. Дальше идет постскриптум отвратительным Мерсеровым почерком: «Прости, Джо. Оказывается, они бьют сильнее, чем мы».
Письмо подписано всеми партнерами.
Мистер Ничего Особенного улыбается.
– И от вашей матушки послание есть.
Он думает, что победа на его стороне, чем демонстрирует отрадный недостаток знаний о Гарриет.
Дверь в камеру Джо открыта. Он подходит к ней и выглядывает наружу. Его манит луч света, вот сейчас прозвучит голос Мерсера… Это была уловка. Военная хитрость. Теперь он свободен.
Когда его нога касается пола за пределами камеры, кажется, что он наступил на гвозди, только боль пронзает не ступню, а все тело. Он шарахается обратно в камеру, и дверь захлопывается.
Затем она открывается вновь, но выйти Джо не пробует. Мгновением позже становится ясно: его обучили собственноручно лишать себя свободы.
Потом приходят санитары, привязывают Джо к каталке и увозят в другую палату. Она просторная и холодная, заставленная такими же каталками с пациентами, только остальные пациенты не связаны по рукам и ногам.
Ему требуется очень много времени на то, чтобы понять: остальных не связали, потому что они – трупы. Еще больше времени уходит на то, чтобы узнать Теда Шольта в дряблом, похожем на восковую фигуру трупе по соседству. Голова у Шольта выкручена на сто восемьдесят градусов.
Как только он это сознает, перед глазами возникает образ Теда: эдакий безумный бунтарь, он несется на колеснице дедушкиных Часов Смерти, побивая Смерть сандалией и требуя, чтобы та вернула его в теплицу. Джо улыбается. Да. Все правильно. Так и должно быть.
Только это неправда. Тед лежит рядом, и он мертв.
Мистер Ничего Особенного, расплывшись в особенно самодовольной улыбке, показывает ему очередное письмо.
«Дорогой Джо, прости, прости! Тебя нет уже несколько месяцев, и я не знаю, где ты. Ты мне очень нравишься, но я не могу ждать вечно. Сегодня иду на свидание с неким Питером. Жизнь продолжается. Постарайся не очень сильно меня ненавидеть. Полли».
Джо лежит на спине и отказывается что-либо говорить. Тогда его запихивают в совсем уж крошечную белую будку и бьют током снова, и снова, и снова, пока он не превращается в одну сплошную сведенную судорогой мышцу. Его разбирает смех. Как же они предсказуемы! Боль заставляет его смеяться еще громче, даже когда электроды нагреваются так, что начинают обжигать кожу. Он вдруг понимает, что больше всего на свете хочет одного: чтобы это прекратилось. Он не желает смеяться над запахом собственной паленой плоти. Не желает сходить с ума. Не желает присоединяться к Теду Шольту на колеснице нелепых Дэниеловых часов.
Они требуют особого внимания.
Дэниел действительно спрятал у себя ключи от всего мира.
Особого.
Внимания.
Джо понимает, где калибровочный барабан.
Внутри что-то натягивается и резко обрывается. Слышен сигнал тревоги. Затем воцаряется странная холодная тишина, и он понимает, что больше не слышит стука собственного сердца.
Включили свет, и все тени мгновенно исчезли. Белой комнаты больше нет. Он хорошо себя чувствует. Даже великолепно. Разве что немного заскучал.
Объективно он понимает, что внутри у него что-то стряслось. Сломалось. Но это неплохо. Джо опускает глаза, гадая, не увидит ли траву. Когда тебя держат в камере, и в голове что-то ломается, вокруг непременно должны появиться травка, деревья и птички.
– Ты болван, – говорит Полли Крейдл.
Он недоуменно глядит на нее. Она одета точь-в-точь так, как в день их встречи: вплоть до черных чулок в сеточку и красного лака на ногтях.
– Мне показали твое письмо.
– Вздор! Тебе показали какое-то письмо. Я его точно не писала.
– Как знать.
– Тебе лгут. У них такие методы. Джо, посмотри на меня. Посмотри сейчас же. Посмотри мне в глаза. – Он повинуется. – Я тебя не оставлю. Можешь пытаться меня выгнать. Я не уйду, никогда. Никогда. Не. Уйду.
– О…
– Так и знай.
Потом он опять оказывается в камере. Боль в теле больше его не тревожит, она не имеет значения.
Он вдруг ловит себя на том, что повторяет вслух: «Я все расскажу». Однако внутри что-то изменилось.
Вы лжете. Врете и не краснеете. Вы заврались. Зашли слишком далеко и выдали себя. С головой. Я вижу вас насквозь.
Надо было сказать, что она умерла. Или что вы держите ее в заточении, как меня. Что она тоже здесь. Да что угодно – только не это.
Это ложь. Я вам не верю.
Это ложь.
Внутри у него что-то горит.
Когда за ним приходят, он сперва шагает смирно, а потом вспоминает человека в гробу. Человека, который сумел ранить санитара, даже будучи полностью обездвиженным. Электрошокеры и всевозможные препараты ему нипочем, поэтому его засунули в гроб, но так и не сумели подчинить своей воле. Он в заточении, но свободы не лишен. А еще он… союзник.
Джо резко выбрасывает кулак в сторону и ломает мистеру Ничего Особенного нос. Покрепче хватается за кончик и выкручивает. Под пальцами трещат хрящи. Льется кровь. Звучат вопли.
– Вот как это делается, – говорит он мистеру Ничего Особенного. – Вот! Вот как это делается!
Санитары держат его впятером, пока шестой вкалывает успокоительное.
Когда со всех сторон наплывает серая мгла, он успевает заметить, что они напуганы.
Джо приходит в себя; боль от ушибов и ссадин – как бальзам на душу. Все перевернулось с ног на голову, истязатели боятся жертвы, и такой мир его полностью устраивает. В этом мире царит бесчинство.
Он улыбается и, почувствовав вкус крови на разбитых губах, улыбается еще шире. В белых стенах его камеры обнаруживается удивительная красота: лишенный какой-либо фактуры кафель завораживает, сухой безвкусный воздух упоителен. Джо разминает руки и ноги, чувствует все до единого мускулы своего тела, их силу, возможности и ограничения. Чувствует собственный запах, ноющие ребра, с которых полностью сошел слой накопившегося за многие годы жирка. Он не сломлен. Да, с медицинской точки зрения он умирал – вероятно, даже не раз. И все-таки он жив. Мало того, он наконец стал самим собой: его суть отшлифована, доведена до совершенства.
Он оглядывается на свою жизнь и скорбно вздыхает. Конечно, есть пафос в том, чтобы признать себя глупцом, угодившим в очевидную западню ошибочной внутренней логики, но чем это не повод для сожалений? Столько времени потрачено впустую… На всякий случай он возвращается к истоку своей ошибки.
Дэниел Спорк всегда говорил, что Мэтью – непутевый, что в его жизни не было такой поры, когда бы он не затевал недоброго. Он был беспокойным ребенком и беспокойным же вырос. Дэниел не допускал мысли, что Мэтью не родился дурным, а приобрел это свойство в результате процесса познания мира, начавшегося в весьма юном возрасте.
Оглядываясь на прошлое с только что покоренной вершины, Джо прекрасно видит эту дорожку. Мэтью был беженцем. Не успел он родиться, как его мир рухнул. Он жил без матери с того возраста, когда еще не мог толком произнести ее имя, а когда мать все же вернулась к нему, то вернулась не до конца, вполсилы, с осознанием – передавшимся и ребенку, – что мир в корне порочен, неправилен на самом глубинном уровне. Мэтью принципиально не велся на те симпатичные вымыслы, что делали законопослушную жизнь терпимой для других людей. Его мир постоянно пребывал в состоянии войны. Его отец терял деньги и дело, которое было внешним воплощением его «я», потому что всегда поступал так, как требовало общество, и это общество его обмануло. Дэниел положил жизнь на создание все более и более чудесных вещей, вечно стремился создать нечто поистине прекрасное, перед чем его богиня уж точно не устоит. Мэтью был умнее. Он наблюдал, делал выводы и видел, что ее манит лишь увечное, бесповоротно сломанное. Поэтому тоже стал обманывать. Он покинул мир Дэниела, чтобы его сберечь, и на этом уроке построил всю жизнь. Мэтью преступал законы, взламывал сейфы, бил окна, нарушал общественный порядок и этими разрушениями утешался. Самая большая ложь состояла в том, что мир якобы устроен правильно, так, как положено; раскусив эту ложь, Мэтью обрел свободу.
Его мать тоже была свободна. И его сын, сейчас, в этой белой камере, которая перестала наводить ужас, свободен тоже.
Из коридора доносятся шаги – идут рескианцы. Может, с ними и мистер Ничего Особенного. Они ждут, что Джо будет тише воды ниже травы. Что он пока затаился и собирается с силами. Но его нынешняя сила происходит от неповиновения. Если сейчас он дрогнет, она угаснет, и он навсегда утратит эту восхитительную новоиспеченную уверенность. Ну уж нет. Кроме этой уверенности у него ничего не осталось.
Выход один – открытая война. Всякий раз, когда открывается дверь, он будет биться изо всех сил. Его больше не свяжут. Он будет давать отпор снова и снова, таранить их собой, всем своим существом, пока не сокрушит либо их, либо себя.
Дверь отворяется, и Джо кидается в бой.
Он встречает врага рыком, перерастающим в рев; поскольку рот у него открыт, он впивается зубами в первую же руку, имевшую неосторожность оказаться рядом с его лицом, и все сжимает и сжимает зубы. Под ними что-то хрустит, раздается истошный вопль. Впрочем, ему и его рукам сейчас не до того: левая хватает, правая бьет сверху вниз – снова и снова, как полицейский, барабанящий в дверь. Вот тело обмякает, левой руке становится слишком тяжело, Джо разжимает пальцы и в тот же миг бьет левым локтем следующего противника – секущий удар по спирали вниз раскраивает жертве лоб до кости. Джо продолжает биться, врезаться в санитаров всем телом, делать выпады и наносить удары, пока вдруг не оказывается, что все его противники повержены, а он топчет их и пинает, продирается сквозь них, словно бредет по саду, заваленному палой листвой. Он продолжает бить и пинать, становясь не слабее, а сильнее с каждым ударом.
И тут замирает на месте: делать больше нечего. Пятеро санитаров валяются на полу. Двое тихо стонут, трое без сознания.