Ангелов в Голливуде не бывает — страница 39 из 61

Итак, я приползла домой в девятом часу, мрачно размышляя о том, что работать статисткой было, оказывается, гораздо проще, и стараясь не вспоминать, что завтра костюмные пробы возобновятся, потому что сегодня мы не успели с ними покончить. Я настолько устала, что просто рухнула на кровать и распласталась на ней, как медуза, выброшенная на берег. Ноги ныли от долгого стояния на каблуках, глаза после студийных юпитеров болезненно реагировали на любой свет, кое-где на коже был словно слой клея, потому что я наспех снимала грим. Наконец, кое-как собравшись, я отправилась в ванную и избавилась от остатков грима, после чего желудок напомнил о себе. Я открыла холодильник и задумалась, сварить яйца или сделать яичницу, и тут в дверь кто-то позвонил.

– Кто там? – спросила я, подойдя к двери.

– Таня, открывай, это я! – донесся из коридора раздраженный голос матери.

Опешив, я распахнула дверь и сразу же увидела мать и Павла Егоровича, который нес два небольших чемодана.

– Что случилось? – только и могла выговорить я.

– Я даже и сказать не могу, – нервно промолвила мать. Она вошла в гостиную, сбросила шляпку, плащ и провела рукой по волосам. – У тебя есть что-нибудь выпить?

– Настя, тебе нельзя пить в твоем положении, – вмешался Павел Егорович.

– Каком еще положении? – не поняла я. Мать всхлипнула.

– Таком! Таня, я беременна!

Я открыла рот, но так и не придумала, что можно сказать, и рот закрыла.

– Мне понадобится врач, – решительно объявила мать. – Поэтому мы и приехали к тебе.

– Настя, – сказал Павел Егорович, волнуясь, – так нельзя!

– Паша, мне сорок шесть лет! Какие дети?

– Ты же говорила, что тебе сорок три, – пробормотала я.

– Да какая разница?

Павел Егорович развел руки и умоляюще посмотрел на меня.

– Таня, скажи ей, – беспомощно проговорил он. – У меня нет семьи и уже не будет. Ребенок – это же такое счастье!

– Счастье? – вскинулась мать. – Наелась я этого счастья, с ней вот, досыта наелась! Ноги опухают, становишься страшная… волосы лезут пачками… Рожать – мучение! Потом бессонные ночи, ребенок орет, как резаный… Ты можешь мне объяснить, – накинулась она на меня, – чего ты в детстве так орала?

– Мама, – сказала я, – по-моему, поздновато об этом спрашивать.

– День и ночь орала, день и ночь! – продолжала все припоминать мне мать. – А этот… отец ее… Фамилию свою ей не дал! Жениться тоже не женился… Ты что со своими волосами сделала? – неожиданно обратилась она ко мне.

– Меня для фильма покрасили, – сказала я.

– Ужас! – Мать содрогнулась. – Они же тебя изувечили! На твои волосы без слез не взглянешь…

– А по-моему, ей очень идет, – заметил Павел Егорович.

– Подлизываешься? – подозрительно осведомилась мать. – Надеешься, что она тебе поможет меня переубедить? Не надейся! Я все уже решила и решения своего не переменю!

35

Но мы все же ее переубедили. Павел Егорович клялся, что будет ребенку не только отцом, но и нянькой, так что моей матери не придется с ним сидеть, если он вдруг окажется таким же шумным, как и я. Что же до меня, то я упирала на то, что сама недавно чуть не умерла после аборта, и на то, что у меня есть контракт с крупной студией и гарантированный доход, так что удастся обеспечить моему брату или сестре достойный уровень жизни. Пока, впрочем, мне пришлось съездить к миссис Блэйд и занять у нее двести долларов, потому что до начала съемок первого фильма студия платила мне очень мало. Деньги – на доктора, который будет принимать роды, на необходимые покупки и прочее – я отдала Павлу Егоровичу, видя его решительный настрой стать отцом. Проводив его и мать на поезд, я засела за чтение сценария, и, прочитав его целиком, громко сказала: «Чушь». Исходный текст – роман миссис Блэйд – прямо скажем, не блистал, но по сравнению со сценарием он выглядел прямо-таки образцом здравого смысла.

Однако, когда начались съемки, я решила настроиться на лучшее и извлечь из роли максимум того, что она могла мне дать. Я внимательно слушала замечания Лэнда, с удовольствием работала с Максом Дорсетом и подружилась с Нормой Фарр, которая играла мою соперницу. Норма приехала из Нью-Йорка, что для Голливуда очень существенно, потому что там до сих пор воображают, что Западное и Восточное побережья отличаются как небо и земля. Она родилась в Бронксе и пошла в актрисы, чтобы преодолеть болезненную застенчивость и фобии, которые ей мешали. Брюнетка с личиком в форме сердечка и выразительными глазами, она абсолютно не походила на Сэди, но порой я чувствовала, что обе женщины в своей прежней жизни зацепили кусочек ада и он навсегда оставил на них свой отпечаток. У меня так и не хватило духу задать ей вопрос, не просматривается ли на мне самой нечто подобное.

Дорсет, верный своему отношению к кино, никогда не учил текст и абсолютно не заботился о том, что ему надо играть в следующий момент, но при этом на экране он непостижимым образом ухитрялся выглядеть на голову профессиональнее прочих. Мы сымпровизировали с ним несколько сцен, и даже Лэнд, который предпочитал строго придерживаться сценария, признал, что они вышли лучше, чем то, что написали сценаристы. Что касается Стива Андерсона, чей герой стал яблоком раздора между моей Изабел и героиней Нормы, то он был не что иное, как бревно, которое выгодно освещали и подавали зрителю в качестве звезды. Ко мне Андерсон относился пренебрежительно и, как мне передавали, предрекал, что мой актерский век будет недолог. Норма пыталась убедить меня, что на самом деле он обижен из-за того, что я не обращаю на него никакого внимания, но я ей не верила. Я уже освоилась в кино и решила, что съемки – все равно что путешествие в поезде, где приходится мириться с самыми разными попутчиками. Среди них попадаются приятные люди, бывают безобидные чудаки, но случаются и скандалисты, и зазнавшиеся хамы, и попросту идиоты. Однако я держала в уме, что рано или поздно поезд придет на конечную станцию, съемки закончатся, и попутчики исчезнут из моей жизни.

Однажды фотограф, который делал снимки на съемочной площадке (не тот мелочный садист, которому я позировала до съемок, а его коллега, веселый и открытый парень) принес свежий номер журнала «Фильм» и отдал его мне со словами, что мне стоит на него взглянуть. Среди статей о новых постановках, платьях звезд, собаках звезд и светской жизни Голливуда обнаружилось мое фото на целую полосу. Нечто злобное, недалекое и чудовищно накрашенное таращилось в камеру, но сопроводительный текст оказался еще хлеще. «Встречайте новую актрису из солнечной Флориды! Блистательная балетная танцовщица Лора Лайт только что подписала долгосрочный контракт со студией «Стрелец». У нее белокурые волосы, зеленые глаза, равных которым еще не видели в Голливуде, и великолепное чувство стиля. В «Леди не плачут», экранизации популярного романа, она играет одну из главных ролей».

Мир адски тесен – с противоположной страницы на меня смотрело фото молодой Лины Кавальери с надписью: «Очаровательная Лина Кавальери из Парижа рассказывает, почему ей нравится мыло такое-то за десять центов» и двумя столбцами рекламной ахинеи, которая убеждала покупателя пользоваться исключительно им. Перед моим внутренним взором тотчас предстало пустое ателье с открытками на стене, Роза, Джонни, Лео, Тони, Рэй. Какая дружная, славная семья была до того, как… Тем временем Норма подошла ко мне и через плечо заглянула в журнал.

– О, тебя напечатали! – оживилась она. – Когда я первый раз увидела свое фото в прессе, потом целую ночь глаз сомкнуть не могла!

Я закрыла журнал и протянула его фотографу. Он посмотрел на меня удивленно.

– Это вам, – сказал он.

– Что, пойдешь после съемок к газетному киоску и скупишь все номера? – задорно спросил Андерсон, который, как обычно, не так все истолковал.

– Зачем? – пожала я плечами. – Это же не обложка.

Позже я узнала, что фразы вроде той, что я только что привела, создали мне в Голливуде репутацию расчетливой особы – другое дело, что тут это считалось чуть ли не комплиментом.

Я купила еще один номер и подарила его миссис Миллер, которая не выгнала меня на улицу в самый тяжелый период моей жизни. Тот номер, который мне дали, я отправила матери. Она тотчас же прислала мне обстоятельный ответ с тысячью разнообразных советов, а в конце заклинала взвешивать каждый свой шаг, потому что время сейчас тяжелое и такую работу никак нельзя терять. По ее словам, фото вышло прекрасное, и я зря возводила на фотографа напраслину.

В целом в моей жизни мало что изменилось. Я жила в той же квартире, что и прежде. Я вставала в четыре часа, чтобы вовремя успеть на студию, потому что съемка начиналась в девять, но до нее надо было осветлить корни волос, сделать укладку и завивку, наложить грим и еще много чего сделать. Мать подсказала мне рецепт, которым пользовались актеры в ее время, чтобы прогнать сон – чашка крепкого кофе с шартрезом, и только это меня и спасало, потому что случались моменты, когда я чувствовала, что засыпаю на ходу. Когда мне сделали замечание по поводу моей машины, – мол, вы позорите студию, разъезжая на этой развалюхе, – я скрепя сердце купила другую, но из чувства противоречия потребовала перекрасить ее в белый цвет. Теперь я могла позволить себе гонять на приличной скорости, но я по-прежнему ездила осмотрительно. Если вдруг выпадал свободный от съемок день, я ходила по букинистическим лавкам, высматривая книги на русском, и заметила, что читающая блондинка вызывает нешуточное изумление. Когда я выезжала со студии, караулившие у ворот зеваки стали спрашивать у меня автограф, и мне пришлось как следует потренироваться, чтобы выжать более-менее приемлемую подпись из моего заковыристого почерка.

Окончание съемок в августе 1931-го почти совпало с днем рождения Шенберга, который устроил в своем особняке по этому случаю грандиозный вечер. Хотя сухой закон был в силе, вино лилось рекой, и кто-то из приглашенных напился так, что свалился в бассейн. Его вытаскивали из воды с хохотом и веселыми воплями, от которых в жилах стыла кровь. Я ушла в дом и стала искать тихую комнату, где меня никто не потревожит и где есть шанс отсидеться до того времени, когда можно будет улизнуть домой. У моей мизантропии была вполне конкретная причина – Норма Фарр, к которой я хорошо относилась, выпила больше, чем следует, и ни с того ни с сего заявила, что она – звезда, а я – никто, потому что ее имя будет стоять до названия фильма, а мое – после. Ее слова были проявлением типично голливудского бахвальства, к которому я еще не привыкла и которое меня задело тем сильнее, что я оказалась к нему не готова. Успокоилась я только тогда, когда, пройдя через несколько ничем не примечательных комнат, оказалась в библиотеке. Одно из первых воспоминаний детства – библиотека отца, куда я вхожу совсем маленькой, множество книг от пола до потолка смотрят на меня своими корешками, а я смотрю на них. Библиотека Шенберга была – для Голливуда – очень хороша. Я заметила на полках стихи, переводные романы, множество новинок из разряда «бестселлер», которые забудут через год, несколько книг об авиации и полное издание пьес Шекспира, которые для удобства издателей впихнули в один том и набрали петитом в два столбца. На столе у окна лежал забытый кем-то Чехов на английском. Я раскрыла книгу в месте, отмеченном закладкой, и увидела начало рассказа, который совсем недавно перечитала в оригинале. Говорят, один и тот же текст на разных языках будет восприниматься по-разному, и, пробежав глазами несколько строк, я убедилась, что это чистая правда. Закрыв книгу, я собиралась вернуть ее на место, но тут то ли шестым, то ли шестнадцатым чувством уловила, что в библиотеке я больше не одна. Через противоположную дверь в нее только чт