ЭНН МОНТЕГЮ
I
Я не могу вообразить Энн Монтегю сколь-нибудь красивой даже в пору ее молодости. Она выступала на сцене, верно, но никогда в ролях, что требовали изрядного телесного изящества: наперсница, отвергнутая женщина, нелюбимая сестра. Наглядные свидетельства времен ее юности не сохранились, либо она их от меня скрывала, однако где-то должны иметься по меньшей мере наброски, если не портреты, а то и фотография, заказанная неким воздыхателем, мужчиной, я полагаю, отнюдь не богатым, неспособным содержать ведущую актрису и вместо этого после скорых и откровенных переговоров у черного хода, вооружившись всего только жидкими букетами и столиками в несолидных ресторанах, завоевавшим Энн Монтегю, кобылоподобную и крикливую, нимфу не понять каких вод, однако актрису, да, он содержал при всем том актрису и мог хвастать за отбивной: «Она меня разорит, определенно, однако же она стоит каждого пенни», — и клонить голову, внимая гостам за здравие дьявольски милого товарища.
Вкус к Энн отмечался особливостью и благоприобретался неспешно, оттого воистину редкий джентльмен увлекался ею настолько, чтобы она в течение нескольких дней, не говоря о неделях, просыпалась на частной квартире в окружении блеклого роскошества. Подобных сценических интермедий было немного, и они отличались краткостью, ибо дух, что завладевал избранными мужчинами, был слаб и с легкостью изгоняем (самой Энн, неумышленно).
В конце концов, однако, ее карьера на подмостках прибыла к намеченному и счастливому финалу. Состоятельный Джеймс Монтегю попросил ее руки и, сжимая искомое в своей, увел Энн прочь со сцены. При отбытии Энн обуяла гордыня столь невоздержанная, что актриса обидела многих, и год спустя эти многие припомнили оскорбление, с радостью отказывая ей в ролях, а то и дружеской помощи. Всего год спустя, когда карьера Энн пойдет ко дну, ее расточительный (и напрочь несостоятельный) супруг будет мертв, а вокруг самой актрисы забурлят мрачные финансовые воды, она скрепя сердце отдастся на волю волн, применяя умения, наработанные предыдущей профессией.
Последующий перечень триумфов Энн в качестве консультирующего спирита, как и у всех прочих сострадательных наперсниц, готовых содействовать в делах и заботах невидимого свойства, избежал безупречного количественного измерения. Невозможно усомниться в том, что под командованием Энн одерживались недвусмысленные победы и призрачные гости получали от ворот поворот лишь благодаря ее заступничеству и практическому водительству (использование кореньев, святых знаков, изгоняющих заклинаний и так далее). И напротив, многие дамы желали, разумеется, снестись с теми, кого потеряли. По правде говоря, Энн не знала женщин, кои желали бы иного, в особенности если речь шла о севшем на мель браке, в особенности если брак этот вынудил девицу оставить семью в Ирландии либо деревне ради новых дома и жизни в далеком Лондоне. Кто не жаждал взглянуть хоть глазком на покойных родителя, брата, сестру, ребенка, друга, животное? Вот Энн и призывала мучительно чаемых мертвецов, притягивая их лица к зеркальным стеклам и облачая в дымовые облака. Энн одалживала рот их голосам, ее пишущая рука подчинялась их диктату, а оставшиеся в живых рыдали и платили, не скрывая удовлетворения.
Случались и провалы — что пользы отрицать? По временам Энн работала топорно и бывала изгоняема из домов, где ее труда оказывалось недостаточно. Кроме того, ее преследовали — однажды, а то и дважды, точнее вспомнить невозможно, — разъяренные мужья, кои требовали вернуть деньги на булавки, что жены уплатили местной «ведьме», «шарлатанке», «воровке», актрисе. Однако же откуда миссис Монтегю было знать, что дама, имея весьма скромное содержание, заимствовала гонорар Энн из кармана дремавшего мужа, а вину за летучесть, призрачность этих денег (когда ее допрашивали с пристрастием) валила на его забывчивость, на недодавшего сдачу мороженщика, на перешедших всякие границы детей и, наконец, на Энн Монтегю.
Энн узнала, что мужья обладают способностью к самообману вплоть до мельчайших подробностей: они заявляют, будто не видели фантазмы, коих не могли не видеть, объясняют мир скорее исходя из своих воззрений, нежели приноравливая эти воззрения к миру, и предпочитают трактовать любую данность в пику суевериям «старых дев», каковое словосочетание миссис Монтегю, вдовой и бездетной, за годы обслуживания клиенток опостылело невыносимо. Посему она неизменно отговаривала дам сообщать об их изысканиях господину, если только он не проявлял убедительный интерес к спиритизму. В противных случаях переговоры с разозленными мужьями забирали несообразно много сил, потребных Энн и супруге для дел первостепенной важности.
Энн признавала также, что в иных трагических случаях, имевших место в пору, когда она только постигала нюансы второго призвания, все умения ее оказывались попросту тщетны против превосходящих сил сгустившегося мрака. Старушка, что изрядно долго прожила в одиночестве под крышей древнего дома на Уоллис-роуд, например, повесилась, успев, однако, написать длинное-предлинное письмо. Прочли его не скоро, ибо некому было ни навестить старушку, ни заметить ее неявку где-нибудь или куда-нибудь, отчего она провисела на потолочной балке все зимние холода, пока переменившаяся погода не побудила нижних соседей пожаловаться на текучий потолок, что и привело, в свой черед, к насильственному вторжению. Письмо, оставленное для удобства обнаружения под пятами старушки, во многих местах оказалось неразборчиво ввиду того самого естественного жизнеизлия ния, кое причинило вящие неудобства жильцам снизу.
Доступные прочтению фрагменты, однако, горестно сетовали на недостатки Энн Монтегю — как подруги, защитницы, неразборчиво. Равно ядовито покойница описывала ехидствующих соседских детей, заговор собак и кошек, фей и воздушных эльфов, длиннозубых пауков в ее стенах и ушах. Все это она винила куда более Энн Монтегю за устроение ей «жизни, какую никто не смог бы вынести, Господь мне свидетель». Но старушка обрушивала проклятия на голову Энн, ибо та не «услала их в мир иной, как обещала и за что ей было заплачено». Бесы, кажется, изводили старушку, даже когда она писала свое письмо: «Нет, бесы, не видать вам моего пера, я все расскажу до того, как вы меня затравите! А ну слезайте с меня, кусачие вонючки! Слезайте!»
Подобно всем тем, кто изливает специалисту нервические тревоги либо обеспокоенность событиями, что грядут или давно произошли, клиентки Энн говорили ей правду, искренне пересказывали вымыслы или же умышленно лгали. Помощь она оказывала, разумеется, соответственную, хотя заведомо трудно было определить, каковое условие имеет место, и если временами ее дамы видели вещи, какие Энн узреть не могла, что ж: исповедуя широту взглядов, она признавала, что может быть слепа, а они — мудры.
Обычно или, возможно, не более чем часто ее клиентки излагали чистую оккультную правду, ибо, сэр, человек, кой жалуется на постоянную слежку, может оказаться не «параноиком», но преследуемым, и познания Энн в этой области обильно прирастали опытом. Она проводила сеансы и изгнания, отправляла на тот свет незваных покойников или, при необходимости, научала живых с ними сосуществовать.
Однако Энн не могла бы выжить (не говоря «процвести», ибо Энн не знала процветания, пока не встретила Констанс Бартон) и точно не выжила бы, лишь исцеляя дома от сверхъестественного материального вмешательства либо ради беседы вызывая своевременно словоохотливых усопших.
Время от времени люди, к примеру, страстно желали увидеть призраков, однако призраки не являлись по требованию. При такой безысходности гуманнее было, само собой, оделять осиротевших имитацией и сценическим искусством, дабы удовлетворять их нужды, нежели отказывать им в столь незатейливой милости только потому, что вздорные обитатели того света не побеспокоились уважить желания тех, кого оставили на этом.
Были случаи, много случаев, когда Энн обнаруживала, что для достижения успеха достаточно как следует выслушать живую душу, то есть супругу, что в кои-то веки облегчала душу и рассказывала миссис Монтегю, как она одинока, какую неприязнь она испытывает к мужу, как после гибели детей на войне либо фабрике боль поселилась в ее сердце. После двух-трех откровенных бесед за жидким чаем воздух в доме переставал раскаляться и затем остужаться, вода текла без стонов и крови, тарелки не выпрыгивали из рук, дабы разбиться о стену, кровати не тряслись от страха, миссис же Монтегю одаривали щедрыми благодарностями, скромной платой и приглашениями захаживать в гости на правах драгоценной подруги.
Она разъясняла наважденной клиентуре особого рода — молодым, одиноким матерям и невестам, изнывавшим от оцепенелости в унылую пору третьего или четвертого цветения супружеских чувств, — сущность мироздания, научая их приспосабливаться к условиям, коих нельзя избегнуть. Черпая из собственного опыта, она учила, как счастливее распорядиться выпавшим жребием, запросами мужей, своей уединенностью. А что такой разговор обставлялся от и до как обсуждение призраков вкупе с избавлением от них — почему бы нет? Сидя за своим письменным столом, я вижу, сэр, как вы ухмыляетесь. Нет, сие не означает, что привидений на деле не было; сие означает лишь, что духи были не единственной проблемой, с коей сталкивалась молодая женщина, вкушавшая ежедневную близость с мужчиной, запуганная его влечением и растленная его новоявленной, неограниченной тиранией.
Обреченные на подобную жизнь часто предпочитали винить в своих муках мертвецов — ибо кто защитит неправедно осужденного? — что было и к лучшему, ибо Энн почти сразу усвоила: знать многое — не к добру. Слишком полное излечение причиняло страдания не меньшие, нежели исходная жалоба. Разве хорошо открывать глаза терзаемой даме, если она не в силах управиться с обнаруженным тупиком? Что за пользу принесет Энн такой пациентке? В самом начале второй карьеры Энн удачно преобразовала страхи одной несчастной из спиритических в человеческие: в итоге девочка призналась, что кровоподтеками ее наградил вовсе не призрак. Кровоподтеки, однако, продолжали появляться. Ваш брат доктор был бы счастлив «исцелить» столько же людей, скольких исцелила Энн, но что толку? Вылеченной женщине не к кому было обращаться за дальнейшим содействием. Когда дух ставил даме синяк под глазом или расшатывал зубы, Энн советовала иногда переговорить с отзывчивым братом, доверенным полисменом или свободомыслящим викарием, но за такие труды ей платили редко.
Помимо случаев, когда Энн Монтегю проводила сеансы и нуждалась в людях, дабы тщательно все обустроить, пока она занята, изображая трясущегося, блеющего, несдержанного медиума, помощников она не нанимала.
Тем не менее Энн окучивала горничных, служанок, младших лакеев, а изредка и камердинеров, без зазрения совести предлагая им вознаграждение, обстоятельно и искусно допрашивая, не забывая справиться об их детях, имена коих она, раз услышав, никогда не перевирала, — а уж затем разведывала привиденческую гигиену в домах хозяев. Труд, увы, пропадал втуне: сведения, кои могли привести Энн к богатым клиентам, оказывались скудны, и она редко посещала дома, оставлявшие по себе неизгладимое впечатление. Деньги — добыча лукавая, хитрее призраков.
II
Поздно вечером скрипнула дверь внизу, за чем последовали клекот разговора, тяжелые шаги по лестнице и нарочито осудительный стук по двери Энн вкупе с преувеличенным сморканием, призванным засвидетельствовать перебитый сон.
— Миссис Монтегю! — завыла миссис Креллах. — Вы и сами знаете, что водить гостей в такой час никуда не годится.
Домовладелица наверняка повторит жалобы на беспокойство утром, притом куда более едко.
Покамест же гостья Энн, будучи на сей раз не привратницей, но визитершей, совсем не склонна была без ропотнейше воспроизводить преддверные церемонии дома, где она работала; она двинулась, оттолкнув и сгорбленную хозяйку («Скажи ей, в самом деле, чтобы шла уже спать! Я на седьмой этаж вскарабкалась сама, она меня сюда не принесла»), и саму Энн. Та вынужденно извинилась, ибо зависела от милостей бесовки Креллах, сдававшей комнаты за сущие гроши.
— Чтобы такого более не было, миссис Монтегю, чтобы в последний, самый что ни на есть последний раз, зарубите себе на носу.
Гостья уже грелась подле огня.
— Энни, припоминаешь делишки с Майклом Калла-ханом? Я тут нашла для тебя милое дельце, если, конечно, ты все еще платишь за духов.
Она скинула шаль и устраивалась на кушетке Энн, расшнуровывая ботинки; только сейчас Энн распознала в гостье прислугу на все руки родом из той же ирландской деревни, что и Каллахан, младший лакей, что согласился однажды поработать на Энн и выдворить призрак мертвой лошади из Стигийских конюшен.
— Энни, милочка, найдись у тебя капелька чего-нибудь промочить горло, я б не отказалась.
Энн подумала, что девицу могли звать Мойрой или Брендой, но нет: Брендой звалась несчастная гувернантка, кою разжаловали, застукав за удушением одного из ее подопечных малолеток в припадке досады. Мойра? Шарлотта? Элис?
Приканчивая второй золотистый херес и отогревая у огня отмороженные пальцы ног, что исходили паром, девица согласилась на обычные, разве что слегка подправленные условия Энн (монета не сходя с места и доля гонорара Энн после, когда и если будет достигнуто соглашение с терзаемой работодательницей). По описанию выходило, что жертва получает весьма щедрые деньги на булавки и приметно свободна ими распоряжаться.
— Она дала мне больше, чем надо, на кэб, ну я и устроила себе чудный вечер, да-да. Она услала драгоценную Нору пораньше, а я, само собой, развеялась чуток перед тем, как пойти за тобой, так что завтра нам надо сказать, что тебя, когда я пришла, не было дома и я тебя ждала. Понятно? У меня впереди еще славная ночка, так что я заберу тебя утром в семь, идет?
Служанка, подобно челяди вообще и ирландкам в частности, выказывала осведомленность во всем, что касалось ее госпожи, с безмерной, веселящей спесью: она знала то, что госпожа предпочла бы скрыть, понимала в господских занятиях больше самой госпожи и при крайней нужде могла обвести госпожу вокруг пальца сколь угодно извилистым путем. Хотя рассказы Норы скорее заслуживали доверия, чем наоборот, истина и вранье подавались неотличимо, оттого монолог требовалось процедить на предмет потаенного бахвальства, зависти, слепоты к оттенкам либо ложным любезностям, призванным запудрить Норе мозги, а также избыточней гордости доверием хозяйки к служанке. Энн жалела Нору, коя наслаждалась рисованием безжалостного портрета, будучи вольна озвучить любую претензию к богине своего поденного существования. Ибо даже здесь (в отдалении, раскрепостившись хересом, распахивая душу за деньги) ирландская девчушка по-прежнему дергалась, повинуясь неискоренимым рефлексам каждодневной осмотрительности. Эта осмотрительность выражалась буквально: рассказывая, служанка озиралась, будто госпожа ее могла неким образом пребывать в комнате либо затаиться где-нибудь близ смежного очага, а все камины Лондона соединялись между собой, позволяя шпионить за домочадцами. Энн по меньшей мере никогда не опускалась до прислуживания. Каким бы ни было жалованье, вместе с ним приобретается рябая рабская душонка.
По обыкновению хозяйка извергала водопады слез и в благодатные дни, а накануне вечером ей было совсем худо. В доме царил детский час, Норе полагалось хлопотать по кухне.
— Я и не думала увиливать, да-да, без обмана, а мэм хотела посидеть с ребеночком.
Однако ближе к ночи госпожа куда-то скрылась. Нора набрела на хозяйку в темном углу: ни тебе огня, ни газа, ни лампы, госпожа сидит в тени и ревет. Она все твердила про ужасы, про то, что в доме поселилось зло, что в ночи наверху бродят привидения. Ирландка ничего такого не видела, впрочем, по ночам она не ходила наверх, в общем, пес его знает. Все-таки Нора сочла нужным отметить:
— Мэм хранит подле кровати книжки о привидениях, штабелями. Я думаю, она видит такие вещи, что, верно… но это твой хлеб.
Обсуждаемая госпожа вот уже шесть годков замужем за черствым угрюмцем старше ее лет на пятнадцать — двадцать. Нору они взяли в дом сразу после свадебного путешествия и других слуг не держат, хотя, по мнению Норы, средства у них определенно имеются.
Господин — вроде доктора, но на дому никого не режет.
Господин более чем щедр по части денег на булавки, и госпожа, в свой черед, тоже, весьма по-божески, в общем, дарит что-то лавочникам всегда и о Норе не забывает ни на Рождество, ни на годовщину службы, Норе разрешается гулять один день в месяц, госпоже и в голову не приходило это дело отменить, она дает Норе платья, хотя Нора, понятно, не может их носить, она же крупнее госпожи, «настолько крупнее, насколько ты, Энни, крупнее меня», но материя у платьев — что надо. Эта женщина бывает щедра не по средствам, Нора даже слышала, как господин распекал ее за траты.
— Как она восприняла его увещевания?
Была тиха как мышка, не сказала поперек ни словечка, да только прошло чуть времени, и все стало как раньше. Ей нравится тратить деньги на себя и девчушечку, когда остается монетка-другая, она раздает их как милостыню. А он, раз уж его помянули, и вправду очень черствый угрюмец.
— Если б я испугалась темноты до чертиков, ни за что не пошла бы к нему с рассказами о привидениях. С этим каши не сваришь.
Он почти не разговаривает ни с девчушечкой, ни с Норой, ни когда Нора его слышит. Передвигается господин медленно, что твоя черепаха. Брови имеет огромные, нависающие, глаза вечно полузакрыты, ни тени улыбки, точно что квадрат на гнутых ножках.
— Никогда бы ему не завоевать такую госпожу, как моя, настоящую красавицу, кроме как деньгами и…
Окрестные служанки рассказали Норе, что он поднял госпожу до своего положения. Женился по любви, самой что ни на есть любви, «да только моя госпожа такая же, как вы или я» (Энн едва улыбнулась пропущенному слову). Она деревенская мышь и не хочет, чтобы кто-то об этом проведал, вот и корчит из себя светскую даму, «я не допущу, чтобы со мной говорили в такой манере», «в последний раз она смеет ожидать» и всякое такое. Она выскочка из лавки — как о том узнаешь, так сразу все ясно. То и дело сбивается, но гонору — как у герцогини. Нора видела, как госпожа орала на девчонку, принесшую платье от портнихи, да так брызгала ядом, что и не подумаешь, будто госпожа на эдакое способна — «ах ты маленькая воровка, подлая маленькая потаскушка», — только продолжалось это недолго. Как только девчонка согласилась обменять платье задаром, мэм вернулась в прежнюю себя и пошла играть с ребеночком на фортепьяно, а то и пишу дарить незнакомке или даме, коя некогда была к ней добра.
— А что же супруг? Он не бывает с нею ласков?
— Я меняю постельное белье каждый третий день, но можно бы и реже. Он ее не домогается, и чего тут удивляться? После стольких лет она остается девчонкой из лавки, на высокопарные беседы не способна, развлечь никого не может, потому что новые люди действуют ей на нервы, это ясно, она не может даже толком выйти на улицу, не любит расставаться с девчушечкой, а то и думает, что люди над ней потешаются.
— Он ее бьет?
— Если бы, — ухмыльнулась Нора. — Боженька, твой херес для меня — самое то. Вот гляди: с лавочниками она говорит совсем не так, как с их девицами. С мужчинами развязная, а когда, случается, джентльмены к ней подкатываются, говорит с ними так, что другой дома проучил бы ее хорошенько: смеется, подмигивает, даже с его сослуживцами. А он будто и не замечает.
Похоже на малое наваждение, но, возможно, им одним не обойдется. В любом случае Энн намеревалась разузнать в точности, сколько дама способна ей заплатить, до встречи с нею, и в этом вопросе знания Норы заслуживали вознаграждения, ибо служанка могла в подробностях поведать Энн о семейных питании, чистоплотности, хозяйстве. Сколько имеется в доме вина? Хорошего вина? Держит ли госпожа лошадей? Где они хранят белье, в том числе нижнее? Часто ли принимают ванны? Покупают ли новые вещи взамен тех, что начали изнашиваться? Кто шьет, ты или она? Она предпочитает лавандовую воду или французские духи?
— Тебе это все к чему? Если у ней завелись бань ши, ты помашешь вокруг петрушкой, и вся недолга, нет?
— Сколько точно она получает денег на булавки?
— По среднему. Не то что некоторые. Мэри Кеннеди десять лет как следит за гардеробом своей госпожи и говорит, что только на платья, ни на что другое, понимаешь, эта дама берет у господина…
Бреши в познаниях Норы были занавешены покровами излишних деталей, и Энн ничего не оставалось, кроме как внимать ирландке, дожидаясь вдоха или глотка.
Богобоязненно ли семейство? Господин — ни капельки.
Доктора, понимаешь ли. Для него это сказки, и госпожа, когда он опять начинает, только опускает глаза.
— Случалось ли, чтобы супруг на тебя заглядывался? Говорил что-нибудь особенное?
— Послушай сама, что ты мелешь.
— Ну же, Нора, ты молода, привлекательна.
— Это уже тебе духи мерещатся.
— Так смотрел или нет — вот так? Вот эдак?
— Ха! Вот эдак ты девушку вгонишь в дрожь. Нет, он на меня вообще не глядит. Видно, не знает даже, как меня зовут. Наверное, он бы мне больше нравился, если бы смотрел, как ты только что. Нет, он холодный как рыбий глаз.
Он служил в Армии, и Нора, само собой, кое-что слыхала. Парень, с коим она познакомилась еще на родине, был вместе с ним, с мистером Бартоном, на войне, у него есть медали, почетные награды, у мистера Бартона, да-да, «только он о них ни словечком не обмолвится. Хранятся на дне ящика, среднего ящика письменного стола в комнатке рядом с гостиной. Я их там видела, они настоящие, да-да. Только мой друг, он говорит, что Джозеф Бартон был мерзкий тип, прямо черт с черным сердцем, и творил он всякое-разное».
— То есть?
— Слушай, ну откуда мне знать? А кроме чая у тебя ничего уже нет? Где прекрасное испанское, коим начался наш разговор?
III
Нора возвратилась на будущее утро с рассказами об исхищенной ночи и, болтая без остановки, лениво повела Энн к омнибусу, ясно дав понять, что платить за него будет Энн, затем еще к одному, затем к третьему. Наконец они устроились в зеленом скверике напротив Хикс тон-стрит, усевшись бок о бок на отчасти скрытой изгородью скамейке, позволявшей наблюдать ладный, узкий трехэтажный домик крашеного кирпича с милым двориком, что был обнесен недавно чищенным чугунным забором. Все ставни и окна были распахнуты навстречу дню.
— Вон там. Вон он идет, — сказала Нора, прячась. Энн, желая изучить супруга инкогнито, перешла через дорогу, дабы впитать его подход, поступь, манеру двигать глазами, разоблачительные первые впечатления. Его рот и обремененные тяжкими веками глаза, а равно движение его одеревенелых членов были по-особому отталкивающи. Ноги его были толсты — не ноги, а маятниковые опоры или бревна. Он был тяжело сложен, короток (куда короче Энн), слегка клонился вперед, будто искал пищи или же битвы. Энн узрела в нем вялокипящую неистовость, а вязкость его наводила на мысль об аналогической умственной медлительности, если не тусклости. Джентльмен он был, безусловно, образованный, медик, но пресный и лишенный воображения. Люди его типа тяжело косятся на окружающих, как бы пронизывая их взором, скрывая на деле собственную неспособность увидеть.
Его жена, однако, принадлежала к совершенно иной вселенной. Несмотря на истощение и смятение, что неизменно отмечали клиенток Энн, она была очень мила. Обладая внешней привлекательностью и фешенебельно одеваясь, она носила прямые волосы ниспадающими на плечи; каштановые локоны обрамляли ясный овал лица, чей ровный бледный цвет не нарушался ни морщинкой, ни пятнышком. Глаза цвета морской волны утопали глубоко и робко в длинных ресницах поверх щек, кои пленили бы любого ваятеля; под прекрасной кожей Энн почти разглядела очертания черепа. Блеск и ум этой женщины были похоронены под ее скорбью, но не столь глубоко, чтобы укрыться от проницания Энн. Дама двигалась элегантно, в ней ощущались неудивительная печаль и медлительность, но под ними радостность и детская живость не желали сдаваться, прорываясь сквозь боль приглушенным светом. Энн пришли на ум вклейки в ее Шекспире: не коварная Порция, не шаловливая Виола, нет, героиня попроще, Джульетта, быть может, или Корделия. Изящные брови, маленький рот, что едва тронут слабейшей из грустных улыбок: да, будь ее воля, она стала бы актрисой. Умей эта дама надлежаще говорить, из нее вышла бы образцовая Евгения, и каждый ее удушливый вздох в Дюмоновой темнице зрители ловили бы, рыдая, даже на дневных спектаклях. Основами основ ее были конечно же доброта и великодушие, кои с равной очевидностью подвергались опасности. Варварский тип, только что миновавший Энн на улице, зажал красавицу в чрезмерно тугие тиски, и ныне та увядала.
В первые минуты Констанс Бартон поразила Энн, оказавшись скорее девочкой, нежели женщиной; она изо всех сил старалась держаться как госпожа, но на лице ее играли блики бесчисленных сомнений. Энн коснулась ее маленьких рук, изучая знамения и обещания ладоней.
Попытки миссис Бартон развлечь гостью, подрываемые дрожащей угрозой слез и нетвердым голосом, очаровали Энн, и она бросилась на помощь слабеющей хозяйке, ибо даже ничтожный политес Констанс обнаруживал утонченность ее дома. Сколь часто обычные для Энн плебейки удосуживались предложить ей чаю перед тем, как выбалтывали свои мелочные жалобы? Обычным манером Энн обошла нижний этаж, приглядываясь по ходу к роскошеству дома: она растолковывала клиентке значения рассеянных узоров из соли и муки, тем временем отмечая качество пола, на каковом они рассеивались.
Она попросила показать ей медальон, носимый миссис Бартон на мраморной шейке. Внутри гнездился супруг в дагерротипе: отталкивающий субъект в серебряной оправе вжимался в нежное горло своей узницы, льнул к ней в миниатюре, заявлял о собственности. Когда он скребся об эту кожу, его баки наверняка вырезывали на ней бледные бороздки, как вырезывал их сей момент его уменьшенный двойник.
Энн обрадовалась тому, как скоро дама к ней привязалась, набралась силы и уверенности, развила даже способность членораздельно объясняться, опираясь на поддержку Энн и вопросы, кои та непременно задавала новой клиентке, дабы отрешить ее от невнятицы и заикания.
Данная клиентка в начале предсказуемо замешкалась, стала утверждать, будто произошла ошибка, и вежливо настаивать на том, что виденное ею «не могло быть» (как явно внушил ей муж). Однако Энн с легкостью наставила ее на путь истинный, пресекши старания миссис Бартон избегнуть растерянности, и почти сразу дама сделалась спокойнее, приобретя куда более несчастливый вид, и Энн знала, что теперь они близки; оставалось лишь взять ее маленькую руку в свою, смахнуть каштановую прядь с гладкой щеки и прошептать: «Говорите же».
По первым воспоследовавшим наблюдениям Энн заподозрила, что молодая жена нуждалась в участливых ушах более остального, а то и за исключением остального. Излагая свою историю, Констанс Бартон расцветала от малейшего сочувствия, наикротчайшего прикосновения или ободрения, будто жаждала их годами, будто она была не прелестной супругой медика, но изгоем или поколоченной женщиной хмельного кузнеца. Вероятно, крупного гонорара дело не обещало.
Поначалу Констанс рассказывала не о наваждении, но о соседях, ребенке, супруге, об ухаживании, венчании и дальнейшей жизни, о родовых муках, о требованиях врачей. Было ясно как день, что все стало ей поперек горла. Ей не с кем было откровенничать (это она сказала сама, спохватилась, без умолку проговорив несколько минут), не от кого услышать эхо своих мыслей, отделить зерна от плевел, и потому в Энн зародилась надежда на длительную занятость, пусть и подкрепляемую обсуждением прозаических неурядиц.
Когда миссис Бартон принялась наконец за детальное описание кошмаров, их оказалось непросто уразуметь, возможно, ввиду сдержанности дамы либо ее неуверенности в том, что от нее ожидали услышать. Борясь с собой, Констанс не способна была прийти к трезвому мнению едва не по любому вопросу; что до вторжения духов, в нем она была уверена менее всего. Едва она пыталась описать видение, как выяснялось, что это невозможно, что ей все примстилось, либо, если нечто и произошло, тем самым своеобразно доказывалась ее виновность: этот кошмар каким-то образом воплотила в жизнь она сама.
Она запиналась и взирала на свои руки либо половицы, порываясь как-нибудь объяснить хаос, что обуял ее дом. Когда история Констанс задушила самоё себя, Энн принялась тормошить даму рассказами о доме вкупе с известиями о наваждениях, кои случались в нем прежде. Сколь угодно дерзкое расхождение с действительностью не имело значения для техники Энн и уж точно не являлось плутовством, зато бедная женщина вновь обрела голос и, будучи освобождена от препятствий, могла проложить путь к своей истине. Вы, сэр, полагаетесь на схожие методы, не так ли? Позвольте прибавить, с куда худшими результатами.
Оплошности и нерешительность Констанс не удивили Энн ни на гран. Ее клиентки часто начинали с бессвязного смущения, однако, некоторое время поразмышляв в ее присутствии, обретали способность изъяснять вызванные духами потрясения все красноречивее и подробнее, пусть всего минуту назад те не поддавались описанию, кутаясь в «неизъяснимость». Ровно по этому лекалу Констанс вцеплялась в какие-нибудь слова — например, «его неугомонный дух» — и, постигнув, что они служат объяснением чему-то, находила силы посмотреть Энн в глаза и повести речь на эту тему:
— Его неугомонный, неукротимый дух. Он, видите ли, итальянец. Его вожделение сильнее, нежели… надеюсь, вы не сочтете меня чрезмерно грубой. Видите ли, доктора строжайше воспретили…
Ее муж — чужестранец! О чем Нора даже не упомянула. Это многое объясняло: чужестранец и военный.
Военные, коих Энн узнала в жизни и на сцене, были застенчивы вплоть до невидимости либо получили от резни удовольствие столь великое, что натуры их, однажды предельно раскрепостившись и получив за то вознаграждение, никак не помещались в гражданском бытии, отчего в мирное время герои обезображивались до законченных домашних тиранов.
Какие бы тревоги ни раздирали сей благодатный и отлично обставленный дом, Энн была ввергнута в пучину нежданной, несвойственной ей жалости. Хрупкая, гибнущая прелесть, затерянная меж плюшевых подушек гаргантю анской кушетки; девочка, коя возвысилась положением и обнаружила, что новая высота ничуть не гостеприимнее оставленных ею краев. Лишенная матери прежде, Констанс все еще жаждала материнской ласки, но теперь бесконечно острее. Энн тем не менее подбирала слова с осторожностью, ибо дама явно отличалась вспыльчивым характером и была способна мгновенно преисполниться спеси, в чем столь долго упражнялась. Клиентка, чувствительность коей к своему положению была столь очевидна, могла вскорости узреть в доверенной наставнице раболепную прислужницу, а то и дать ей отставку.
Будучи подарена и терпением, и временем, молодая миссис Бартон кружила вокруг да около, пока наконец не произвела на свет божий рассказ, что, все более насыщаясь деталями, поразил Энн в самое сердце. Подобно прочим одиноким женщинам, Констанс излила душу, лишь ощутив поддержку, лишь исчерпав перечень более житейских невзгод: одиночество, скука, медицинские тревоги, страхи перед порывистым гоном спорадически заботливого супруга. Оккультные жалобы миссис Бартон, однако, отличались от всего того, с чем Энн сталкивалась ранее, и уж конечно не являли собой, как случалось сплошь и рядом, чудовищную мозаику, сложенную из умыкнутых отрывков из романов и спектаклей. Дама вела свой престранный рассказ шепотом: прикосновение мужа к ее плоти переносило само себя на плоть их ребенка. Как бы ни обстояло дело — о, какой актрисой она могла бы стать!
— Если я стану ему противиться, она пребудет в безопасности, однако я слишком слаба для противления. Я стала сему причиной. Я открыла ему врата. Какая мать допустила бы такое? — Констанс начала подпрыгивать, будучи не в состоянии усидеть либо подняться, гневаясь на себя. — Нет мне прощения, я подлейшая из всех матерей.
— Успокойтесь, дорогуша. Не смейте об этом даже думать.
Констанс обрела власть над собой столь же стремительно, как потеряла, и вопросила с прежним трогательным покровительством:
— Не желаете еще чаю?
Иные женщины, изголодавшись по вниманию, фантазировали. Иные честно сообщали о воображенных видениях. Иные воочию наблюдали неоспоримую призрачную деятельность. Однако во всех этих случаях клиентка, выговорившись, прикипевала к обществу Энн и собственному окоченевающему рассказу. Но Констанс Бартон, лишь описав вторжение духов, принялась мяться, будто полагала себя обязанной отвлечь гостью от склизкого, смрадного зла, что восставало и пузырилось теперь между ними. Зыбилось и осуждение вклада, внесенного ее супругом; дама тяжело рассекала мутные воды неуверенности, оговорок, переповторений, затем поспешно нырнула с головой в собственную виновность, дабы неожиданно уйти на дно, где начался ее путь:
— Я верю, что он к этому непричастен, разве что тут скрыто его намерение, кое он способен осознать, даже желать этого или, быть может, не способен ему противостоять, ибо причина в нем, в его деяниях, в его ошибках, так должно быть, я это ощущаю, я это знаю, впрочем, вряд ли сказанное мною мыслимо, я не права, либо, по меньшей мере, Джозеф ни о чем не знает. Немыслимо, чтобы он знал. Возможно, если я расскажу ему о том, что мне известно, как я рассказала обо всем вам, он мне поможет.
В изнеможении Констанс осела и всмотрелась в чай, в дрожащие, подобно ивовым ветвям, крылья пара, во внезапные колкие пики, что вздымались и опадали на серебрящемся плато, откуда злобно косились неузнаваемые лица. Дама желала, чтобы тревоги ее испарились даже прежде, чем Энн могла постигнуть их сущность и темное происхождение.
Худшее ждало впереди: миссис Бартон гневалась на супруга, винила его в своих треволнениях и в конце концов поместила его лицо на причудливую, извращенную манифестацию, коя открылась ее взору. Это тоже никуда не годилось, и Энн постаралась отвести клиентку от скорых умозаключений. Из такой путаницы не выйдет ничего путного. Во-первых, Энн могла сразу распрощаться с гонораром. Во-вторых, подобное обвинение выльется в распрю, из коей жена ни за что не выйдет победительницей. И самое важное: по всей вероятности, миссис Бартон была попросту неправа, мешая рыбу призрачной загадки с дичью отвращения (небеспочвенного) к римскому рабовладельцу и тому заточению, что становилось уделом всякой английской жены. Неразумно, однако, называть дичь рыбой, если долгие годы жене, как бы она ни желала иного, предстоит обходиться этой самой дичью. Обвинить мужчину в сатанинской практике значило похоронить мир меж супругами — мир, коего неизменно искала Энн. Супруг не являлся ни чародеем, ни чернокнижником. Он был обычным мужчиной, определенно более чем скверным и, скорее всего, жестоким с женой, что проявлялось в несчетном множестве симптомов, как пустячных, так и критических (его увлечение насилием, боксом, войной, половое закабаление супруги). Потому Энн не мешкая предложила различные толкования касательно лица супруга на привидении. Кстати говоря, не помешало бы уяснить его природу:
— Случалось ли вам ощущать на себе его яростную руку?
— Чью? — Нелепый вопрос; веер прикрывает прелестный румянец и выковку лжи. — Разумеется, нет.
Джозеф весьма благороден.
— Благородный воитель.
— Он был по большей части доктором.
— Отмечен за доблесть, так, кажется, сказали вы? Что до практикуемой им медицины — она благородна?
Вдохновенный вопрос, немедленно подаривший Энн новым впечатлением. Притворство миссис Бартон сошло на нет, оставив ее оголенной и пристыженной:
— Сие невыразимо.
Она постепенно описала его работу, сказав достаточно, чтобы Энн уразумела тип обсуждаемого мужчины: нет, вопреки наружному обличью он был совсем не врачом, но садистом, что пособлял кровавым деяниям; отсюда проистекало и телесное обхождение с женой. Супруг устал от нее, продолжала Констанс, и вознамерился даже заместить ее ребенком.
— Для нее, я разумею, — поправилась она. — Он разумеет заместить меня как мать девочки.
Заместить мать собой — или заместить жену ребенком? Ее муж намеревался, кроме того, отправить девочку учиться, дабы принудить ее чаще избегать (либо вовсе чураться) общества Констанс. Он приносил ребенку дикие подарки, читал ей на ночь, был одержим странной мыслью познакомить девочку со своей жестокой наукой, и все это в припадке необъяснимой, необычной деятельности. Он торопился заместить мать собой.
Однако же описание беспокойства миссис Бартон подразумевало замещение жены ребенком. Она указала па тарелки, выставленные на деревянных рамах, разъяснила трещины в них и в стене за ними:
— Он словно бы пытается не вредить мне, и его напряжение проявляется в доме. Надрыв сказывается повсеместно. Он замечаем в посуде и газе. Тот подается неровно и вырывается синим пламенем, кое Нора едва успевает смирить.
— Если вы в самом деле являете собой мост к плоти ребенка, — сказала Энн, — тогда, предположительно, оставив требования супруга без внимания, вы и вашего ребенка защитите от манифестации?
Облегчение Констанс от такого решения вопроса было зримым, но, озарившись на миг, лицо ее вновь померкло. — Как же я могу ему противиться? — слабо вопросила она, и Энн, ощущая, как к голове и лицу приливает тепло, кое отмечало изящнейшие моменты ее наития, со всей определенностью осознала природу тревог этого очаровательного, но искаженного дома: Вот женщина, кою супружеское внимание доведет, весьма вероятно, до смерти, а то и уже довело (ибо Констанс подозревала, что тяжела ребенком). Ее супруг — военный и исследователь кошмаров, избивающий жену, коя может быть в положении, — не расположен избавить ее от обязательства быть расположенной к нему. (Бессовестность человека, что, будучи далеко не юношей, подвергал опасности жизнь супруги ради своей страсти, подтвердила все подозрения Энн на его счет.) Что хуже, он, как и почти всякий муж, правдиво описываемый сломленной и наважденной женой, принуждал ее уступать, прибегая к насилию. («Он принуждает меня принудить саму себя, либо я принуждаю его принудить себя», — промямлила Констанс, отвечая на прямой вопрос, и Энн тотчас постигла ночной кошмар, бесплодные слезы, насилование, муки, кровь и выдранные волосы.) Более того, страдавшая женщина явно принадлежала к тем жертвам, что сами восходят на алтарь, и не могла заставить себя отказать своему властителю в столь бесполезной малости, как ее жизнь, ибо таковы были ее женственное самоотвержение и естественное понимание любви.
Итак, при указанных обстоятельствах наваждение овеществляется точно и исключительно в момент, когда жена молча поддается распущенной похоти супруга, и угрожает не жене, только ребенку. («Она страдает соответственно с моей готовностью уступить его склонности».) И хотя вторжение настоящих духов никоим образом нельзя было исключать, Энн расслышала в рассказе Констанс мольбу о содействии приземленного свойства. Эта милая дама, лишенная матери, полагала своим долгом позволять господину вершить зверства, даже если они ее убивали, однако тайники души предлагали ей подвидом голубой манифестации побег, сохраняющий достоинство: поскольку ребенка, безусловно, нужно оберегать, миссис Бартон уже не могла позволить супругу себя коснуться. Теперь она согласно со своим мерилом долга имела право требовать оставить ее в покое ради спасения не самой себя (как следовало бы), но ребенка («себялюбие», приемлемое даже ввиду преувеличенных обязательств перед извергом).
Какого же наставления жаждала Констанс Бартон от Энн Монтегю? Не большего, чем услуга, кою Энн оказала множеству несчастливых жен: обучить их сдерживать терей, с коими они жили. «Как же я могу ему противиться?» — кротко вопрошала Констанс, и в этом Энн видела свою задачу. Здоровье клиентки требовало действовать поспешнее обычного; уроки должны излагаться на оккультном языке, иначе бедное создание отринет всякую помощь, решив, что защищать ее жизнь от мужчины не стоит, в отличие от жизни ребенка, коя стоит защиты от манифестации.
Констанс не то чтобы лгала либо актерствовала. Скорее, она видела лишь то, что имела потребность видеть во спасение себя: идеально искреннюю и оправданную самоиллюзию, но такую, кою следует блюсти любыми средствами. Очаровавшись, Энн Монтегю решилась поставить спектакль; она редко, если вообще когда-либо жаждала сыграть роль столь безукоризненно.
Меж обыкновенных предписаний, позволявших горемычной душе ощутить сдвиг с мертвой точки, как то: рассыпание муки, заклинания и ленточки, занавешенные зеркальные стекла, — Энн измыслила ряд советов, что назначались именно Констанс. Когда Энн предложила для отдаления призраков перестать употреблять духи, избегать чрезмерного оголения тела и растирать кожу шеи и рук сырым чесноком до появления умеренного зловония, она защищала Констанс двояко, от опасностей нечеловеческих и человеческих.
— Моя бедная милая девочка, — начала она, осторожно подбирая слова, дабы просветить сироту. — Вы противостоите одной из наиболее темных природных стихий, коя неограниченно обнаруживает себя в этом доме, грозя вам и вашей прелестной дочери. В нашем мире имеется, видите ли, избыток этой отравы. Представьте себе наплыв искр подобно тем, кои обуздывают с пользой ученые мужи. Эти молнии опоясывают нашу землю, угнетая все живое с силой, кою невозможно сдержать.
Мужеская страсть превосходит возможности общества ее погасить, вот и происходят чудовищные по размеру и сути выбросы этой страсти; война — пример наиочевиднейший. Война есть чрезвычайно простой феномен, украшенный мишурой дат, casus belli
,[8] оскорблений, дипломатических усилий, имперской экономики, но все это — лишь опорожнение избыточной мужеской страсти. Женщина никогда не начинала войн; женщина на это не способна. С чего бы? То же самое, дорогуша, пусть и в меньшем масштабе, мы наблюдаем в вашем доме, ибо цивилизация укрощает подобный паводок в одном отлаженном домохозяйстве за раз, точно как молния бывает единственно полезна, будучи направленной в одиночный металлический стержень. Имея дело с манифестацией в вашем доме, мы сталкиваемся с явлением, подобным прорвавшемуся газопроводу. Мы должны залатать прореху и с течением времени научиться управлять газом так, чтобы он не достигал впредь точки разрыва.
— Знает он или нет?
Этот вопрос лучше оставить без ответа.
— Я едва слышу ваш тонкий голосок. Знают ли они? Вы об этом спрашиваете? Некоторые — да. Знают и смакуют. Другие — нет. Они представляют все это великим таинством либо утверждают, что для понимания сего нужно разбираться в правилах престолонаследия Священной Римской империи. Потому-то, вслушиваясь в их речи, вы поймете весьма немногое. Рассуждая о любви, они кажутся подобными нам, однако под теми же словами разумеют нечто совершенно иное. Они не такие, как мы. Увы, по жестокому велению природы мы знаем о мужчинах больше, чем знают о себе они сами.
Компетенция Энн вбирала в себя и управление ожиданиями. Помыслы жены об извечном непрощении супруга были понятны, однако от намерения не прощать во веки веков Констанс следовало избавить. Когда та запричитала, что никогда его не простит, Энн поправила ее:
— Вы конечно же должны простить. Вы не можете поступить по-другому. В языках иных народов таково определение их слова «женщина»: та, что прощает посягательства.
Энн видела, что Констанс воспряла духом, ибо если выброс был естественным, его возможно будет сдержать.
Если имелся прецедент, значит, имелись и средства восстановить прежнее положение дел.
— Значит, по завершении я вновь обрету мою девочку и моего принца канцелярской лавки, что освободится от этой взрывоопасной сущности?
Энн улыбнулась изнуренной женщине. Пока не стоило растолковывать ей простую истину: принц, если и существовал однажды, давно уже мертв.
С ее помощью клиентка прониклась охранительным режимом; брачный совет маскировался спиритическим: как избегать телесного вовлечения, как охлаждать мужчину, как побуждать его к отдохновению в иных местах и другими способами.
— Вам следует заботиться о его удобствах такого рода как и где только возможно. Ибо если он будет удовлетворен, манифестация также отступит от вашего дома или будет призвана обратно в супруга. Никак нельзя, говоря фигурально, окатывать его ледяной водой. Здесь допустимы методы, при коих он необходимо разочаруется, но не по всем статьям. Иным его аппетитам можно потакать. На деле потакать им должно, поскольку чем более его пресытят еда и питье, доброта и удовольствия, тем менее он станет подвержен порывам, кои для вас и губительнее, и отвратительнее, тем большего снисхождения можно ожидать от него в отношении данного разочарования, что будет делаться все слабее. Кормите его, балуйте, избегайте и успокаивайте. Ведь это в вашей власти, разве нет?
Энн наставила клиентку о пользе тяжелой пищи и вина, дала несчастливой простодушной даме порошки, безвкусные, но действенные: их щепоть, будучи всыпанной в пишу, содействовала расслаблению и тормозила излишнее возбуждение крови.
— Вы же понимаете, это вопрос объединения бессвязных элементов его души, ограничения его страстей.
Сколь печально познавать то, чего не ведает выросшая без матери девочка! Красивых всегда научали привлекать, но наука отталкивать, безусловно, важна никак не менее, что доказывало дело Констанс, дело буквальных жизни и смерти.
Вдобавок она была исключительно милой девушкой. Стоило ли удивляться тому, что итальянский супруг столь остро переживал отвержение от ее милостей? Отвадить его будет нелегко. Энн предупредила ее ясно, как только могла:
— Мне не хотелось бы пугать вас, дитя мое, однако такого рода ужасы отзываются на прибывающую луну.
Когда Констанс улыбнулась без волнения, пусть и кратко, Энн была тронута настолько, что не заметила, как принялась лицедействовать ради нее, декламируя старинные реплики из давнего сценического прошлого, изображая шута, изображая поэта, изображая чаровницу, наслаждаясь итоговыми аплодисментами не меньше любой некогда заработанной овации. Когда пришел срок обсудить финансовые подробности, Энн замешкалась, что было ей отнюдь не свойственно, почти увильнула от темы, возжелав, не размениваясь на пустяки, просто помочь этой женщине, но и тут ее новая клиентка оказалась дамой непревзойденных обаяния и такта.
— Я все понимаю, — и милая девочка поспешила в свой черед перебить запнувшуюся было Энн, чтобы не колеблясь поведать о деньгах на булавки, равно как и о мере податливости супруга во времена роста домохозяйст венных потребностей. — Имеется множество вещей, о коих я могу сказать ему, что они нужны нам для дома либо Ангелики.
Прощаясь с Энн, клиентка пребывала в лучшем из возможных настроений: была довольна, определенно способна заплатить, спокойнее прежнего, вооружена средствами и познаниями, готова к грядущим битвам и, что самое замечательное, с нетерпением ожидала нового свидания с наставницей.
IV
Скорее часто, нежели наоборот, мертвецы раздражались или попросту скучали; из низменной мстительности они в ответ прискучивали Энн Монтегю. Заточенным в мебельные дебри мертвецам оставалось тешить себя, порождая в темной ночи буфетные скрипы либо беспрерывно распахивая надежно запертую живыми дверцу шкафа, сопровождая сие действо стуками. На долю Энн выпадало изгнание духов, иногда при содействии бывшего актера, ныне плотника, каковой принимал вид специалиста по оккультизму и щедро вознаграждался за все свои умения.
Обычно мертвецы, умевшие говорить, избегали являться; являясь же с ароматом лавандовой воды, розового масла или плесени, они оказывались немы, а затем либо отчаянно желали сообщить то, что было недоступно их познаниям, либо пребывали в такой безмятежности, что в них почти невозможно оказывалось распознать близких, что отличались некогда остроумием или нервической энергией. Энн повидала бесчисленных призраков неистовых при жизни людей, кои со зловещими лицами, медлительно, расплываясь по краям, искали только место, дабы притулиться, но уюта не находили нигде.
Мертвецы чаяли переслать сообщения с настойчивостью, от коей у Энн жужжало в ушах, дергались ноги, кровь устремлялась в зримо пульсирующие виски; но когда она предлагала духам возможность говорить посредством ее рта, когда она переставляла всякий предмет гостиной, дабы угодить их известным вкусам, при свечах и в тишине, и закрывались глаза, и руки смыкались в круг, — что же мертвецы имели о себе сообщить? «Где я?» — или: «Вспоминайте обо мне». Не больше, а зачастую и того меньше. «Мне не по нраву твоя невеста». «Не надевай мои платья». «Ужасно чадит. Уберите ее». Они то и дело бывали грубы. «Ты мне всегда был противен. Или ты. Или ты. Или ты», — твердила судорожная тень ребенка кружку переживших его скорбящих родных. Мертвецы нередко бывали усталы, смущены, раздражительны, переменчивы. «Я не там хранил сласти, — сказал умерший от сифилиса пекарь, указуя на потолок. — Мне нравились сласти в постели. От них распрямлялись перышки».
Либо они бесцельно шифровались, роняя один и тот же подсвечник каждые восемь минут ровно восемьдесят восемь минут кряду восьмого августа, начиная с восьми часов, на восьмую годовщину… чего именно — никто не мог припомнить: ни смерти, ни столкновения экипажей, ни гибельного пожара. Время от времени послания духов воспринимались как неосмысленные даже ближайшими родственниками, кои не могли раскодировать полные невнятицы срочные депеши, ибо мертвец снова и снова писал невидимым пальцем по серебряной пыли зеркального стекла: «Не забудь воссиять!» — и семья была бы рада последовать совету, если б только знала как.
Однако — да, изредка ушедшие сверкали злобой. Смерть не выпарила из иных покойников ни гнева, ни ярости, напротив, они сгустились в сироп, что тек ныне в полупрозрачных венах, просачиваясь в подушки и пишу живых. Эти духи приближались к живому, глядя на него в бешенстве, пока тот не падал спиной вперед с лестницы.
Они указывали на нож, пока живой не перерезал по их велению собственную глотку. Они запугивали бедняг до смерти — со зла или расплачиваясь по долгам из жизни, что не переставала в них гноиться. Но никогда, никогда они не касались живого человека. Им под силу было поднимать вещи и швыряться ими в живых — Энн видела тела, коим не находилось других объяснений, — однако дотронуться до живого, как, по вере Констанс, дух ныне трогал ребенка? Подобного не случалось.
Энн сидела на скамье, на фут-другой укрывшись в тени, и припоминала первый встревоживший ее подругу момент, что чуть не вписывался в последовательность вторжения: знакомый, но неопознаваемый запах, внезапно, вне связи с чем-либо напоивший дом, вонь, что опаляла глаза и самым непотребным образом окутывала кровать ребенка. Сама детская сопротивлялась, не желая впустить мать в себя, дверь заклинило, словно ее держали с темной стороны, ручка была холодна на ощупь. Все это классически сочеталось с призраками и манифестациями. Любому здравомыслящему человеку придраться тут не к чему. Среди других ранних признаков: женщина начала просыпаться еженощно в один и тот же час. Многие годы служивший обставленным по ее прихоти дворцом, дом внезапно принялся буйствовать и будоражить ее, круглые сутки внушая беспокойство. По ту пору, однако, никто не ощутил ни прикосновения. Перейти эту границу было немыслимо, и оттого, сложив все впечатления от Констанс, Энн не разуверилась в диагнозе, поставленном днем ранее: самосохранение под маской призрака.
Многообразие симптомов тем не менее позволяло снабдить прелестную клиентку обширным прейскурантом помощи. Неизменно пополняемое довольствие дамы покроет траты на обряды выселения и разнообразные действия, призванные унять нервы и породить приятную иллюзию перемен к лучшему, без коей домашнее просвещение было бы неполно. Порошки и рецепты, отношение к властителю и хозяину — все эти сильнодействующие средства тщетны, если их не подкрепляет научный спиритизм. Между тем Энн и Констанс проведут многие часы за разговорами и трудами, оценивая Норину готовку и супружеский погреб; долгие дни в огромной, теплой гостиной, рука об руку; Энн станет развлекать даму, пока та не ответит смехом, и Констанс досконально овладеет наукой успокоения своего итальянского мучителя. (Он будет желать ее по-прежнему, невзирая на соли и алкоголь в крови. Перенаправить всю его жажду невозможно. Супруге следует обучиться насыщать его меньшим, нежели то, чего он алчет. Энн станет проводником Констанс и в этом вопросе, пусть при мысли о его косматых лапах на ее гладкости наставница поджимала искривлявшуюся в отвращении губу.)
— Дражайшая моя Констанс, — сказала Энн, поднимаясь, дабы поприветствовать подругу и положительно прелестную крохотную испанскую инфанту. — Ненаглядная Ангелика, конечно же. — Энн приняла исполненный грации книксен и поглядела вослед девочке, что унеслась на зеленую площадку перед скамейкой, охваченной полукольцом дубов, — Она верна своему имени. — Она повернулась к клиентке, взяла ее за руку. — Посидите со мной, ибо я почти всю ночь провела без сна, ломая голову над тем, как справиться с вашими трудностями наилучшим образом.
Досадно было обнаружить, что Констанс подвержена непостоянству, совсем как скучная жена любого мелкого клерка: еще одна подруга на грозовой час! Будучи поглощена предисловием, она ерзала и бормотала, перестав быть той милочкой, коей Энн помогла достичь ясности днем ранее, и взамен изображала недостоверно светскую даму, что уже извещала прислужницу о предрешенной отставке; Энн не нужно было даже прислушиваться, столь типической была сия речь: миновавшая ночь принесла успех, но вместо того, чтобы узреть в нем доказательство силы наставницы, Констанс заключила — превратно, предсказуемо, — что не нуждалась в советах Энн изначально. Засим пришел черед лепета о расторжении уговора, снисходительных предложений выплатить Энн (предположительно неоправданный) гонорар, запинок и вялых извинений. Энн все это уже слышала и знала: просьба о большей помощи таилась под маской заявления о том, что помощи не требуется вообще никакой. Она привыкла отклонять переоценку второго дня и направлять внимание клиентки в иное русло, дабы та глубже прониклась собственным затруднением и значительностью Энн, но никогда еще вероотступничество не оборачивалось такой досадой.
Уязвленная Энн также не могла припомнить, когда жалела заикающуюся клиентку, но милая Констанс заставляла себя улыбаться, и ее отчаянная игра трогала до глубины души. Сколько энергии ей пришлось истратить, дабы отрицать ныне все ею виденное, всю сердечную боль ее наважденного дома, дабы сидеть опустив глаза, выдавливая из себя смех, не смех даже, но визгливое, натужное хихиканье, что искажало естественную и прекрасную ауру приглушенной скорбью живости.
Энн ни словом не помогла фразерствовавшей Констанс. Мятущийся должен сражаться в одиночку, тем яснее и скорее уразумеет он ничтожность своей дрожи. Несомненно, вечером накануне, проводив Энн, Констанс почувствовала, что избавлена от страха и стесненности.
Наконец выговорившись, она приняла последующее облегчение за искоренение исходного затруднения. Кон станс явно провела вечер, размышляя над тем, сколь она нелепа, и когда ночью ничего не произошло (либо содействие Энн уже на первой стадии обернулось успехом, либо враг предпочел тактически отступить), Констанс решила, что не излечилась отчасти, но, вернее всего, никогда и не страдала.
Смехотворная речь доковыляла до завершения.
— Удивляюсь, не сошла ли я с ума, — предложила Констанс в качестве уступки: обычное плачевное желание наважденной.
— Бредите ли вы философической путаницей перед кошками, что восседают на подоконниках? Пристаете ли к людям на улицах, оповещая их об их фатуме? — Энн вздохнула. — Вы не сошли с ума, но воистину опасно схожи с дурочкой. Вчера вы мне таковой не казались.
Слабосильные оправдания прорезались и усохли; Энн невосприимчиво молчала. Разумеется, Констанс возместит любые уже понесенные расходы.
— Надеюсь, вы понимаете, о чем я, — начала она.
Энн повернулась к заблудшей подруге:
— Мы, само собой, должны быть довольны спокойствием прошлой ночи, однако не следует торопиться и делать незрелые выводы. Многое нам неизвестно. Вчера я узнала кое-что о здании, о вашем доме, и освежила в памяти кошмар Бёрнэмов.
Импровизируя на знакомую тему, Энн поведала старую историю Бёрнэмов, прибавляя к ней — как художник выбирает подробности, кои с наибольшей вероятностью воздействуют на смотрящего, — изобретенные наспех элементы, дабы помочь Констанс уяснить ее ситуацию.
Влияние сказки о четырехлетней девочке Бёрнэмов, мучимой вспышками гнева, что были порождены тайнами ее отца, проявилось зримо и поспешно, куда поспешнее, чем в прошлые разы; Констанс, надо полагать, лелеяла надежду именно на такие раздражитель и нейтрализатор.
— Я готова, вполне готова оставить вас в покое, если вчера две девочки всего лишь разыгрывали сценку из спектакля. Уплатите мой скромный гонорар и выкиньте меня из головы. Однако на правах вашей подруги я колеблюсь. Покажите-ка мне личико, дорогуша.
Миссис Монтегю возложила пальцы с коротко остриженными ногтями на подбородок Констанс и повернула его к себе; дама неслышно плакала. Вознамерившись скрыться от прямого взгляда, Констанс моргнула и отвела глаза.
— Фантазии Констанс о фальшивых фантомах — форменное фиаско! — поддразнила ее Энн, продлевая всякое фффф, и Констанс улыбнулась по-настоящему: девочка в рощице, окруженная женщинами и их маленькими подопечными. Энн нежно смахнула слезы с длинных ресниц и поцеловала миссис Бартон в лоб, указательным пальцем разгладив морщинку меж бровей.
— Ну, будет! Открытые врата нельзя запереть вновь. Вы не в силах не смотреть, пусть увиденное и обжигает.
— Верите ли вы, что я виновна? В неурядицах?
— Овладейте собой. Вы же не хотите встревожить нашу Ангелику. Она смотрит на вас. Махните ей и улыбнитесь!
Вариация на тему Бёрнэмов подстрекнула Констанс яснее уразуметь собственный случай, и ее память извергла новую подробность. Ангелика также страдала от припадков ярости, из коих одни были объяснимее других; но самый тревожный припадок случился с нею неделю назад, когда Констанс оставила дочь на попечение отца. Торопливо отлучившись в церковь и возвратившись, Констанс обнаружила ребенка в полном помутнении у недвижных отцовских ног.
— Нечто большее, нежели детская гневливость?
— Много хуже. Он же попросту стоял, изучая ее страдания.
— Сообразно своей исследовательской натуре?
— Или жестокости, — резко отвечала Констанс. — Он желал ее беснования. И мог вызвать припадок с умыслом. Он над ней глумился.
Они длили беседу, начатую за день до того. Констанс вновь искренне и открыто говорила о своих горестях, смеялась над рассказами Энн, приникала к источнику ее мудрости и ухватилась за возможность: поскольку завтрашним вечером лабораторские дела вынудят Джозефа покинуть Лондон, Энн может побыть в доме подольше, дабы отскрести остатки трагедии Бёрнэмов. И поужинать.
Между тем Ангелика — чистая детская радость и свобода — порхала вблизи и вдали. Когда она застыла, дабы послушать разговор женщин из-за скамейки, возложила руки им на плечи и просунула меж ними голову, Констанс и Энн изо всех сил принялись маскировать обсуждаемые сущности и ужасы, однако девочка определенно постигла истину, ибо вдруг погладила родительскую щеку, прося мать не грустить. Она пообещала всегда ее радовать и всегда быть хорошей, после чего улизнула очаровывать более посредственного, нежели она сама, ребенка либо сбитую с толку гувернантку, дабы те с нею поиграли. Ангелика затерялась в рощице и вернулась с гирляндой историй: меж ветвей она видела голубую манифестацию. Это было по меньшей мере невероятно; видимо, так она просила позволить ей поучаствовать в беседе на равных. Энн дала ребенку возможность озвучить свои мысли, и Ангелика быстро сказала:
— Мне совсем не нравится, когда мамочка испугана.
Она угадывала материнские боль и страх.
— Лучше всего, если мамочка будет спать рядом со мной, — сказала она. — Тогда он останется снаружи или спрячется. Он не осмеливается тронуть меня, когда мамочка смотрит.
Она что-то видела, желала о чем-то рассказать, но, увы, раззадорить ее на свидетельские показания было затруднительно. Ее видения близко соответствовали материнским — факт, подтверждавший множество различных и противоречивых версий. От нее разило чесноком.
V
Нежные щечки и шейка Ангелики пахли средствами, кои прописала Энн, даже сильнее на будущий вечер, когда Энн прибыла, дабы выполоскать из дома Бартонов заразу Бёрнэмов. Сильнее сделалась и убежденность Констанс в преступности супруга. Суточный промежуток сказался противоположным образом: вместо того, чтобы увериться в несущественности произошедшего, Констанс определилась на счет вины мужа и, едва впустив Энн, принялась с воодушевлением излагать свои теории, невзирая на Ангелику, коя внимала ей со скамейки при фортепьяно либо повиснув на материнских юбках. Попытка Энн остудить Констанс провалилась; настойчивость, с коей та увязывала супруга с кошмаром, впервые заставила Энн усомниться в диагнозе.
Я вовсе не имею в виду, будто упорство Констанс убедило Энн в том, о чем сама Констанс проговаривалась вскользь; нет, Энн по-прежнему полагала, что Джозеф Бартон — при всех его грехах — не руководил никаким духом-невольником. Вернее сказать, что Энн определила само упорство как «сокрытое».
Мгновения сокрытого, когда события замедлялись и Энн воспринимала важнейшие сведения, что таились под словами, внутри невербальных звуков, по ту сторону гримас, даже в сопутствующих предметах и декорациях, дарили ей прекраснейшие переживания, пусть даже болезненные либо измерявшие чужую боль. Энн не была наивна; она лучше прочих сознавала, что мир по природе своей ни добр, ни милосерд. Точно так же, следует отметить, не видела она и грандиозной решетки, взаимосвязывающей всех людей, все события, все время; Энн с легким сердцем признавала изобилие бессмысленных совпадений. Она не была дурочкой, коя верит во всяческие порождения чужих капризов.
Но мир строился на красоте, что составляла его основной узор, его структуру, пусть частности нередко бывали жестоки и уродливы. Посвятив себя работе, Энн со временем набралась опыта и была осчастливлена тем, что узрела тусклое связующее сплетение, кое наиопреде леннейшим образом лежало в основе основ повседневности. Того, кто проявлял неослабное внимание, здесь ждали путеводные нити. Они не требовали внимания, но вознаграждали его. Определенные мгновения, предметы, слова выделялись не лучистостью (идиотический термин, призванный объяснить косным людям какую-то долю этого ощущения), но скорее врожденной и притом частичной значимостью, тоской по завершенности. Они были звеньями в цепи, однако звено, коему назначалось быть сцепленным с предыдущим, могло объявиться дни спустя в другом месте и в напрочь иной ситуации. Тем не менее два этих звена, увиденные как они есть, в соединении, не могли быть ничем иным, исключая совпадение и самообман. Они достигали одно другого, минуя обстоятельства, и заключали в себе некий новый намек либо вывод, что поддавался лишь внимающему.
Энн была сравнительно молода, когда впервые уловила в себе способность к осознанию, и немногим старше, когда поняла: многие попросту не замечают волны смысла, испускаемые ими всякий день. Заметила она и другое: как ни объясняла она увиденное тому, кто видеть не мог, ее непреложно осмеивали. Большинство полагалось исключительно на слова, ожидало, что к нему обратятся, желало услышать нечто прежде, чем начать слушать. Однако Энн не собиралась лгать себе, дабы походить на это большинство. Ее наблюдения снова и снова подтверждались опытным путем. Она узнавала о том, что ее подруги встревожены, прежде подруг и терпеливо дожидалась момента, когда им открывалось это знание. Она знала, когда убийца нанесет удар либо исчезнет. По выборке картин в окне галереи она узнавала о том, что над живописцем довлеет спиритическое наваждение, хотя выставленные полотна являли всего лишь коров в солнечном свете.
Проводя вечер в обществе Констанс — в театре, за ужином, в каждой комнате ее дома, — Энн чуяла прибытие звеньев сокрытого, кои проявлялись быстро, одно за другим, пусть их связующий смысл и не обнаруживался тотчас же. Начать с того, что когда Энн раздумывала, как в ходе вечернего сеанса и очищения доказать спиритическую невиновность супруга, ее словно вынесло прочь из дома, ибо Констанс, пользуясь отсутствием мужа, сняла ложу в театре. Первое звено: то был театр, в коем Энн некогда играла, завершив карьеру ролью Гертруды в «Гамлете». И еще: этим вечером шел именно «Гамлет». И еще: Кейт Милле, коя играла Офелию при Энн в роли Гертруды, изображала ныне Гертруду: девочка, преждевременно ставшая матерью.
Констанс, далее, между актами и по дороге домой говорила о собственной матери, о нехватке материнской мудрости, что ощущается ею всю ее жизнь, о том, что ее закономерно терзает страх оказаться почти бесполезной для Ангелики. Констанс взяла Энн под руку; они шли мимо зеленого парка, что был заключен в ограду, сложенную из увенчанных кисточками чугунных копий, и по всякому древку вились сверху вниз черные железные гирлянды из роз, и всякую розу, в свой черед, испещряли черные железные шипы, и меж шипами тут и там проглядывали черные железные жуки и гусеницы, знаменуя тщеславие безымянного кузнеца, что выделал некоторых гусениц вплоть до крошечных волосков, коими инкрустировал их сегментированные тела. Продвигаясь от лампы к лампе, Констанс вела рукой по этим колючим копьям и говорила о близящемся отдалении ее дочери, кок) всего через неделю переведут на диету из латыни, Дарвина и бог знает чего еще. Мгновением позже из-за угла вывернула молодая пара в маскарадных костюмах: католический епископ и монашка смеялись, взявшись за руки, и распевали, пародируя латынь: «Ин катэдра экс катэдра экс оффицио трам-пам-пам…»
Когда они возвратились в дом Бартонов, обсуждаемая девочка был готова к их приходу, держа себя так, будто знала, что они явятся в этот самый миг.
— Я хочу, чтобы вы уложили меня спать, — сказала она Энн, к удивлению Констанс; что до Энн, она дожидалась как раз подобного тускло мерцающего звена. Констанс увлекла Нору в кухню, а Энн взяла ребенка на руки и пошла наверх, понимая: ей нужно лишь внимательно слушать, дабы усвоить нечто оглушительно важное.
— Я вас ждала, — сказала Ангелика, когда Энн возносила ее по ступенькам. — Очень-очень долго. Здесь налево, — скомандовала девочка наверху, однако это предписание столкнуло бы их со стеной, оттого Энн двинулась направо, и Ангелика похвалила ее за послушание.
— Ты спишь здесь? — вопросила Энн, опуская дитя на кровать. — Королевская палата во дворце.
Платяной шкаф, подозреваемый во многом, опекал столько одежды, сколько Энн никогда не имела.
Ангелика пригладила жесткие волосы куклы, черные струны, выдранные из хвоста обреченной лошади. Она новела руками в бесподобном жесте — еще одно звено, — в точности как вздымала руки Молли Тернер ночь за ночью перед Энн в спектакле «Опасные дети, или Вечерний испуг». Энн не думала об этой пьесе годами и припомнила ее лишь несколькими часами ранее, когда они с Констанс увидели вдалеке театр. Семнадцатилетняя Молли играла девочку десяти лет, и столь искусно, что люди сетовали на то, что ребенка допустили к участию в представлении подобного рода. Той пьесой Молли Тёр нер завоевала и первого поклонника, мужчину, что прежде невнятно ухаживал за Энн. Он стал первым из многочисленных трофеев Молл и предпоследним — Энн.
— Может быть, расскажешь мне сказку? — попросила Энн, опускаясь в голубое кресло с роскошной обшивкой, стоявшее при кровати.
— Вы какие сказки любите?
— Любые, какие только любишь ты. Поведай мне о своей куколке. Как ее зовут?
— Это принцесса Елизавета, все знали ее под этим именем, но сейчас она скрывает свою истинную сущность. Сейчас она — маленькая Принцесса Тюльпанов.
— Но к чему столь очаровательной девушке скрывать свое имя?
— Ее хотят поймать эльфы. Чтобы преподать латынь. Она сбежала. Но теперь они поклялись слезной клятвой. Когда они ее найдут, она должна сидеть на шляпке мухомора и заколдовать их, иначе эльфы сделают что-то непоразимое.
— Непоразимое?
— И когда она попытается их заколдовать, все должны утихомириться. Они заставляют ее танцевать.
А эльфы изысканно танцуют, поэтому они судят очень сурово. Потом, когда они прикажут, будут снежные танцы, и она должна танцевать так, чтобы ни одна снежинка не упала на землю.
Энн размышляла. Она спросила очень медленно:
— Если она совершит ошибку и уронит снежинку на землю, как ее накажут?
— Тс-с-с! Об этом нельзя даже говорить, — прошептала Ангелика. — Эльфы карают за ошибки такими изгорбными овечками. Бедная, грустная Принцесса Тюльпанов.
— Почему она грустит, Ангелика?
— В стране тюльпанов ее сон оберегают храбрые ангелы с копьями, утыканными шипами роз. Если они коснутся вас этими копьями, вы умрете. Навсегда.
— Они оберегают принцессу. Превосходно. Это замечательно, когда кто-то тебя оберегает. Они защищают ее от эльфов?
— Нет. От того, что страшнее.
— Что же это?
— Страшнее.
— Мама принцессы знает, что это такое? — спросила Энн, однако дитя лишь вздохнуло и спросило в ответ:
— Вы толстая?
— Полагаю, что да. Наверное, я кажусь тебе огромной. Я тебя пугаю?
— Вы смешная! Дамы не могут пугать.
— Какой мудрый ребенок. Где ты об этом узнала?
— Это все знают. Такими нас создал Господь.
— Тогда что же тебя пугает? Что это — страшнее эльфов?
— Теперь вы расскажите мне сказку. Пожалуйста.
— Хорошо же. Держи принцессу крепче и слушай. Однажды жила-была королева, самая красивая, прекраснейшая издам. Но она ужасно мучилась, потому что ее король не был добр. А их дочь, принцесса, любила мамочку-королеву всем сердцем и не желала, чтобы мамочка страдала еще больше, потому принцесса никогда не рассказывала мамочке о том, что она тоже страдает от жестокости. Но кому-то принцесса должна была обо всем рассказать, потому она обратилась к королевскому советнику. Видишь ли, королева доверяла одному человеку…
— Я знаю! Я его знаю!
— Его? Кого ты имеешь в виду?
— Хрустальная Королева доверяет только Господину Огней, а Королева Сладостей глядит с глубоким одобрением на Милорда Лакрицу, а Дама Деревьев навсегда вверила себя доброму слуге, Рыцарю Вод. Такой мужчина имеется у каждой королевы.
— Понятно. Интересно, ты упомянула лакрицу — и смотри, что я тебе принесла. Вкусно? Так вот, дорогая моя девочка, эта королева доверила защищать себя и возлюбленную маленькую принцессу премудрому волшебнику.
Принцесса знала, что должна все рассказывать волшебнику, тогда волшебник ее защитит. Как ты полагаешь, что произошло далее? Можешь закончить мою сказку.
Однако рот девочки был занят сладостями, и она едва ли могла его закрыть, ибо в спешке проталкивала сквозь губы пригоршню лакрицы. Энн ждала, страшась близящейся истины. Наконец ребенок драматично сглотнул. Энн вытерла девочке губки и стала слушать ушами, глазами и сердцем. Девочка спросила:
— Вы едите спаржу?
— Ем. Обожаю спаржу. С подливой.
— П-п-п-п-п-пппппп, — она яростно запнулась, покраснела, ее глаза повело вверх и вправо, личико обезобразилось, выдавливая неподдающееся слово, — п-ПА ПОЧКА!!! говорит, что она полезна для почек.
— Видимо, так.
Девочка зевнула. Ее глаза закрылись, затем вдруг распахнулись.
— Кто там в нашем потолке? Вы сказали, что в нашем потолке висит мужчина. Я слышала вас в парке.
Энн подалась к кромке Ангеликиной кровати и сказала мягко:
— Сейчас ты уснешь, и мы с твоей мамой позаботимся о твоей безопасности. А утром ты пробудишься и расскажешь нам только о самых светлых снах.
— Куда ушел мой папочка?
Ее веки почти сомкнулись.
— Он возвратится завтра, и ты не скажешь ему о том, что я приходила сидеть с тобой, верно?
— Приношу клятву, — прошептала она. Энн возложила большую ладонь Ангелике на голову, мягко провела ею по лицу девочки, и та уснула.
В этом голубом кресле Констанс проводила ночи, охраняя ребенка, перебирая девочкины слова, что были не яснее возгласов оракула или мертвеца. Но сегодня ночью они наполнились смыслом. Ощущение сокрытого, звеньев, кои соединялись, образуя несокрушимую цепь, редко бывало столь сильным, и Энн казалось, что еще чуть-чуть, и она ухватится за ее мерцающий кончик.
Она оставила спящую девочку, однако не присоединилась к хозяйке, взойдя вместо этого на верхний этаж и обследовав апартамент дамы и джентльмена. В окна стучался дождь; он сдерживал себя, пока Энн и Констанс не добрались из театра до дома, но затем небеса разверзлись с убийственной мощью. Стекла стрекотали, свет ахал, Энн осматривала комнату, где итальянец спал, брился и отравлял окрестности. Следы его влияния обнаруживались повсюду: во втором, меньшем шкафу пахло табаком, на столике покоились кисти, серебряная чаша, бритва. Энн изучила последний экспонат, памятный дар чужедальней войны, с рукоятью гладкого серого камня, на коей были вырезаны иноземные слова и символы. Одна из стен гардеробной супруга была подернута завесой, вышивкой с единорогом: рыдающая дева сидела в кресле, единорог возложил голову ей на колени, дева просеивала пальцами со множеством колец белые локоны его гривы, а из леска выползал охотник с искривленным клинком в правой руке и серебряной чашей — в другой.
Энн откинула портьеру, коя огораживала ложе, утопила руки в подушках и покрывале. Мой сон невыносим, твердило тело Констанс в один и тот же час всякую ночь.
Только не ступай по нам, твердили скрипучие ступени.
Но я должна заботиться о ребенке, молила Констанс.
Не открывай меня, говорила дверь детской. Какой же матерью я буду, если послушаюсь?
Энн сошла к пиршеству, и перед ней разостлалось сияние: радушие этого дома в точности отвечало ее надеждам, даже превзошло их, однако теперь ее охватило замешательство. Ее принимали незаслуженно. Не в силах предаться праздности, она не понимала, что говорить и куда поместить себя среди подобного довольства, среди высокопробнейших яств, кои Констанс посчитала ее вседневной пищей.
Казалось, что Констанс не ощущает этой ночью опасности и не ждет нападения. Взамен она явила новую сторону себя, преподнося Энн своеобычный дар. Констанс не притворялась хозяйкой, не освободилась от пут кошмара. Она была попросту счастлива.
— В вашем обществе меня охватывает странное чувство, — поведала она, едва они уселись. — Стоит мне хотя бы на мгновение подумать о том, что происходит в моем доме, о том, с чем я, по всей вероятности, столкнусь этой самой ночью, покончив с прекрасными кушаньями, я понимаю, что должна повредиться рассудком. Однако же, лишь узрев рядом вас, я обретаю способность к противостоянию.
— В вашей ситуации женщины часто ощущают то же самое.
— Нет. Я разумею сказать много больше. То же самое — и более того. Прошу вас, не допускайте мысли, будто я изрекаю ныне банальности. С вами говорит вовсе не одна из множества «страдалиц», кои алчут вашего совета.
— Я совсем не имела в виду упрекнуть вас в… изречении банальностей.
Констанс подала Норе знак приступать: величавая дама, коя с вольготностью распоряжается собственным домом.
— «Женщины в моей ситуации». Иными словами, мы — неизменно женщины? И вы никогда не помогали мужчине?
— Никогда.
— Им незнакомы наваждения?
— Я знаю точно, что знакомы. Я читала слова на важденных мужчин, внимала их последним истерзанным мыслям и признаниям. Мужчины, однако, не искали помощи сами. Я не утверждаю, что способна понять их, дорогуша. Разве что мертвых.
Констанс размышляла, пробуя слова на вкус и отвергая. Энн готова была прождать хоть вечность, лишь бы та сформулировала свои мысли, столь сильно ощущала она возрастающее давление очередного подступающего звена.
— Как вы полагаете, обретается ли спокойствие в обществе другого или же только в себе? — вопросила ее подруга, положив конец долгому молчанию.
— Вы просите слишком многого, если надеетесь обрести спокойствие, в то время как дом ваш обуреваем подобным катаклизмом.
— Однако именно это я и подразумеваю! Я спокойна, невзирая ни на что. Спокойна в этот самый миг.
Именно это я желала вам поведать.
Она говорила весьма непохоже на мужчин, подбирала слова, весьма отличные от тех, кои мужчина желал бы услышать. Если бы Энн однажды обзавелась дочерью, ныне та вполне могла прийтись Констанс ровесницей.
— Спокойствие и бракосочетание преподносятся девушкам как нечто равноценное, однако их редко встретишь в обществе друг друга, — отвечала Энн… — Мне, само собой, довелось некогда побывать замужем. Он оказался немногим менее мужчиной, нежели от него можно было ожидать. Вскорости после того, как он привез меня в свой дом, мне было сказано, что у меня не будет даже служанки наподобие преданной вам Норы, а чуть погодя из рук моего супруга выскользнул и его скромный особняк. Та же судьба постигла скромные драгоценности, коими я обладала до свадьбы. Не успела я оглянуться, как сама жизнь оказалась чересчур тяжела для его слабых рук, и вот так, мой дорогой друг, я в ваши годы стала вдовой.
— Должна признаться, подобный исход страшит меня более всего.
— Вдовство? В самом деле? Хмф. Дорогуша, вам следует научиться ранжировать страхи по истинному их значению — таково одно из упражнений здравого ума. Я наблюдала явления куда ужаснее, нежели легкий, легкий приступ безмужества. Что до меня, я ощутила себя в ка кой-то степени освобожденной. Наследство мне причиталось, разумеется, скромное. Каково будет ваше, вы знаете? Нет? Мое было скромным, но мне и в голову не пришло расстроиться, ибо когда осталось в прошлом его расточительство (кое слегка обвораживало, когда имело целью мою персону), финансы мои более чем укрепились. Куда утонченнее были удовольствие вновь заботиться о себе, свобода быть самой собой. Требования к роли, что я играла — любящей жены, — обременяли меня несказанно. Я и вправду страшно себялюбива.
— Меня вы в подобном не убедите. Вы будто средневековая святая, коя опять и опять встает на скорбный путь, дабы охранить слабые души.
— Я тружусь не покладая рук, ибо труд вознаграждает меня радостью. Я сама себе охранитель.
— Я тоже трудилась. Тяжелая работа меня не пугает. Иное дело — одиночество.
— Одиночеству вы предпочтете общество, кое находите в этом доме?
— Я желала бы иного разрешения, однако его, разумеется, не найти, не так ли? И потому я столь рада спокойствию, обретенному во временном, избранном обществе.
Констанс потянулась через стол и ладонью накрыла запястье Энн.
Нора поднесла портвейн из погреба мистера Бартона, и Констанс вновь потребовала от Энн согласиться, что вину за наваждение следует возложить на супруга.
Энн опять вступилась за него, ощущая, однако, что в этой схватке она слабеет. Возобновление обвинений встревожило Энн пуще прежнего: в продолжение беседы и сейчас, и ранее Констанс будто ходила вокруг истины, приближалась к огню не ближе, чем позволяла ее храбрость.
— Он намерен сотворить из нее, понимаете ли, — сказала она, — мальчика, подобного ему самому «исследователя». И взять в жены… он сделает ее своей женой. Вместо меня.
Они сидели перед камином, пригубливая портвейн и раскуривая сигару Джозефа Бартона, одну на двоих.
— Вас никогда не удивляло, дорогуша, отчего нам назначено двигаться плавно? За свою жизнь вы наверняка слышали о том не раз. «Женщинам подобает плавная походка». Все просто. Если мы движемся плавно, значит, у нас нет ног. И если мы лишены ног, мужчин не станет истязать мысль о наших ногах. Но здесь, только среди своих, мы можем вернуть себе свои ноги.
Энн задрала юбки, открывая огню Констанс и смеху Констанс стволы гигантских деревьев, обернутые белым хлопком и заключенные внизу в кожу, и Констанс последовала ее примеру.
— Везде, где женщины свободны от мужчин, — сказала Энн, — они живут с ногами.
Энн покинула подругу подле спящего ребенка и отправилась в одинокое странствие по дому, на свой лад очищая его от Бёрнэмов. Наверху она откинула задвижку и возлегла на ложе Констанс и Джозефа. Каждую ночь Констанс пробуждалась здесь вопреки себе. Каждое прикосновение ее мужа передавалось их дочери. Душа Констанс Бартон боролась с самой собой: нечто принуждало женщину пробудиться, даже когда нечто иное пыталось испугом вновь уложить ее спать. Энн жестоко ошиблась; ее неправота делалась явственнее с каждой уходящей секундой, проведенной под потолком, в коем она вообразила труп порочного супруга. Энн желала, дабы воображенное обратилось в явь: лучше бы призрачный мир преступил привычные ему законы и угрожал ребенку насилием.
Жена узрела манифестацию, поскольку не в силах была выдержать правду. Сущая очевидность настоящего преступления извратилась, оно преобразовалось в призрачное, ибо человеческая действительность была невыразима, непредставимее даже мира духов. Энн доводилось видеть естественное искажение души и ранее. Мучительно травимый, подвергшийся нападению разум уединяется в себе и творит иносказания, кои в свой черед овеществляются. Констанс узрела голубых бесов, дабы воспрепятствовать самой себе увидеть мужа, что покинул комнату ее дочери с туфлями в руке, прикрыл за собой дверь, взошел, ступая неслышно, на супружеское ложе. Констанс находила смысл в треснувших тарелках (возможно даже, они треснули по ее вине, чего она не заметила), но не отваживалась войти в детскую по его следам и увидеть, как ее дочь под мутным зеркальным стеклом с обитыми краями сует ручки в ротик, дабы не закричать. Разум создал привидение, ибо духа Констанс по меньшей мере чаяла изгнать — и могла найти постороннего, кой ей и поверит и поможет. Энн с нею, пока с нею манифестация. Ни закон, ни общество не давали ей иного прибежища от зла, коим являлся ее супруг.
Всего день назад излагая переработанную историю Бёрнэмов, Энн точно в воду глядела. Припадки, порочный отец, взявший на душу невыразимый грех, за каковой расплачивался ребенок четырех лет от ролу: наскоро придуманные подробности таили в себе послание, кое она получила как медиум, даже не заметив, ибо полагала всего лишь, что ловко обрабатывает беспокойную клиентку. По временам тот свет жаждал восстановления справедливости и на сей раз вещал посредством Энн, о чем она не догадывалась.
Покоясь теперь на оскверненном супружеском ложе, она готова была измолотить кулаками воздух или разреветься подобно Констанс, ибо, получив знание, лишена была способности говорить и действовать. Она внимала несовместным требованиям жалости: открыть Констанс глаза, дать ей узреть под своей крышей зло либо утешить ее, дабы она и впредь жила, отводя взгляд, посреди дьявольской неизбежности, и страдала, ибо ничто, даже похоть, не длится вечно? Посоветовать ей бежать с девочкой в бедность и забвение? Или же ничего не предпринимать, усмирять ее снотворным, питать ее исцеление, отвлекать сеансами, снабжать легионами призраков, коих она изгонит и оборет в воображении, воображением же гоня от себя истинный ужас? Но что толку, если супруг вознамерился умертвить ее диковинной, улыбчивой смертью через рождение?
Констанс пыталась воззвать к Энн в первую же их встречу, так много дней назад, целую жизнь назад: «Слишком отвратительно прощать. Мне следует замолкнуть, отвести глаза, померкнуть до полной слепоты. Мне едва не следует предпочесть все это — или же смерть».
Констанс Бартон вознеслась до богатства; до театральных лож и восхитительных яств, и ныне всякая хранившая ее силуэт подушка служила клеем, что стреноживал трепыхавшееся насекомое. Бессердечно поздно ей сообщили о цене, кою она станет платить, и платить, и платить за липкий уют. Прими Констанс решение пожаловаться на поведение хозяина — и ее могут отправить обратно в суровый мир. Пара духов, коих дама наблюдала, — духов, обязанных свойствами явно человеческим побуждениям, — были данью ее твердому характеру.
Внизу терзаемая страхом и болью девочка плакала в одиночестве, укрепляясь в мысли, что таков естественный порядок вещей, или во всем виновата она сама, что таковы пути взрослых, кои точно знают, как ее использовать. Разумеется, Энн не впервые сталкивалась с подобным. Лондон был одержим этой болезнью, этим заговором, соучастники коего таились и смеялись в домах любого рода, однако никогда еще несчастное дитя, подобное неоперившейся ангелице, не очаровывало Энн во мгновение ока.
Она повертела навесные замки на буфетах мистера Бартона, обследовала конторку и встроенные шкафы в погребе, запертые на щеколды, не понимая, что именно ищет, но понадеявшись, вероятно, наткнуться на некое озарение, на рычаг, что выведет ее подругу и ребенка из-под удара. На содействие полиции рассчитывать не приходится. Констебль поумнее обычного согласится зайти, переговорит, покивает понимающе на отпирательства позабавленного или оскорбившегося джентльмена — и оставит униженного злодея наедине с женой и ребенком, коим отныне будет грозить опасность мрачнее прежнего.
Закон их судьбами не интересовался. Равно не станет вытравлять поразившую дом заразу какой-нибудь Добрый врач.
Энн понаблюдала за Констанс в голубом кресле, уступавшей сну только с яростнейшим сопротивлением; голова дамы колебалась вверх-вниз.
— Пойдемте, вас ожидает ваша спальня, она полностью очищена, — сказала Энн, кою тошнило от собственной игры. Она повела подругу, что более дремала, нежели пробудилась, в приличествующую ей комнату.
— Я должна помогать вам, — бормотала Констанс. — Я должна быть рядом с вами.
Однако Энн возвела ее на ложе и единым прикосновением уложила спать с той же легкостью, что и девочку внизу.
Этой ночью она даст им хотя бы запоздалое утешение. Констанс побывала в театре, насладилась прогулкой и беседой, с легкостью говорила о том, что у нее на душе. Она ела и пила вволю, тщательно отомстив за себя портером мужа. Энн наделила ее боевым комплектом спирита, предложив ощущение деятельности и благоус пешности. Сейчас Констанс спала на своем ложе, невредима, пусть и на одну только ночь. Спустя два-три часа Энн пробудит ее рассказом о том, как манифестация была отражена и уязвлена, докажет в конце концов, что Констанс и способна победить, и невиновна. Нет, этого недостаточно. Ее трудов совершенно недостаточно. Обладай Энн неограниченным запасом времени, можно было бы выучить Констанс, как преобразить этого борона, выскоблить искушения, возвести препятствия, перенаправить его неистовства и влечения, спрятать ребенка за церемониями и общественными повинностями. Однако на деле время могло вот-вот истечь — а Энн вручила доверчивой душе коробочку с базиликом.
За время долгого ночного созерцания Энн решила: она не будет просить Констанс открыть глаза, но сделается ее глазами. Она станет видеть кошмары наяву, оберегая от них взор Констанс, ибо Энн вылеплена из более грубого теста. Уроды, коих жизнь покрыла шрамами, люди наподобие Энн, должны существовать затем, чтобы люди наподобие Констанс жили как можно приятнее. Констанс была успокоена в обществе Энн ровно потому, что Энн по своей воле впитывала и скрывала мерзость, коя возмущала любой род спокойствия. Наконец, мысленная нить завершилась мучительным узелком, жертвенной уступкой: если Констанс останется слепа, зверь сможет измываться над ребенком в свое удовольствие, и ничто не будет угрожать жизни матери.
— Всех баньшей прогнала взашей? — спросила Нора, когда Энн низошла по лестнице. Энн оставила дом, приказав служанке не будить госпожу.
Она нашла его во второй из обойденных пивных. Никаким совпадением тут не пахло: он беспрестанно кружил по трем кабакам и неизменно сообщал хозяину пивной, кою покидал, куда направляет стопы теперь. Надобность в нем возникала регулярно. Любой желающий добиться его аудиенции знал, как попасть на его кольцевую тропу.
Он не видел пользы таиться, пока таиться не требовалось.
Оба они давным-давно сошли со сцены, разделив старинную историю общих спектаклей и заполуночных возлияний, а также взаимопомощи по разным поводам, и театральным, и бытовым, когда обоим не к кому было обратиться за содействием. Со времен товарищеских лишений он создал себе репутацию в кругах и ремеслах, кои приносили прибыль не менее случайную, чем заработки Энн. Они всегда звали друг друга по величайшим ролям: он называл ее Герт, она его — Третьим, хотя годами ранее афиши прописывали его малюсенькими буквами на самом дне действующих лиц как Мишеля Сильвэна, Томаса Уоллендера, Диккона Нокса, Эйбела Мейсона и по-другому. Ни одно из этих имен ему не принадлежало, и он так и не счел себя обязанным сообщить Энн иное имя, она же не ощущала нужды принуждать его к откровенности.
— Величество, — пропел он этой ночью и отвесил низкий поклон, когда она прошла в темный угол; в сей поздний час пивная была набита битком. — К твоим услугам.
— Вечером я видела Кейт Милле в моем платье. Противное зрелище.
— Узурпация и зверство, Высочество. Промочишь горло?
— За твое вечное здравие.
Он никогда не осведомлялся, чем она была занята; она никогда не интересовалась, чем он заполнял дни и карманы со времени последнего свидания. Если требовалась услуга, они моментально переходили к делу. Когда визит относился к протокольным, они беседовали о событиях и людях, кои давным-давно ушли в прошлое.
Этой ночью Энн проронила:
— Мне нужно защитное средство для дамы.
— Что у нее с запястьями? — сказал Третий, уводя ее вглубь к запертой двери, кою пнул дважды. — Они элегантные — или походят на твои милые отростки?
Нора впустила ее обратно в дом, не преминув посетовать на поздний час, и Энн скоро поднялась по лестнице, дабы узреть детскую в четверть четвертого, в час, что гак тревожил Констанс. Девочка спала крепко, под стать матери.
На рассвете Энн разбудила клиентку и представила ей доклад:
— Не по вам как по мосту оно пробралось этой ночью сюда, и уж точно не в ответ на ваши сновидения, — сказала она Констанс, все еще размягченной и помутненной сном. — Милая девочка, ваше сердце должно воспарить, ибо зло, вне всякого сомнения, ослаблено.
Сию же минуту (еще пребывая в сонливости!) Констанс вновь настояла на возможной вине супруга. Энн ответила вопросом:
— Куда вы запрятали ваше оружие?
Констанс провела ее к комоду близ комнаты, где дремала девочка, и явила тайник с коробочкой.
— И еще одно средство. — Энн вложила узкую костяную рукоять кинжала Третьего в ладонь Констанс. — Держите его вот так, дорогуша.
Она обернула рукоять податливыми пальчиками Констанс. Что именно думала Констанс в тот момент, во что желала верить, что готовилась услышать? Она не спрашивала, для чего предназначался кинжал, и Энн просветила ее:
— Всем женщинам следует иметь эту вещь среди приданого, но сколь редкая мать это понимает! Прижмите локоть крепче. Именно. Вам не придется этим воспользоваться.
Энн забрала кинжал у Констанс и поместила его среди распятий и зелени. Не исключено, что лезвие наведет Констанс на мысль о плотскости угрожающего ей зла. Констанс, должно быть, уже поняла, что они шифруются, разыгрывают фарс, однако сосредоточилась на потустороннем толковании.
— Вы храбры как львица, что защищает детенышей, — сказала Энн. — Ночью я убедилась в том, что ваш кошмар восприимчив к этим инструментам. Вы освободите себя от него. А со временем Джозеф может вновь явить себя столпом, что служит вам поддержкой и опорой.
Она закрыла коробочку, вернула в ее нору.
Энн чаяла оказаться неправой. Быть может, супруг невиновен. Быть может, существует мелкий бес, коего Констанс еще превозможет. Ее сердечко во всей полноте освящалось добротой и непорочностью; если оно не преломит зло, кто его преломит?
— Я желала бы, чтобы вы оказались рядом, оберегая меня всякую ночь, — сказала Констанс, когда они спускались по лестнице.
— Моя Констанс, сколь уверенно и быстро ваше сердце распознает достойных доверия! Это верное свидетельство вашей мудрости. Я не смогу присутствовать при следующей вашей битве, однако же вы располагаете всем необходимым. Я в этом удостоверилась.
Испив кофе, они расстались до первого луча солнца.
— Мы подобрались к разрешению ближе, чем прежде, мой дорогой друг, — сказала Энн на пороге, уповая на истинность этих слов. Она не ведала, каковое из разрешений окажется удовлетворительным. Она размышляла о ребенке, спавшем наверху, о пище и вине, подушках и портьерах, о мужчине, что должен вернуться домой сегодня, о кроткой женщине, коей она могла предложить единственную защиту — неведение.
VI
Он вышел и застыл на пару собственнических мгновений на ступенях, внимательно осматривая небо и улицу, излучая бездарное довольство собой. Первая мысль Энн — что было лишь естественно — являла надежду на то, что его вожделение рассеяно. По размышлении Энн решила — не менее естественно, учитывая ее видение обстоятельств, — что если он все-таки восторжествовал — она ничего не могла с собой поделать, — она молилась, дабы мать осталась нетронутой и насилие снесла бы дочь. Другие сказали бы, что Ангелика всего-то познает отвратительность мужчин раньше сверстниц.
В определенном полусвете подобное знание казалось почти сокровищем. И она спасла бы жизнь собственной матери: похвальное достижение для молодой женщины.
В мире, скроенном по лекалу Энн, Ангелике, маленькой героине, каждый свидетельствовал бы почтение, о ней писали бы газеты, как в этом худшем мире они писали о каждом втором лейтенанте, что любовно подставил грудь неприятельскому ядру, спешившему к его командиру, испытал ввиду сравнительно ничтожной храбрости мгновенные муки и затем на протяжении вечности смаковал славу.
Как и самым первым утром, когда Нора прятала лицо, Энн пересекла дорогу и надвигалась на мистера Бартона, пока он ступал прочь от двери. Приближаясь к нему, она изучала скобки его рта и угол бросаемых им взоров.
Она надеялась выделить из его облика чистое знание о событиях прошедшей ночи. Он взглянул на нее и замер на миг, она же опознала гримасу, в прошлом отличавшую столь многих мужей. Сейчас начнутся угрозы и требования возвратить деньги. Но нет, Джозеф Бартон откровенно изучил ее притуплённым взглядом, всхрапнул и продолжил путь.
— Ему известно обо мне? — спросила она Нору в дверях, кои отворились, не успела она позвонить. Нора закупорила собой вестибюль и опустила очи долу, дав достаточный ответ. — Я иду наверх к твоей госпоже.
Однако тупица не позволила ей пройти.
— Она почивает. Доктор приказал.
Энн силой отвела руку девушки, и та вскрикнула от боли.
— Прошу вас, мисс, пожалуйста, — запричитала Нора. — Если он поймет, что ты тут была, меня выставят на улицу. Он меня побил.
И эту сцену Энн разыгрывала ранее; точно так же она представлялась Констанс Бартон словами, послужившими ей уже не раз, и удерживала на первых порах ее дрожавшее внимание историями, кои рассказывала многократно. Однако же, будто в пьесе, самым неожиданным образом однозначные реплики — только сейчас, единственно сейчас — разверзались безднами, утаенными тысячью бездушных декламаций.
— Передай ей, чтобы ни в коем случае… нет, скажи ей, чтобы она…
— Прошу вас, мисс, — проскулила Нора, истекая слезами.
— Нора, умоляю тебя. Скажи ей, что я буду ждать в нашей роще. Весь день.
Энн сидела в парке, пока не пала тьма; она лишь трижды отлучилась против воли по нужде и, спешно оборотившись, присматривалась ко всякому ребенку в надежде обнаружить героическую Ангелику. Смех за спиной принуждал ее то и дело повертывать голову. Далекая девочка, подгонявшая палочкой обруч, заставила Энн изготовиться и начать преследование; она почти нагнала бежавшее в рощу дитя, пока не признала: это не Ангелика, но более смирный ребенок, что испугался бросившейся к нему гигантской тети и удирал от нее со всех ног. Бесполезно мучимая тревогой, она дала ногам отдых. Ее Констанс, узница в своем доме, набухала роковым младенцем, а ее тюремщик все знал, он знал даже, что ей почти удалось выскользнуть из-под его власти. Теперь он не ошибется. Энн назначила себе условия, кои выполнит, если Констанс придет невредима. Она обещала при новой возможности рассказать Констанс обо всем, что узнала, предложить нечто действенное, все равно что. Еще она ругала Констанс дурой, трусихой и лгуньей: уж конечно, та могла выйти из собственного дома и умерить беспокойство Энн, если и вправду того хотела. Она замыслила оставить Энн без гонорара и ныне спала либо глотала порошки, дабы забыть то, что видела или отказывалась видеть. Не исключено, что она получила от Энн все, чего желала: чуточку опыта, увеселение, обеденную собеседницу, материнскую поддержку.
Употребив Энн, она забыла о ней. Не исключено, что мужчина оправдался перед Констанс либо солгал ей и та приняла его лучшее «я» в объятия, вздохнув с облегчением: ей не нужно более битый час сидеть с жирной и нелепой вдовой, что нагло проникла в дом, о коем не могла мечтать, разглагольствовала о призраках и своей жалкой опытности. Что ж, не в первый раз — и не в последний, рассуждала Энн, одинокая женщина в кольце ду бов, и верхушка пятнистой серебряной луны вперилась в нее из-за дальней окраины, дабы отбросить колыхавшийся силуэт Энн далеко в седую траву.
Она не заснула и не спала, когда заслышала донесшийся из отверстого окна плач Констанс, что билась о дверь внизу. Энн сошла по лестнице прежде, чем обеспокоилась миссис Креллах, и за считанные минуты все вопросы ее нашли ответы, все тревоги были умерены, и она вновь играла роль, что услаждала ее более всего — не защитницы, но защитницы Констанс. Она уложила Ангелику в постель, затем помогла Констанс войти, подала ей стакан горячительного.
— Он избил меня. — Ее подруга признала очевидное: ее лицо усеивали синяки, на коже и воротнике запеклась кровь. Он упрятал ее под замок и обезоружил. Она грозила наложить на себя руки, дабы защитить Ангелику.
Констанс пребывала in extremis,[9] и воскресить ее могло лишь экстремальное средство.
— Мое несчастное дитя, бедная моя девочка, — прошептала Энн, счастливая вопреки себе, и подарила легким поцелуем душистые локоны и чело, изувеченное пошлым кошмаром.
— Отчего со мной? — простонала Констанс. — Отчего все это происходит со мной? Если бы вы ответили на один этот вопрос, если бы я могла узнать лишь, какие злодеяния совершила, дабы навлечь на себя вечную месть подобного гонителя, — тогда я перенесла бы наказание.
Я ни на миг не сомневаюсь в том, что заслужила все это, однако же моя память молчит о причинах. — Поистине странное изложение. — Я пожертвовала собой ради нее этой ночью. Я поддалась ему, дабы отвратить от нее.
Признание в материнском самоубийстве более чем ужасало, и Энн запнулась, ища подходящее сочетание слон, дабы умолить Констанс сказать, что она не совершила ничего подобного, не бросилась на вражеский клинок, желая оберечь ребенка от несмертельной (по меньшей мере) опасности.
— Вы не покончите с этим? — вопросила Констанс, внезапно перечеркнув страх гневом, чтобы моментально смягчиться до едва не детской угодливости. — Пожалуйста, Энни, пожалуйста. Я сделаю для вас что угодно. Я заплачу сколь угодно много, я дам вам все, чего бы вы ни захотели.
Слова и тон застали Энн врасплох, укололи ее. Да, она осознавала собственную продажность, была непрестанно одержима заботами о финансах, намеревалась с первого же действия этой авантюры заработать на боли Констанс Бартон; и все-таки в минуту, когда эта женщина обвинила Энн в сокрытии от нее некоего решения, ибо не была еще назначена приемлемая цена, в эту минуту Энн усовестилась, не в силах что-либо возразить.
Ей, разумеется, некого было упрекнуть, кроме себя; она сама сочинила свою роль чумазой служанки, что вечно тянет руки к кошельку, однако теперь она была задета, уязвлена тем, что зрительница приняла ее игру близко к сердцу.
— Черт побери богатство вашего мужа! Вы думаете, я способна скрыть от вас утешение?
— Я желаю, чтобы все завершилось, так ужасно, лишь бы все завершилось.
И Энн достигла наконец акта драмы, что никогда не играла прежде:
— Значит, так тому и быть. С наваждением будет покончено, вы с Ангеликой останетесь невредимы навеки.
Я позабочусь об этом. Клянусь… вы меня слышите? Я клянусь, что так будет. Я покончу с этим. Спокойствие, дорогуша. Вы освободитесь.
Энн опустилась на колени и поцеловала женщину, что заходилась от рыданий, в макушку, поцеловала ее мокрые руки, поцеловала ее дрожащие, мокрые щеки, крепко прижала ее к груди и не отпускала, баюкая до тех пор, пока всхлипы не унялись, пока дыхание ее не замедлилось и она не провалилась в кошмарный, трепетный, бормочущий сон; не отпускала, уложив ее голову себе на колени, целовала снова и снова, усмиряя дребезжащее дыхание, целовала не отпуская.
VII
Мы свиделись с Третьим десятки лет спустя, когда он превратился в старика, уснащавшего разговор густым театральным хохотом и недомолвками, но никак не слабоумной болтовней. Энн пожелала представить меня своему давнишнему другу, о чем поведала, когда мы направлялись в облюбованное им логово (пивную с весьма обшарпанным обаянием) с целью меня озадачить: не смогу ли я выбить для него скромную роль или закулисную работу помощника костюмера, доверить ему охрану имущества во время представления, даже уборку. Однако до тех пор, пока она не оставила меня наедине с этим счастливым стариком — со словами: «Дорогуша, спрашивай у него что пожелаешь, и он воздаст тебе самыми правдивыми ответами», — я не понимала, что встреча наша устроена с несколько иными целями.
На мои заверения в том, что любой друг моей тети — это мой друг и я приложу все усилия, лишь бы он заполучил работу в театре, что прежде служил ему домом, он снисходительно поблагодарил меня за снисхождение, прибавив, что не собирался испытывать мое терпение, прося о любезностях «вас — подумать только, вас». Почему «подумать только»? Он засмеялся:
— Я знаю, кто вы.
— От Энн или по театру?
Он сказал только:
— Видите ли, я не забыл ни единой реплики. Мне не хочется опять выходить на сцену, но я на это еще способен. Дайте-ка мне наводку.
Он не лгал. Мы удостоверили это в ходе весьма занимательной беседы. Стоило мне снабдить его словом — двумя из любой однажды сыгранной им роли, как он безукоризненно выдавал свою реплику. Разумеется, собственно слов в ней было немного: хоть он и сыграл десятки ролей, его уделом явилась по большей части проза солдафонов и головорезов либо, если это были стихи, рубленые ритмы и урезанные рифмы, культи, кои пронзали королей и князей, дабы разгорячить атмосферу затяжными изъяснениями и приказами. (Куда чаще он всего лишь стоял немо и грозно, вооружен мечом, или барабаном и знаменем, или пирогом, в каковой были запечены насильники над дочерью Тита.[10]) Однако в нашей игре моя память сдалась первой. Он был готов не колеблясь воспроизвести по малейшей наводке («Молю, какие вести?»[11] или «Входят гонец и Талбот»[12]) свои малочисленные, трудноразличимые реплики Часового, Солдата, Пленного Гота.
Парой дней ранее и впервые с детских лет я спросила Энн, что же, по ее мнению, сталось с Джозефом Бар тоном; и тем лучезарным утром в пивной я осознала, что ответы мне следует искать у этого древнего актера. Как по-вашему, разве она не великодушна? Любящая меня Энн не пожелала поддаться искушению защитить себя.
Она знала, что убедит меня в чем угодно, разрисует мой мир своими красками и я приму их с благодарностью и стану любить ее больше прежнего. Но нет, она предоставила мне оценивать ее деяния, не выслушав ее доводов и без предубеждения, кое диктовала мне моя долгая к ней любовь. И более того, поступая, как всегда, благородно, она не признала бы совместной вины без согласия товарища по заговору, вот она и привела меня к нему под фальшивым предлогом, дабы позволить Третьему предпочесть исповедь или молчание, позволить ему осудить ее, если он того желал.
Третий решил исповедаться лишь в одном, проронив с нон-секвитурной[13] беспечностью:
— Мы с вашей тетушкой забавлялись этой игрой долгие годы.
И взглянул на меня так, словно бы сказал все, что мне нужно знать. И я полагаю, что так оно и было. Наверняка они с Энн беседовали за тридцать лет до того, однажды утром, кое выветрилось из его ясной памяти ко времени нашей встречи. Они разговаривали тихо, подавая реплики, коими однажды жили, интонацией или взглядом по капле вливая новый смысл в старые слова, изображая реальность в пьесах.
«Глостер. Сюда, где тихо, на два слова».
«Головорез. Господин?»
«Глостер. Я быть избавленным хочу от червоточца,
Что погубляет мной любимое. Насильник
Над непорочностью, сам дьявол во плоти».
«Головорез. Мне дайте имя, господин, — и будет так.
Переплыву я ад, и глазом не моргнув,
От жалкой крысы, от блохи чтоб вас избавить.
Скажите имя! Мне пожалуйте его и
Свою любовь».
Когда текст иссякал, Энн, должно быть, попросту меняла пьесы, ибо знала, что Третий последует за ней по зияющему драматическому канону.
«Лукиан. То муж кошмарных mores».[14]
«Второй слуга. Мавр?»
«Лукиан. Иль нет.
Он хуже. Непостижен нрав злодейский».
Она подводила его к постижению ее желаний даже в присутствии множества ушей, кое считало их всего лишь пьяными актерами.
«Макбет. В вас блещет смелость. Через час, не позже,
Я научу вас, где засесть в засаду,
И укажу вам время и мгновенье».
«Третий убийца. Все решено и так».[15]