Ангелика — страница 5 из 9

[29]) не заметил моего прихода, слежки или отбытия; притом я вспоминаю лишь слабое любопытство, ибо меня нисколько не удивляло зрелище движущихся частей, сцепление и скольжение коих порождало холодные вспышки, намекая на машинерию сновидений, сконструированную, дабы подчиняться иным законам физики.

Я подозреваю все-таки, что собрала неострые ингредиенты для сего пряного суфле куда позже, ибо после отцовского отбытия Гарри навещал нас довольно часто.

Вначале он приходил как следователь, каждодневно проверяя, не вернулся ли Джозеф, и зримо смущаясь увертливостью и вездесущностью Энн Монтегю. Позднее он сделался советником семьи, затем — моим другом, делившимся со мной, пока я взрослела, случайными отрывками семейной истории, кои преподносились с точки зрения снисходительного приятеля. Затем он вновь переменил амплуа, и только сейчас, когда я пишу эти строки, мне становится ясно, что я перенесла постаревшие руки и губы Гарри с моего тела на тело моей матери, разгладила их и вычернила его волосы (посеревшие затем до полной невзрачности), дабы угодить созидательной памяти.


Я помню, как играла на полу материнской спальни.

Ввиду отсутствия отца мое присутствие в анклаве взрослых вновь сделалось желанным. Нора, мощная и молчаливая, подавала чай Энн и моей матери, застилала ложе Констанс чистыми простынями, просила несколько шиллингов на замену постельного белья, забирала ведра с грязной водой; ее руки были расцарапаны и усеяны синяками, лицо порезано. Что учинили с Норой? Об этом никто не говорил.

— Куда мог уйти Джозеф? — спросила Констанс, ненадолго очнувшись впервые за два дня, миновавшие с тех пор, как ее муж оставил ее подавать лимонный пирог Дугласу Майлзу. Побитая Нора послала мне воздушный поцелуй, подмигнула и вышла из комнаты.

— Не могу сказать, дражайшая моя, — отвечала Энн, хоть и верила, будто знает в подробностях то, о чем, предполагала она, Констанс определенно должна была знать в принципе: что Третий и его безымянные сообщники разделались со злодеем в закоулке на привычном маршруте Джозефа между Лабиринтом и Хикстон-стрит, назавтра великодушно отказавшись принять плату за содеянное. («Кориолан. Вождь, благодарю, / Но неподкупным сердцем не приемлю / Я платы за деяния меча»,[30] — процитировал Третий, принужденный выразить эту мысль устами главного персонажа, когда ликующая Энн ворвалась в его утреннюю пивную: «Второй гонец. Добились наши римлянки победы!»[31])

— Вы не думаете, что ваша наука изгнала Джозефа наравне с манифестацией? — настаивала Констанс, зевая над чайной чашкой.

Энн улыбнулась этому необходимому притворству:

— Я думаю, это вполне возможно. Мы должны попросту ждать его — утро за утром.

— Энн, когда появится ребенок и я умру, возьмете ли вы его и Ангелику к себе? Дом останется вам, если вы того пожелаете. Позаботитесь ли вы о моих сиротах?

— Положитесь на меня, если уж чему-то подобному суждено произойти.

— Вы не позволите Джозефу забрать их? Если он вернется?

Она будет играть роль до самого конца, думала, наверное, Энн, простительно раздражаясь на подругу, любовь к коей подвигла ее на чудеса изобретательности. Она умоляла меня избавить ее от него, и я не дрогнула, и вот теперь она будет нежиться в постели и делать вид, будто ничего не было, и не даст этой тайне сплотить нас.

Тем не менее, когда годы спустя я задала ему прямой и прозаический вопрос, Третий ответил только: «Привратник. Копилка славы полнится делами, / Что мы своими числим не по праву». Быть может, он всего лишь не желал бахвалиться перед дочерью своей жертвы? Или Джозеф избегнул актерской засады, поскольку в тот день ушел из Лабиринта рано, провожая Майлза к моей матери?

Констанс, разумеется, не оставила никого сиротой тогда и не оставляла еще много лет, ибо вскоре после исчезновения Джозефа ежемесячные гости оповестили ее о своем приближении обычной высокопарной увертюрой, одарив мать конвульсиями и ввергнув дом в хаос неистовостью своих запросов. На сей раз, однако, регулярные угнетатели явились с нимбом спасителя, пожаловав Констанс помилованием, на кое она не смела уже и надеяться: когда они разбудили ее в ночи, печать ее амнистии отливала в свете луны черным, и мать испустила вопль радостного облегчения. При ней все время была Нора, мощная и молчаливая, приносившая чай и простыни, холодную тряпицу на лоб и новый набор овечьих коленных чашечек от судорог, присланный из Ирландии.


Сначала к нам зачастили гости с вопросами, потом, реже, стали являться гости с соболезнованиями, потом гостей не стало. Никто и никогда не подводил меня к мысли, что жизнь отца оборвалась в объятиях матери и что Нора, разъяренная тем, как он обращался с нею самой, оттащила труп от госпожи и выволокла вон с помощью бывших актеров или без оной, а Констанс в это время лежала без сознания либо в горячке. И вы не вправе ожидать, что эта сцена, ясно запечатлившись в моем сознании, являет собой безызъянное воспоминание или безызъянное свидетельство четырехлетнего ребенка. Напротив, мне то и дело напоминали о том, что мой отец сгинул по собственному желанию и однажды вернется, если того захочет. Я даже видела из окна башни, как он уходит — рыдая, ни больше ни меньше. Следователи, друзья, наниматели, полиция и даже доктор Майлз не могли прийти к иному выводу. Письменные показания доктора Майлза заверяли суд в том, что самоубийство вполне могло иметь место, ибо в течение недели до исчезновения субъект разбирательства жаловался на переутомление и выдвигал необоснованные, параноидальные обвинения против своей супруги, каковые со всей очевидностью скорее отражают в ретроспекции склонности и неустановленную вину без вести пропавшего, нежели какое-либо расстройство абсолютно дееспособной и к тому же очаровательной дамы. Гарри вмешался, дабы сказать: он считает, что самоубийство маловероятно, но вынужден согласиться с тем, что в последнее время старина Джо был не в своей тарелке, много сумрачнее обычной своей угрюмости. Гарри даже пересказал историю с Лемом со всеми скрытыми в ней противоречиями.

На наш дом пала блеклая тень постановления суда: пропавший без вести выказывал множественные признаки спонтанной меланхолии, за коей с преобладающей вероятностью воспоследовало самоубийство либо оставление дома, вызванное умопомешательством. Затем нас посетил еще один гость: управляющий банком, отвечавший за распределение изобильного наследства, оставленного Джозефом девушке из канцелярской лавки.

Мать учила меня благодарить за все наше благосостояние науку Энн Монтегю: «Наша подруга спасла нас, моя любовь». Я спала бестревожно. Констанс также восстановила сон, видимо, впервые в жизни очутившись в безопасности. Нам послужил весь опыт Энн: заклинания, аккуратными кругами уложенные лепестки роз, растертые травы под окнами. Мерзкое привидение и его живой хозяин были изгнаны, а куда — не важно. Нам прислуживала Нора, и мы жили втроем спокойно и счастливо в очищенном и прелестном доме на Хикстон-стрит.

Хотя отсутствие отца было абсолютным и гарантированным, он все-таки приходил. Констанс постепенно крепла и уверялась в том, что каждый получил по заслугам, однако иногда она видела его во сне и в первые моменты пробуждения приписывала тяжелое утешительное дыхание рядом с собой джентльмену, что забрел в лавку Пендлтона и вознес ее прочь от работы и уныния. Щурясь в умирающей тьме, она улыбалась ему, ввиду расстояния пребывая в безопасности, и крепче сжимала огромную руку под одеялом, находя утешение в массивности подруги и защитницы, не замаранная мужеской мглой.


Видела ли я, как он бинтует ей порезанную руку, затем выворачивает, тычет пальцем ей в лицо, требуя объяснить, откуда взялся огонь в моей комнате? Нет, если для этого мне нужно было подняться по лестнице, ибо моя перевязанная нога пульсировала от боли. Значит, позже мать рассказала мне о том, что случилось наверху, пока я дремала в полях лигрофантусов. Однако такого разговора я не помню.

Зато отлично помню бабочку, найденную на отдыхе августовским вечером. Тут я в себе уверена. Помню, как мать злилась на отца за то, что он поощрил мой интерес к изуродованному насекомому, хотя, разумеется, не знаю, что оно ей напомнило, какие вызвало ассоциации или воспоминания о другом дне, другой бабочке, другом отце. Я была достаточно взрослой, дабы заметить, что являюсь непосредственной причиной недовольства родителей друг другом. И отец и я были матери противны. Ее отвращение от меня не ускользнуло; помню, как я тревожилась, желая вернуть ее любовь. И я заболела. Легко? Тяжело? Воображаемо? Я знаю, что ответ не имеет значения, и знаю, что он утерян безвозвратно.


Заботливость матери была столь неослабной, что я замечала лишь ее недостаток, как замечаешь воздух, лишь когда он разрежен. А вот взгляд отца — даже неодобрительный или брезгливый — высоко ценился мною как истинная редкость. Я пускалась во все тяжкие, дабы завоевать его внимание, понимая притом, что должна действовать осторожно, ибо мать не желала, чтобы я услаждала отца чрезмерно. Однажды утром, когда мать была внизу, я попыталась разбудить отца, подув ему в ухо. Я стояла рядом с постелью, голые ноги мерзли. Я сдвинула толстую багровую портьеру, лишь вцепившись в нее обеими руками. Я дула, и черные волосики, покрывавшие его ухо, колыхались. Не просыпаясь, он отмахнулся от помехи и, если я правильно помню, попал мне в глаз тыльной стороной ладони, но так и не проснулся.

Если позднее мать и спрашивала меня о синяке под глазом, я, конечно, защитила отца и сладостное тайное воспоминание о том, как резко он дернулся во сне потому лишь, что я его щекотала.

Я помню, как он брил бороду, и новый отец, оторвав свое кровоточащее, мокрое лицо от умывальника, поймал мой взгляд в зеркальном стекле. Он говорил о прощении отца и явно гордился их заново открытым сходством. Быть может, Констанс поняла его в том смысле, что должна простить собственного отца? Либо простить Джозефа за то, что он уподобился ее отцу? Ибо в конце концов он обманул ее ожидания. Он не был ни принцем, ни спасителем, ни даже пылким италийцем, ни другом или защитником. Он оказался только (и становился все более!) отцом, играя роль, кою Констанс рано научилась воспринимать с подозрением.