вновь уложив ее в ящик под прикрытие женского белья. Констанс бубнила себе поднос, стараясь сотворить ложь, что сбила бы Джозефа с толку, объяснив как банальность осколки стекла, визг, пылавшие простыни, выжженные половицы и все, о чем Ангелика могла тем временем ему поведать.
Констанс возвратилась, неся затребованные им предметы. Джозеф уложил Ангелику на перестланную кровать; ночная сорочка девочки задралась, открыв нежную ножку. Всхлипы Ангелики уже чередовались со смехом, когда Джозеф оставлял на нагой груди и щеках отпечатки крохотных окровавленных ступней; его кровь с пораненного лица смешивалась с таковой его дочери.
— Жди меня наверху. Я позабочусь о твоей ране вскорости, — сказал он, не удостоив супругу взглядом. — Закрой дверь.
Она не могла оставить его наедине с Ангеликой и потому села на нижнюю ступеньку. Констанс ничего не достигла. Неизмеримое время спустя — она опять и опять проговаривала выверенные объяснения — он вышел, оставляя комнату позади темной и безгласной.
— Она считает, что, пока она спит, огонь может напасть на нее, запрыгнув с пола, — сказал он, облицовывая твердое дерево прежней лютости сарказмом. — Пришел черед уделить внимание тебе. Пойдем.
Она ступала за ним след в след.
Наверху Джозеф при ярком свете обмыл себя, растопив бурые отпечатки девочкиных ножек на торсе и лице. Лишь затем он обследовал порезанную руку Констанс.
Он обращался с нею грубо, не извинился за причиненное водой жжение. Всякий день он упражнялся на немых животных и схожим манером обходился с супругой. Джозеф сжимал ее запястье, пока не обесцветилась кожа; Констанс хотелось завопить от боли. Он предложил ей каплю рома, однако она покачала головой, выказывая смелость, коя покинула ее уже давно. Он перевязал порезы, кои она случайно нанесла самой себе крохотным клинком Энн Монтегю.
— Что это такое?
Джозеф предъявил осколок зазубренного, рифленого синего стекла.
— Это было в ступне Ангелики.
Правда пронзила ей щеки, почти расплавила губы.
— Скорее всего, это Норино, — выкрутилась она. — Беспечная корова!
— Зачем ты крадешься сквозь тени моего дома в кромешной ночи?
— Беспричинно, любовь моя. Я очнулась просто так, по старой привычке. Вздумала подглядеть, как ей спится. Комната показалась мне слишком уж душной, и я решила поднять оконную раму. Ее заклинило. Должно быть, лампу я поставила на пол. Я сражалась с окном.
Внезапно оно поддалось. Я отшатнулась, лампа опрокинулась, колпак разбился. Резервуар открылся, рукой я задела стекло, порезалась и, ощутив боль, оттолкнула лампу, отчего масло пролилось на пол. Только я осознала опасность, как, к нашему счастью, появился ты.
Энн осталась бы под впечатлением от ее уверенных актерских манер. Еще не договорив, Констанс вспомнила о другой модели для представлений такого рода: ее матушка тоже обычно сочиняла истории, растягивая время, дабы дети ее смогли укрыться, когда отец Констанс являлся домой, перегруженный джином. Но когда Джозеф успел сделаться похожим на Джайлза Дугласа? О, как долго она не решалась взглянуть правде в глаза! Умение отвлечь внимание Констанс от столь глубинных совпадений доказывало действенность Джозефовых наружных чар. Все мужчины походят друг на друга, говорила Энн, достаточно заглянуть под их маски, а в минуты откровений они не в силах скрыть свою сущность и выглядят оттого одинаково: когда они завалили женщину или врага, когда сквозь сдержанность пылает злоба или похоть, когда они убивают или просто играют в убийство на боксерских рингах и фехтовальных дорожках.
— Ныне меня беспокоит твое беспокойство. — Он встал позади нее. — В последние дни я едва тебя узнаю. — Он вздохнул словно лицедей. — Чем же все это закончится? — вопросил он, ползая пальцами по ее плечам. — Ты что-то себе вообразила. Завела саму себя в тупик. Тебе нечего бояться.
Он не был глупцом. Она не была ни актрисой, ни даже хитрой, находчивой матерью. Он обо всем знал. Он коснулся ее ланит, возложил руки на ее лицо, твердил лживые слова, дабы обольстить ее — как ребенка либо новоявленную невесту — верой в себя. Несомненно, он намеревался перейти затем к южным наслаждениям, хотя — или потому что — она и ее дочь все еще истекали кровью.
— Ты сама чуткость, само прощение, — сказала она. — Ты прав. В последние дни я словно женщина в тумане, и уронить эту лампу… я не удивлюсь, если ты воспретишь мне притрагиваться к чему бы то ни было в этом доме. Однако ты спас нас, Господь тебя благослови.
Его губы скользили по ее лбу.
— Ты должна быть осторожнее, — прошептал он ей в волосы. — Вы с девочкой слишком драгоценны.
— Могу я подарить ей поцелуй на ночь?
Джозеф сопроводил ее, неизменно держась в двух шагах позади. Ссутулившись, он застыл в проеме, а она лобызала веки дочери, что дрожали, словно у котенка. Ангелика прошептала:
— Мамочка, я видела летающего человека. Он был верхом на розовом и синем звере со страшными зубами.
— Я прогнала его, сладкая любовь моя, — отвечала Констанс, укрывшись от Джозефова взора. — Спи, спи.
Страж отвел Констанс обратно в постель, баюкая ее перебинтованную руку с преувеличенной, насмешливой заботой, маскируя угрозу насилия нежностью, и новое распределение ролей в доме сделалось ясным до ужаса.
XXI
Она была пробуждена внезапно этим шепотом: «Девочка», — и глаза ее узрели новейшую картину развращения: он сидел в дальнем углу, уже одевшись, заново выбрив до блеска щеки, прилизав волосы, оклеив чело пластырем, держа на коленях Ангелику, из-под ночной рубашки коей выглядывали рассогласованные ножки — пародия на живописных мать и дочь. Заметив, что Констанс сконфуженно моргает, они захихикали. Она проспала все на свете; ей следовало свидеться с Норой прежде Джозефа.
— Ты уже был внизу? Приготовила ли Нора завтрак? Ты должен был меня пробудить. Ангелика, пойдем со мной вниз, предоставим папочку самому себе.
— Нет, — ответствовал он с ледяной улыбкой. — В данный момент я подпал под чары Ангелики.
Сбегая в кухню и шеей ощущая гудение крови, она слышала его елейные речи: «Твоя мамочка, Ангелика, понимаешь, она…»
— Ваша рука, мэм, — начала Нора, но Констанс прервала ее настойчивыми указаниями; она умоляла ирландку притворно выказать радость, ибо синий сосуд нашелся, печаль, ибо он разбился, и стыд, ибо Нора стала причиной треволнений хозяина и ранения девочки.
— Мэм, я не могу, — замялась Нора, однако Джозеф уже нисходил по лестнице, неся с собой Ангеликин смех.
— Смотворно! — восклицала Ангелика. — Совершенно смешеторно!
Нора облобызала Ангелику, пока Джозеф взирал на них; лицо его оставалось нечитаемым.
— Твоя мама мне все сказала. Ты порезалась, деточка?
— Нет! — сказала Ангелика. — Это розовый тигр укусил мои пятки!
— Ангелика, довольно, — сказала Констанс. — Нора, она повредилась через принадлежащий тебе предмет.
— Мэм?
— Если ты ценишь свое место, тебе следует трудиться с большим тщанием.
— Да, мэм.
— Нора, — заговорил Джозеф медленно и победительно. — Твоей хозяйке нехорошо. Она нуждается в отдохновении. Проследи, чтобы ничто не нарушало сегодня ее покоя и одиночества. Никаких посетителей, прошу тебя, — и займи Ангелику, дабы она не обеспокоила свою мать. Я выразился понятно?
— Да, сэр.
— Полагаю, мои предписания будут выполнены в точности.
— Конечно, сэр, — отвечала служанка, потупив взор.
Он поднялся.
— Ну, Ангелика, поцелуй-ка нас, — сказал он, заводя новый порядок утреннего отбытия. Все сместилось. Дитя коснулось влажными губками отцовской щеки. Уголки его и ее рта встретились. — Прощай, Констанс.
Он ушел, и ни ребенок, ни прислужница не встретились с нею взглядом.
— Нора, — начала она, — мы не станем понимать его буквально. Он преисполнен стремления…
— Мэм, я никогда не говорю ничего против прикати мистера Бартона. Я знаю, вы бы не хотели, чтоб я ослушалась.
— Что такое ты говоришь?
— Мэм, я не могу причинять ему беспокойство. И вы тоже, вам надо…
— Что мне «надо», тварь? Ты смеешь советовать мне, как разбираться с моими невзгодами? Ты?
— Пожалуйста, мэм, мне надо заняться работой, а вам надо выспаться, отдохнуть, как и сказали хозяин. Я принесу чего-нибудь, чтоб вы уснули. Ангелика, а ну бегом играть на фортепьяно, как хотела бы того твоя мамочка.
Хотела бы? Она что, не стояла сейчас перед ними?
Ее заточение претворялось в жизнь Норой и сопровождалось необычно умелой игрой Ангелики на фортепьяно. Констанс отступила наверх, дабы поразмыслить, однако была встречена Норой и стаканом воды, в сердцевине коего зрело яркое шерстистое облако.
— Прошу вас, мэм, это успокоит вам нервы, как велел хозяин.
— Разрешено ли мне покидать мой дом, дорогая Нора?
— Хозяин ясно сказал, мэм, вам сегодня нужны покой и отдых.
— Можешь ли ты привести ко мне миссис Монтегю?
— Пожалуйста, не просите меня сделать то, что я сделать не в состоянии.
— Я могла бы потрудиться за тебя, пока ты ведешь ее сюда. Ему об этом знать необязательно.
— Пожалуйста, мэм.
— Я понимаю. Нора, ты можешь идти.
Она вылила серебряное снотворное Джозефа. Забравшись на ложе, она переворачивала страницы книги, не видя слов. Она смежила веки, однако уснуть под сенью тени мистера Бёрнэма не смогла. Дверь комнаты была не заперта, но Констанс ее не открывала. В ожидании Энн она прислушивалась, только звонок и не думал звенеть. Ближе к вечеру дверь тихонько отворилась, и Ангелика, сдвинув занавесь вбок, вскарабкалась на кровать к матери.
— Мамочка, я хочу пойти в парк.
— Сегодня я не могу, мой гусик.
— Ты извинишься перед ним?
— Перед кем? Твоим отцом?
— Извинись! — Ангелика сердилась. — Я хочу пойти в парк, я не хочу в школу!
Позднее в дверях объявился и он.
— Тебе лучше, любовь моя? — светло спросил он. Она стояла спиной к окну, отдалившись от него, насколько могла. — Ровно то, чего ты желала, — скромное отдохновение длиной вдень.
— О да, в тюрьме отдыхается замечательно.
Он помрачнел лицом:
— Понятно.
— Я не настолько глупа, как ты себе вообразил, — сказала она.
— До сего момента я никогда не принимал тебя за дуру…
— Я могу умереть, но и в этом случае не позволю причинить Ангелике вред.
— Ты ведешь себя хуже ребенка.
— Не могу представить себе ничего хуже, нежели жизнь ребенка в этом доме.
— Что ты говоришь?
— Я видела тебя, — прошипела она. — Тебя.
— И что же именно ты видела? — усмехнулся он.
— Я тебе не позволю. Я не стану праздно сидеть, я ее не оставлю. Мой конец предрешен — но не ее. Ты меня слышишь?
— Превосходно, ибо ты кричишь. Отдых длиной в день — и ты не в себе более, нежели когда я тебя покинул. — Он сделал к ней шаг, и она коснулась подоконника за спиной. — Пойдем. Поужинаем. После выздоровления тебе, вероятно, скучно. Подышим немного одним воздухом.
Они ели в молчании. Нора принесла из детской Ангелику, дабы та пожелала родителям спокойной ночи.
— Не беспокойся, мамочка, — сказала Ангелика через Норино плечо, когда ее уносили прочь. — . Папочка сделал так, что бояться теперь совсем нечего. Он очень умный!
Джозеф благоволил просьбам Констанс, властно кивая. Ей позволили выйти наружу в его обществе. Ей разрешили глядеть на спящее дитя под его присмотром.
Ей позволили разоблачиться и обмыться под его воспламененным взглядом. Ей позволили лежать на его ложе и выпить воды с порошком, кой он назначил. Ей разрешили поплакать чуточку и тихо, пока он не распорядился: «Ну же, хватит». Ей разрешили закрыть глаза, когда он лобызал ее губы и обещал, что все опять будет хорошо.
Ей разрешили узнать, что он до боли жаждет ею овладеть. В тот миг, когда он возложил на нее руки, Ангелика воззвала к матери самым жалостливым голоском единожды, дважды и снова, громче прежнего, однако Констанс холодно воспретили разбираться в «детских манипуляциях». Ей разрешили взамен притвориться спящей подле супруга и повременно приоткрывать глаз, чтобы увидеть при навязчивом лунном свете, как он бессловесно и непрестанно за ней наблюдает. Наконец, ей разрешили без препятствий с его стороны грезить о счастье, как ей заблагорассудится.
Четверть четвертого и слова «тебя ждут» пробудили ее, вытолкнув в недвижность и безгласность. Она бросила взгляд сквозь экран ресниц: Джозеф спал. Увы, она не может просто довериться ему, подчиниться, закрыть глаза, каким-то образом перестать знать то, что знала, словно ее матушка, коя, казалось, не знала никогда и ничего.
Констанс открыла ящик орехового комода, однако ее инструмент исчез. Что ж. Зверь ждал ее в комнате Ангелики, спрятавшись высоко в потолочных тенях, неотличим от паука, пока его не предали глаза; осознав, что его обнаружили, зверь перестал таиться и внезапно оказался подле лица Констанс, в перегревшемся воздухе обдавая ее тем самым золотистым запахом.
Этой ночью противник, осведомленный о ее поражении в объятиях Джозефа, явил, не стесняясь, свои суть и побуждения. Он производил иной шум, хуже смеха и влажнее дыхания. Он не бежал в платяной шкаф, не ускользал сквозь оконные щели, и когда Констанс стойко выдержала отвратительный взгляд, его лицо принялось менять имевшиеся в его распоряжении маски. Он облачился в черты Джозефа: угол бровей, тяжеловесность век, что нависали над внешними пределами глаз, только у врага те пылали желтым и алым. Бес плавал над полом, истрепанный и мокрый, осиянный жутким голубым светом, и прорастал плотными Джозефовыми членами, отпуская на них густой волос.
На миг он оборотился пленительной бабочкой, затем сделался уродливейшим мужчиной и в таком виде провел по щеке Констанс шершавыми костяшками, а после зажал ее рот рукой, и рука ощущалась не плотью, но чем-то горячее и жестче. Констанс знала, что стоит ей заплакать, как нос забьется и дышать сделается невозможно, однако издаваемое бесом зловоние было непотребнее прежнего. Она погибнет от удушья; мясистое ребро бесовской ладони сдавливало нос Констанс все сильнее, и свистящая струя ее дыхания еле пробивалась в сужавшуюся щель. Его голос вторгся в ее уши: не голос, нечто меньше голоса, поток дыхания, сплетение колючих клятв и нежных признаний: «Кто же эта милая, милая девица?» Он обвился вокруг ее талии.
Оплавившись, он преобразовался в Гарри Делакорта и, как однажды Гарри, оглядел ее снизу доверху медленно и пошло. С грязной нежностью он смел волосы с ее лица.
Она сжалась, дабы испустить вопль, однако ничего не вышло. Он поднял ее — этот зверь, коего она вызвала, — и бросил в голубое кресло. Водворив публику на место, он полетел на сцену. Он играл с кудрями Ангелики, убирал пряди с ее очей, не сводя глаз с Констанс. Он разрешал Констанс, пришпиленной к креслу на манер бабочки, слышать свои мысли.
Он сорвал с Ангелики простыни. Тело девочки свернулось в тугой клубок. Сквозь сон она пробормотала:
— Папочка, мне не нравится, когда меня щекочут.
В ответ бес вновь обрел лицо Джозефа, но с черной кожей, как у туземного душегуба, и стиснул ребенка окровавленными кулаками. Он припадал к Ангелике истязаю ще неторопливо и вдумчиво, пока не расплылся над ней, будучи отделен от ее тела тончайшей границей. Его длинные волосы развевались позади, рот страстно разверзся.
— Нет, — простонала Констанс — или подумала, что простонала; его лицо скользнуло ближе к девочке, плотоядно ее обозрело, лизнуло в щеку. Дьявол оплавился в доктора Уиллетта, каковой после рождения Ангелики продолжал осматривать Констанс много дольше, чем она, искавшая покоя, того желала, твердил о смертельных опасностях, коими грозят кратчайшие супружеские связи, настаивал на курсе внутритазового массажа с последующим расслаблением. Зверь стал доктором до малейшей подробности, отрастил его усы, утешал пациентку, излишне к ней приблизясь, воспроизвел осуждающую речь, только сейчас он обращался к маленькой девочке.
— А я? — прохрипела Констанс. — Я тебе не по вкусу?
В ответ бес покинул Ангелику, ополз Констанс кругом, развернулся поверх нее, спереди и сзади; кончики его пальцев коснулись ее шеи, добравшись до первого припущенного позвонка.
— Полно же, — испробовала она прельстительный голос маленькой девочки. — Конечно же только я и трогаю твое сердце.
Уловив отражение своего лица в стекле, она моментально ощутила себя дурой, пародией на женщину легкого поведения, хилой и престарелой пародией — вернее прочего — на дремавшую девочку.
Однако же он принял ее жертву в обмен на ребенка.
Она не могла определить, сколь долго бушевало насилие. Она не противилась, но желала скорой смерти.
Осознав, что ей не умереть, она пришла в отчаяние. Она приказала себе терпеть молча, ибо по мерзости происходящее не могло превзойти обработку Констанс любым мужчиной. Но превзошло. Боль была более гнусной и проникала повсюду, и ничто не намекало на близящуюся развязку, освобождение, на ничтожнейшее тепло. Напротив, зверство словно бы стервенело с нескончаемым и безудержным упорством. Враг изрекал слова любви, значение коих извращалось, голосами Джозефа, Гарри, Пендлтона, докторов, торговцев округи, братьев Констанс, мужчин, что заговаривали с нею в парке вопреки ее стараниям от них избавиться.
Боль распространялась, точно Констанс оплодотворяли болью. Она рыдала, а его сухой язык пробегал по ее щеке, глотая ее слезы: некогда ей было обещано, что так поступит с нею любовник.
— Он станет пить твои слезы и охранит тебя от угрозы, — пропел вурдалак басом, передразнивая девушек из Приюта, что согревались в воображении обетованным мужчиной. — К тебе явился принц, Кон, — зашелся он шипением. — Вот он я, принц для милой Кон, явился наконец. — Его ногти взрезывали ее кожу, и Констанс истекала кровью. Бес макал в эту кровь пальцы и вылизывал их дочиста. — Ты наша девочка, не так ли? — Он надел новое лицо, пока что смазанное; смрад душил ее кашлем. — В тебе сидит бес, не правда ли?
И возникла необоримая мысль: возьми вместо меня Ангелику — владей ею, не мной. Констанс, однако, не проронила ни слова, и он ее не услышал, и ничто не кончилось, пока высоко в воздухе ее не перевернули грубым тычком, она ощутила, как призрак, истаивая, удаляется вовне ее, с нее, прочь от нее, и пала на пол, ткнувшись головой в узкое покрывало. С трудом разлепив веки, она обнаружила, что комната освободилась от зла. Кровь бежала по губам Констанс, ее глаз разбухал, однако Ангелика покоилась плотным, нетронутым клубком.
Констанс привлекла спящую дочь в объятия, снесла ее вниз по лестнице, опираясь на стену всякий раз, когда дрожали неверные ноги. Она возложила Ангелику на кушетку в гостиной и прошла через кухню, открыла дверь Норы, прокашляла ее имя в темноту, но служанка не шевельнулась. Констанс села у постели Норы и, обхватив ее плечи, молила ее открыть адрес Энн Монтегю, молила утаить от Джозефа пункт ее назначения.
— Что-то случилось? Мэм, ваше лицо!
Торопливо обещая вернуть долг сторицей, Норина госпожа трясущимися пальцами извлекла деньги Норы из кошелька Норы. В прихожей она узрела себя в зеркальном стекле, но не стала счищать ни кровь, ни грязь, ибо тщеславие для беса равно привлекательно. Констанс шагнула в холодный дождь и рябые черные омуты фонарного света.
Она неуклюже бежала с девочкой на руках, затем пешком миновала несколько тихих улиц, ибо не могла поймать кэб в этот пьяный и безысходный час. Временами Констанс казалось, что существо по-прежнему маячит подле нее. Она почти слышала его голос, пар вкрадчивого шепота оседал на ушах, язык жался к шее. Приблизился мужчина, и она едва не бросилась перед ним на колени, выпрашивая помощь. По мере того, как он проходил мимо, зловоние зверя уносилось вон, в туман. Зло не способно существовать в чужом присутствии, так говорила Энн:
— Нас охраняют глаза толпы. Мертвым не вынести бремя живого взгляда.
Голос Энн, одной только Энн.
Вместе с девочкой Констанс, скорее всего, далеко не уйдет. Дважды она думала бросить Ангелику. Она желала бросить ее, дабы спастись бегством самой, и презирала себя за трусость. Дождь перестал. Она не могла сделать более ни шага. Переведя дыхание, дождь принялся стегать ее всерьез.
Черная лошадь, что влекла черный экипаж от завершения черной улицы, остановилась пред Констанс. Та вымокла насквозь, причитала, трепетала, была не способна пошевелиться, неловко сжимала под накидкой дитя. Черные сапоги скрытого капюшоном кэбмена врезались в черный тротуар, черная перчатка распахнула дверцу. В укрытии, усевшись на черствую, растрескавшуюся черную кожу сиденья, Констанс ощутила хлад и сырость еще острее.
Доставлена во тьму и дождь кошмарнее прежних, она била железной колотушкой-чертополохом по двери, выкрикивая имя Энн, но никто не отвечал. Она страстно желала проснуться в объятиях Энн. Она немощно пнула дверь и заскулила, и в конце концов появилась Энн с лампой в руке, приняла Ангелику из материнских рук, унесла ее в темный коридор и наверх, наверх, на седьмой этаж, и весь путь девочка была в ее надежных руках, меж тем Констанс позади медленно переставляла больные ноги, еле волоча покрытые волдырями ступни. Никто не произнес ни слова, пока Ангелика, пригревшись на низкой постели Энн под зеленым вязаным одеялом, не пробормотала:
— Животные едят принцессу. Ее силы сдули ветер.
Запахи пахнут пахуче.
Отверзнув очи в новой обстановке, она увидела при тусклом свете мать и Энн.
— Он желает завершить это дело тотчас же, — сказала она и вновь погрузилась в сон.
Энн задвинула деревянную ширму, коя отделяла ее постель от крошечной гостиной, и поднесла к губам Констанс стакан хереса. Несмотря на истощение, Констанс безостановочно металась по комнате, бросалась на стул либо кушетку, чтобы тут же вскочить и продолжить лихорадочное повествование.
— Я повержена. Эта авантюра, кою вы… Я бессильна. Скажите же мне, что делать. Положу ли я этому конец, если убью себя? Оно вернется, как бы я его ни ублажала.
Оно умертвит меня. Я тяжела ребенком. Разве дети не приносят радость в счастливые дома? Я приговорена им к смерти, и все же чудовище приходит за Ангеликой. Разве я не… неужели ничего… вы мне что-нибудь скажете?
Она рухнула перед подругой и, потеряв дар речи, хрипло заревела, испустила вой, сходный с нарастающим «нет», и Энн дрожащими руками возложила голову Констанс себе на колени.
— С этим нужно покончить, — выдавила Констанс единственное свое убеждение. — С этим нужно покончить.
— Да, мой милый друг, да.
— Я избита. Он избил меня. Позвольте мне остаться здесь. Мы станем жить здесь с вами, и он никогда нас не отыщет.
— Я покончу с этим. Спокойствие, дорогуша, я с этим покончу. Вы освободитесь, и Ангелика тоже.
Энн опустилась на колени, поцеловала рыдающую женщину в макушку, осыпала лобзаниями ее мокрые руки, ее влажные ланиты, крепко прижала ее к груди, качала ее до тех пор, пока Констанс не позволила себе сгинуть в бездне сна.
XXII
Констанс очнулась, когда подруга промакивала кровь на ее распухшем лице. Черное небо над соседскими крышами прочерчивал единый блуждающий осколок дня.
— У нас есть несколько минут. Внизу ждет кэб, — сказала Энн.
— Куда мы отправляемся? Нет… вы не… пожалуйста. Как вы можете просить об этом?
— Вы знаете, что должны вернуться. Что еще вы предлагаете? Хотите снова стать продавщицей в канцелярской лавке?
— Прекратите.
— Констанс, услышьте же меня. Я обещаю вам, что все пройдет. Вы станете свободны. Но когда он проснется и обнаружит, что вы сбежали, думаете, все закончится?
— Прекратите, пожалуйста.
— Расстояние между вашим домом и этим для беса — не помеха. Его ваша затея не удержит. А мужчину? Думаете, он позволит вам уйти? Поселиться где-нибудь еще?
— Пожалуйста… прекратите.
— Думаете, он станет посылать деньги на булавки вам на новую квартиру? Или вы предпочтете всякое утро докладывать галантерейщику о том, сколько вышили на пяльцах и получать за это сущие гроши?
— Энн, я умоляю вас. Вам требуется больше денег? Я могу отыскать их для вас.
Она готова была пристыдить подругу, если понадобится.
— Черт побери ваши деньги! Если бы побег все решил, неужто я не поведала бы вам о том давным-давно? Или вы вообразили себе, что я действую не в ваших интересах?
— Но что мне остается? Скажите мне, прошу вас, если я не могу бежать вместе с нею. И нет закона, что привязывает ее ко мне, а есть лишь закон, что привязывает меня к нему? Я осталась совсем одна.
— Вовсе нет.
— Могу ли я как-нибудь сдаться? Вернуться во время, когда я ни о чем не ведала?
— Когда зло разрывает защиту, дарованную нам Господом, наша обязанность — зашить дыру. Шитье — женская работа. Окажись вы единственной жертвой, бросить шитье все равно был бы грех, но вы не одиноки, не правда ли?
Констанс вопросила без надежды на ответ:
— Ничто не положит этому конец?
Но Энн спасла ее:
— Конец этому положу я. Сегодня ночью. Грядет последняя ночь полной луны. Вы должны вернуться и храбро доиграть свою роль. Приманите врага поближе и загасите его святой водой. — Энн уложила в карманы Констанс синие флаконы и еще один небольшой кинжал. — Приманите вурдалака к себе, чтобы ему не удалось бежать. Свою часть работы я выполню в другом месте, но одиноки вы не будете.
Ее подруга сидела подле нее, когда кэб тронулся; они ехали в ночи, рассеивая тьму.
— Клянусь, я покончу с этим. Вы мне верите?
— Верю.
— И вы действительно желаете, чтобы я положила этому конец, не важно, какой ценой?
— Желаю.
— Тогда я сперва ослаблю вашего противника своими трудами, а вы столкнетесь с ним, когда он будет обессилен, и сразите его наповал.
XXIII
— Ты опять переутомилась. Ты спала в кресле.
— Ночью меня звала Ангелика. Я знаю, мне следовало возвратиться наверх, к тебе.
— Именно что следовало. Однако, по твоим словам, в тебе нуждался ребенок.
— Это правда, любовь моя.
— Значит, ты успокоила ее и здесь же вновь провалилась в сон.
— Да.
— Всю ночь в голубом кресле.
— Да.
— Здесь.
— Да, да, да! Где она?
— Пьет молоко подле Норы. Ее посетили весьма странные сновидения.
— Как ты говоришь, она вскорости привыкнет.
— Ты должна отдыхать еще один день, если не больше. Я скажу Норе, чтоб она за тобой присмотрела.
Констанс смирилась с заточением, поскольку Энн дала ей обещание. Она проглотила назначенный Джозефом порошок и очнулась семь часов спустя, далеко за полдень, отдохнувшей и успокоенной, а также обуреваемой ажитацией. Энн обещала. Констанс умывалась медлительно, роскошествуя, умащала благовониями нагую плоть, расчесывала и укладывала волосы, подкрашивала лицо, затушевывая лиловость вокруг поврежденного глаза, одевалась с тщанием и чрезвычайным изяществом.
Энн обещала.
Констанс низошла по лестнице с чувством, будто вернулась из долгого и многотрудного путешествия. Дом источал свежесть. Труд Энн уже становился заметен. Нора расставляла только что срезанные цветы на лакированном ореховом столике в уголке гостиной.
— Мэм, вы меня напугали… Вы так дивно хороши.
Мы ждем ввечеру гостей?
— Мамочка! — закричала Ангелика, обретавшаяся у Нориных ног; ее кукла покоилась ничком на одной из Джозефовых книг, на гравюре с бескожим человеком.
Подбежав к матери, дитя зарылось в конус ее юбок.
— Дорогая моя, вела ли ты себя как подобает даме, пока я отдыхала?
Она выпили чаю с принцессой Елизаветой и пошли к фортепьяно.
— Я хочу играть с мужской стороны, — настояла Ангелика, взобравшись на скамейку слева от матери.
Они играли медленную пьесу, дабы поупражняться в четвертных и восьмых нотах, «Четыре девицы пошли в лес гулять». Четыре их руки, старшие и младшие сестрички, двигались медленно и параллельно; крохотная левая ручка перепрыгнула через зеркальную двойницу, дабы занять место, освобожденное перед тем большой левой рукой. Ангелика перестала играть ради вопроса:
— Сколько у тебя моих ручек?
Она схватила материнскую левую руку и приставила к ней свою, ладонь к ладони. Пальцы Констанс согнулись и оперлись о кончики перстов Ангелики.
— Я разумею, сколько ручек, сколько моих ручек… сколько моих ручек в твоих руках?
Констанс рассмеялась.
— Нет, огромность, — пояснила девочка ни к чему, и Констанс прижала ее к груди.
В этот миг тягучего счастья она узрела Джозефа, что, поспешно миновав окно в передней, приближался к двери и беседовал с невидимым кем-то. Она отправила Ангелику в ее комнату.
— Я хочу, чтобы мы поиграли еще, — возразило дитя, но подчинилось и удалилось наверх, напевая сбивчиво разновидность недавней мелодии со словами собственного изобретения: «Две девицы бродили, бродили по лесам, / Одна задремала, ужасно задремала, осталась лишь одна, / Одна девица плакала, плакала в лесах…»
Часы вишневого дерева, те, что с восьмидневным заводом, показывали только половину четвертого; Джозеф прибыл домой весьма рано и теперь держал дверь, впуская чужака, пожилого человека, что был одет и вел себя достойно, однако имел обвисшее и тяжелое лицо, мясистая плоть коего складчато драпировала ветхие, податливые кости.
— Констанс, это мой коллега, коего я давным-давно желал тебе представить.
Однако, произнося эти слова, Джозеф изучал свое лицо в стекле прихожей; и Констанс осознала — будто спичка вспыхнула, — что он лжет и все последующее также будет ложью.
— Доктор Дуглас Майлз, — повторила она, пока рука ее прижималась к его древним губам. Констанс выказала удовольствие от знакомства, понимая, что гость просочился в дом мошенническим путем, с готовностью закутавшись в прозрачное вранье ее мужа. Она приманит его, этого новейшего заговорщика. Энн обещала завершение этой ночью, однако лишь в случае, если Констанс будет отважна.
— А тебя, мой дорогой, я очень довольна видеть дома столь рано.
Она облобызала щеку, кою Джозеф подставил, не взглянув на супругу.
Доктор Майлз разыграл собственный спектакль, вознеся хвалы очарованию домашнего уюта миссис Бартон, а также чаю и пирогу, каковые она поспешно сотворила (услав Нору наверх сидеть с Ангеликой). Доктор вертелся вокруг Констанс, рассматривая ее под косыми, кошачьими углами. Он явно желал чего-то от нее и с нетерпением жаждал чего-то от Джозефа, пусть мужчины и не смотрели друг на друга, не перемолвясь даже словом, и Джозеф безгласно слонялся по углам либо беззвучно касался фортепьянных клавиш.
Лицо старого доктора оползло к чашке чая, будто вздымавшийся пар размягчил его щеки.
— Я должен воздать должное, миссис Бартон, — за вихлялись его челюсти, — вашему вкусу по части убранства. Ваш дом неутомимо прославляет господина Питера Викса. Я знаком с дамами, коим пришлись по нраву его эскизы.
Констанс не требовалось изображать удовольствие, доставленное этим замечанием. Она переполошилась: сколь точно и легко Джозефово доверенное лицо потрафило ее гордыне! Преображая скупо обставленный холостяцкий дворец Джозефа в семейное гнездышко, Констанс в самом деле полагалась на галерею Питера Викса и его «Журнал английского жилища».
— Джозеф определенно нуждался в женском взгляде. Дому старого солдата недоставало — и он первый готов был с этим согласиться — некоторой мягкости.
Она развернулась к Джозефу — тот оперся о дверь подальше от супруги, насколько позволяла комната.
— Мой дорогой, ты не составишь нам компанию? — вопросила она, и голос ее дрогнул даже от столь малой неправды (что она желала его общества, что все это — светское чаепитие), однако старый доктор, кажется, не заметил ее нервозности и лишь покачал вилкой с лимонным пирогом под кончиком неровного носа, увенчанным розовой шишкой.
— Блестящий труд, — сказал он, сложив сухие шершавые губы в малоприятную кривую улыбку. — Крупица нежности, неуловимая пикантность. — Он ткнул в рот салфетку. — Миссис Бартон, вы — королева искусства домашнего очага.
Когда он потирал лицо или руки, его кожа надолго замирала в навязанной ей позиции, образуя долины и гребни, будто высеченные в мягкой веснушчатой плоти.
Когда старый доктор поднес к губам чашку, Констанс узрела под его манжетой нарост на круглой кости запястья: гладкий купол вздувшейся плоти, розовый от содержимого и силы кожного натяжения, одновременно притягивал и отвращал взгляд.
Джозеф наконец обрел дар речи:
— Констанс, пожалуйста, не давай доктору Майлзу заскучать. Я, к сожалению, напрочь позабыл… — Остаток лжи ускользнул от ее внимания, ибо, в первых же словах почуяв ровное биение неправды, она поняла, что с самого прибытия он намеревался оставить ее и доктора Майлза наедине, теперь же его отговорки наконец вызрели.
Оправдание и отбытие Джозефа (и улыбчивое сожаление, лобзание, проявление кроткого великодушия Констанс) миновали во мгновение ока, будучи разыграны под Майл зовым заметливым взором. Она стояла у испещренного дождем окна, наблюдая бегство мужа в бурю и сырость.
— Какая жалость, бедный мой, дорогой мой, в такую погоду.
Застыв спиной к комнате, она исследовала отраженного доктора в оконном стекле, где увидела, как он в свой черед исследует ее.
— У вас есть дочь, не так ли? Мистер Бартон рассказывает о ней с такой гордостью, с такой любовью…
Итак, все начнется внезапно, не успеет она даже развернуться. Пока его вопросы выползали из своей пещеры, она придала липу должное выражение. Благонравен ли ребенок? Правда ли, что мать наделила его красотой, а отец — манерой держаться? Девочка определенно должна радовать свою мать. Ведь мать действительно довольна, или же нет? Либо?.. Нельзя ли отведать еще лимонного пирога? Взволнована ли Констанс чем-либо? В самом деле? Жизнь видится ей такой уж беззаботной? Она извинит навязчивое стариковское любопытство, дружеское любопытство, ибо он таит надежду сделаться в ее глазах другом. Она видит его именно таковым? Превосходно.
Не желает ли она посетовать о чем-нибудь на ушко благоразумному другу, как то позволяет себе большинство жен? В этом районе воспитывать ребенка сам бог велел; часто ли они гуляют вместе на свежем воздухе? А кто играет на фортепьяно? Не сыграете ли вы для меня?
Именно сегодняшним вечером, когда обещанное Энн разрешение брезжило всего в нескольких часах, этот мужчина был призван, дабы проникнуть в подозрения Констанс и прицениться к ее замыслам. Джозеф заслал шпиона, желая подластиться к ней — способом решительно неправдоподобным более — и извлечь из нее знание о том, что в их доме расшаталось. Она была ощупываема очередным доктором, коего ее супруг выбрал и осмотрительно оплатил, подвесив на выходе солнечный соверен. Прикидываясь добряком, этот мужчина станет разведывать и вынюхивать, пока не удовлетворит Джозефа сообщением, будто она безмятежна, невежественна и остается бестолковой жертвой мужа.
Констанс изучала фальшивое лицо гостя и вспоминала детский стишок о сговоре католиков против королевы Елизаветы; то был вялый сигнал услужливой памяти, передаваемый из Приюта: «Сделка была заключена, пьесу сыграть осталось, / Ужас вселив в силы добра, зло над ним посмеялось, но королева добрая Бесс ничего не боялась».
Любящая жена беспечно ответит на любые вопросы.
Любящая жена будет весела, если от нее ждут именно этого, полна надежды, если нет, местами она может даже пунцоветь, называть старика «озорным», лучась глазами и маня лимонным пирогом. Сегодня ночью всему этому будет положен конец. Энн обещала.
— Вы для меня не сыграете? — настаивал доктор Майлз. Констанс избрала легчайшую мелодию, коя только шла ей на ум, гавот, и была подарена шлепаньем древней рукоплещущей плоти.
— Мистер Бартон поведал мне, что вы видели, как он работает, — сказал Майлз, не успело последнее созвучие угаснуть. — Это зрелище вас огорчило? Когда представление умозрительных бесед во плоти внезапно открывается взору, оно способно сбить с толку.
Сколь разумно саван речей облекал его мысль! Ибо проблема дома состояла именно в представлении умозрительных бесед во плоти.
— Вы находите, что я сбита с толку, доктор Майлз? — поддразнила она. — Работа Джозефа по сути своей необычайно важна, однако не просите меня объяснить, в чем ее смысл. Я знаю лишь, сколь горда его трудами.
Лимонные крошки пристали к перепончатым уголкам ветхого рта.
— Миссис Бартон, вы очаровательная женщина и весьма счастливая жена. Редкий муж заботится о здоровье своей половины подобно вашему супругу. — Она охотно согласилась. — Беспокоит ли вас что-то в его связи? Может быть, вы его боитесь?
— Поистине забавный вопрос! С какой стати я стала бы бояться Джозефа… иное дело — за него. Раз уж вы спросили, скажу не таясь: печальная истина заключена в том, что Джозеф работает слишком усердно. Он, я боюсь, чрезмерно заботится о благополучии семьи, в то время как у него есть множество других, более важных дел.
Она ощущала его пристальный взгляд. Она его не убедила. Она подлила еще чаю.
— Я разумею, миссис Бартон… благодарю вас… я разумею, что зачастую жены людей науки, а равно мужчин, побывавших на войне, находят, что их мужья холоднее, нежели те бравые господа, с коими они шли под венец в церковной белизне.
— О, доктор, это означает, что вы не знаете мистера Бартона. Холоден? Он итальянец. Южанин, чья кровь горяча!
— Чудесно! — Старик милостиво захихикал. — Горячая кровь! Еще кусочек вашей отменной стряпни…
— Ради столь азартного человека я готова стоять у печи день и ночь.
Он отослал ее в кухню намеренно; она вернулась, дабы вновь подвергнуться атаке.
— Мистер Бартон поведал мне, что вы получили образование в благотворительной школе. Надо думать, освоение далось вам небезболезненно…
— Безграничное добросердечие Джозефа, — ответствовала она, ничуть не изумившись наружно тому, что муж разоблачил ее происхождение, — не знает себе равных.
Сокрытие недовольства ей зачтется, ибо такова была очевидная цель доктора Майлза: побудить ее роптать, а затем, потихоньку одурманивая раствором поддельного сострадания, изобличить ее осведомленность и ее слабость.
— В понедельник ваш ребенок отправляется в школу. Вас это огорчает?
— Огорчает? Скажу как на духу, доктор Майлз, матери непросто видеть, как взрослеет ее дитя, ибо взросление каждодневно доказывает, что время скоротечно и труд всей моей жизни близится к завершению. Но огорчение? Со всей определенностью — нет. Я надеюсь, дитя станет учиться так рьяно, как того желает ее отец.
Исподволь взиравший на Констанс чужак был сведущ во всякой подробности ее жизни: Приют, посещение лаборатории, обучение Ангелики четыре дня спустя.
Констанс нечего было отрицать, кроме лишь одного: она уясняла истинное значение каждого слова.
— Случается так, — продолжил он, и веко его развило нервический тик, заставив тонкую пожухшую кожу наскакивать на черную радужную оболочку, — что человек оправданно испытывает необходимость в отдыхе.
Я отдаю себе отчет, наряду с преданным вам супругом, в том, что наши женщины тяжко трудятся ради нас, влача бремя незнаемых нами эмоций. Отдых для освежения души можно устроить моментально, стоит лишь попросить.
Дабы отклонить «освежительное» отделение Констанс от дома и ребенка, требовалась уже всеохватная бестолковость.
— Какая же англичанка примет столь незаслуженное подаяние? Когда наши мужья претерпели страдания, о коих мы, нежные женщины, и помыслить не можем? Труд женщины есть дань мужчине. Тосковать по отдохновению! Я посчитала бы это за срам, если вы, доктор Майлз, на правах друга разрешите мне выразиться без обиняков.
Он поглядел на нее поверх чашки:
— Могу ли я познакомиться с вашей дочерью?
Было совершенно непонятно, что скажет ему девочка; если он попросит переговорить с нею в отсутствие матери, все пропало.
— Сколь любезно с вашей стороны просить об этом.
Сэр, обнаружить перед вами ее способности к беседе будет для меня честью.
Констанс взошла в комнату девочки. Нора сидела в голубом кресле, и на голову ей была нахлобучена корона из газеты; Ангелика делала вид, будто прикована за руку и за ногу к кроватному столбику.
— Пойдем, ангелица. Нора, забери ее и отведи в купальню через две минуты, ни секундой позже.
Внизу Ангелика сделала реверанс и сказала, что очень рада познакомиться с доктором Майлзом. Он созерцал ребенка с раздражавшей сосредоточенностью.
Противоречие либо разоблачение — и грядущее Констанс черно.
— Ангелика Бартон, — сказал он. — Ангелика Бартон. Мисс Бартон, вы являете собой крохотную копию вашей милой мамочки.
— Спасибо, сэр. Мамочка очень милая.
— В самом деле. Я думаю… — продолжал он, согнулся влево и пошарил, двигая пальцами, в правом кармане жилета, — вот. Вкуснейшая лакрица… — он держал сжатый кулак у Ангеликиного носа, — … для девочки, коя может сказать мне… — ее глаза чуть скосились в направлении сладкой волны в океане запахов, — как в ее спаленке возник… — Ангелика прикусила губу, — … огонь.
Все. Он знал все, и одно его слово отнимет у Констанс все — ребенка, ее ограниченную свободу, — послав взамен «отдыхать». Она взглянула на Ангелику: теперь все зависело от ее мудрости.
— Набедокурив, мы сразу признаемся, — повторила Ангелика по памяти и полезла в отворяющуюся заскорузлую ладонь, и доктор Майлз рассмеялся. — Мамочка наткнулась на мою куклу, о чем, сэр, я правда сожалею.
— Мудрый ребенок! Вы же, миссис Бартон, — он развернулся к ней, — вы — великолепная хозяйка. Я отнял у вас слишком много времени.
— Наш разговор, доктор, доставил мне истинное наслаждение. Однако не представляю, что могло задержать Джозефа. Он будет ужасно расстроен.
— Оставьте. Передайте ему, будьте так любезны, что я поговорю с ним на другой день. Передайте ему, что доброта вознаградит самоё себя. Кроме того, я осмелюсь также сказать вам, миссис Бартон, что ваш супруг по очевидной причине ценит вас так высоко, что обвинить его можно лишь в чрезмерной заботе о вас. Уж никак не страшное преступление, а, миссис Бартон? Я всячески надеюсь, что вы его простите.
— Вы — замечательный друг нам обоим, доктор Майлз.
Она махала рукой, пока он взбирался в экипаж, присоединяясь к двум мужчинам, кои сидели внутри и, очевидно, ждали его в продолжение сей безумной беседы.
Простить. Она закрыла дверь; обещание Энн Монтегю боролось с просьбой доктора Майлза: закройте глаза, миссис Бартон, закройте глаза, беспокоиться не о чем, кроме разве слишком заботливого мужа. Простите его.
XXIV
Прибытия и отбытия Джозефа в истекшие дни были столь невразумительны, что казались зловещими сами по себе. Сегодня вечером он не потрудился предуведомить супругу об отлучке либо таковую объяснить. Он не вернулся ни к ужину, ни когда Ангелика отправлялась спать, ни когда Нора пригасила газ и удалилась, оставив пленницу без охраны. Констанс пребывала одна-одине шенька в гостиной, что напитывалась мраком, а Джозеф все не возвращался. Развертывалась ночь. Энн обещала последнюю полную луну: луна восходила. Энн обещала зенит зла, обещала, что враг будет размягчен, дабы получить смертельный удар. Эту ночь Констанс встретит подготовленной. Энн обещала.
В четверть четвертого Констанс, исступленная и прекрасная, стояла при полной луне в гостиной, а Джозеф по-прежнему не возвращался. Она не сомневалась в том, что манифестация проявится, невзирая на его отсутствие. Вероятно, он держался в отдалении, дабы она могла спасти его, как он однажды спас ее, и вознамерился вернуться, лишь когда она положит всему конец, развеяв его муки.
Она грациозно поднималась по лестнице. Она прозревала грядущие события до их наступления. Они даже начали меняться сообразно с ее желаниями. Ей требова лось только плыть вперед, углубляться в свое глубочайшее разумение, неопосредуемое мужеской мыслью, ибо остановиться и задуматься значило тут же продавить под собой лед. Осознавая все, она не страшилась. В миг упругий, точно колеблемая струна фортепьяно, она ощу тила даже отсутствие страха, высвобожденную им пустоту, прерывную и фигурную холодность: так с кожи испаряется спирт.
Преддверью Ангелики Констанс точно знала, почти видела, где оно затаится, откуда спустится, дабы терзать плоть ее дочери. Она вошла, встретилась с ним взглядом и без единого слова позвала вон. Сколь просто оно создало оболочку — он, если говорить точнее, — и глядел со страстью, коей, ведала Констанс, был томим. Она наблюдала за его переменчивыми очертаниями и лицами, за его тщедушными угрозами, как за мальчиком, что силится впечатлить, с тем же чувством, с каким Ангелика подстрекала давешнего резвящегося мальчика-матроса в парке. Констанс улыбалась, как женщины площади Финнери улыбались мужчинам, что разъезжали вокруг них в затененных кэбах. Она находила, что эта игра ее развлекает, ибо ей под силу было менять оболочки с той же легкостью, что и ему, менять фигуру и лицо, вращать калейдоскоп, слишком поспешный для ее ослепленного неприятеля. Она казалась уступчивой, только если это ее устраивало, и неизменно оставалась под маской собой лишь для себя.
Она знала, что он покинет Ангелику в ее кровати нетронутой, знала, что сама она соблазнительней даже цветущего ребенка, — и, не оглядываясь, не ища подтверждений, она взошла по лестнице в свою комнату. Она слышала запах его погони.
Она разоблачилась для него. Она возлегла для него на ложе. Он был смешон. Он давил из себя слова, карикатурно воспроизводя человеческое обольщение. Она смеялась над ним, однако преображала смех, когда он срывался с ее губ, и его истинное значение было ведомо ей одной. Неужели это все, чего желал зверь? Из-за этого она содрогалась? Он был всего лишь ручной помехой, с коей полагалось расправиться в свободную минуту: кошки не трясутся при появлении мышей. Она так долго пребывала в бесцельном страхе. Матушка управлялась с подобными заботами почти без суеты.
По ее приглашению он приблизился, нависнув над пей в голубом свечении. Она заложила руки за голову, за подушку, где ее ждало приготовленное. Доброта вознаградит самоё себя.
Более прочего ее позабавила одновременность. Она постигла сие, когда спала после полудня, постигла красоту деяния и его равновесие: они пронизали друг друга в один и тот же миг. Его вдруг заледеневшая маска показалась ей почти жалостливой, когда он — оно — осознало, что же она сделала, и смоченный святой водой клинок проник в него, когда оно проникло в нее. Создание утратило способность менять очертания, и она исследовала его застывшие контуры с любопытством слегка научным, однако по-женски, не холодно либо отстраненно, но сострадая боли субъекта. Свободной рукой она коснулась голубого света его увядающей щеки, а он издавал звуки, кои она узнавала, только значение их ныне стало другим.
Она ждала и наблюдала. При круглой луне ее запястье было черно, как у туземца-душегуба. Никто не станет утверждать, будто она глядела как бы издалека либо видела собственное тело, словно плавая над ним; нет, это язык сновидений, язык романов, лежащих у ее постели. Она скорее смотрела на себя из прошлого и будущего. Она была собственной матерью давным-давно, и она была собственной дочерью в далеком грядущем дне. Она была Эстер Дуглас, что совершила наконец достодолжный поступок; она была Ангеликой, осознающей все то, что Констанс для нее сделала.
Исчезая, оно проносилось теперь сквозь череду масок, от боли надевая лицо за лицом: Джозеф, доктор Уиллетт, доктор Дуглас Майлз, доктор Гарри Делакорт, Пендлтон, Джайлз Дуглас. Ее правая рука была тверда, двигая кинжал туда и обратно, в него и из него в мягком ритме, пока он — оно — не разложилось на клочки оплывающего дыма, мерцание огней, тление нитей.
В любой момент мог возвратиться ее возлюбленный Джозеф, спокойней и старше прежнего, очищенный от порывов и яростного жара, возродившийся мужем и отцом, по коему они тосковали.
Она спала беспробудно, не видя снов.