Ангелова кукла. Рассказы рисовального человека — страница 24 из 42

— Почему стоеросовая?

— Потому что из ста дур самая дура!..

— Ой, Мытарка, ой, ругаешься ты, а я ведь из добра. Да, болезненная я, болезненная алкоголица, бестолковка моя уже ничего не варит, — гудела ей в ответ на всё согласная Царь Иванна.

Про Мытарку Никольские нищенки рассказывали всякое-разное. Некоторые баяли, что она из монашек. Что из разогнанного в двадцатые годы женского монастыря попала в литовские притоны. Отсидев в тридцатые по бытовухе, в войну санитарила в госпиталях. Другие рассказывали, что она блатная с Лиговки и что её за нарушение воровских законов погнали с малины. В войну будто бы спекулировала и с дворниками квартиры дистрофиков обирала. Потом косить стала под нищую, чтобы концы в воду спрятать, а на самом деле богатющая. Третьи просто обзывали ее авантюристкой, незнамо откуда возникшей и способной на всякие турлы-мурлы. Но все как одна её боялись.

За посягание на личностей её «бригады» она могла отчестить обидчиков так, что вороны в испуге взлетали с веток Никольского сада. Школа ругани у неё была отменная. Как её звали на самом деле, никто не знал. Товарки по нищенству злорадствовали от зависти, за глаза называя их артельный заработок «налогом с покойников», а её, как вождицу самодельных отпевалок, — Мытаркой, то есть сборщицей налогов. Не случайно этих злоязычниц Царь Иванна ругала «вертикально лающими собаками». Они даже подговорили редкого в среде старух, поющих Лазаря, мужского бомбилу[12], чтобы тот добыл от артели долю для всех побирух с паперти Николы Морского. Нанятого жлоба — инвалида трамвая, изображавшего благородного инвалида войны, — Мытарке пришлось скинуть с лестницы, приговаривая: «Крысарь мохнорылый, отсычить хочешь, пароход уже купил, на самолёт не хватает. Рукодельник трюхатый, шиш с нас возьмешь!..» А главной заводиле, рябой красноглазой сычухе, она сотрясла мозговую жидкость.

Несмотря на множество интересных, даже толковых качеств начальницы «монашек», у неё были свои слабости и пристрастия. Одна из слабостей, естественных для того времени, — она курила. Тогда курили все, кто пережил блокаду. Дымила она самокрутки дешёвого табака, купленного на Сытном рынке у какого-то Никича. Дым от тех самокруток отпугивал не только людей, но и собак. Второй слабостью нищенской паханши была любовь к карманным часам, которых у неё было множество, правда, бросовых, но носила она их в специально вшитом в юбку кармашке, как положено. Часы свои звала «собакою», как их именовали воры.

Последняя слабость была самой греховной. Четыре или пять раз в году Мытарка исчезала из Коломны на неделю-другую. И долго никто не знал, куда она исчезала. В эти пропадания атаманши Царь Иванна и Мавка справляли панихиды без неё, но более сумбурно и не в том качестве, нежели с нею. Появлялась она на своем острове всегда с какой-нибудь обновой: шерстяным платком, кофтой, блузкой. Через некоторое время от нищих Петроградской стороны дошли слухи, что у Коломенской Мытарки полюбки с ботаническим служкою — между прочим, гермафродитом. Шаромыжки и побегушки коломенские жалели Мытаркиного возлюбленного. Увидев на ней очередную обнову, говорили между собой: «Смотрите-ка, как она своей любовью несчастного обобрала». Другие побирушки спорили с ними — не может Мытарка любить гермафродита, гермафродиты живут только друг с дружкою. Вон во дворе по Писаревой улице живет пара их и данное дворовой пацанвой прозвище имеет: Папиндя Рогатая и Маминдя Усатая. Но кто из них он, а кто она — неизвестно. Даже местный татарский дворник не может разобрать.

Несколько лет убегала Мытарка с Коломны на петроградские острова. А одним годом на третий раз пропала окончательно, то есть не вернулась домой в свой подвал на Мастерскую улицу ни на вторую, ни на пятую неделю. Вокруг этого события среди коломенского опущенного народца начались страсти и пересуды. «В любовном грехе испарилась двигалка наша. Теперь мы с тобой, Мавка, сироты беспризорные, сгинула наша артелька», — прохрипела Царь Иванна своей побегушке и зацарила так, что впала в горячку и оказалась в больнице, где начала отпевать всех лежащих без разбору.

У Мавки Меченой от расстройств и переживаний прямо в ограде Никольского сада перед храмом, на виду у всех, случилась «бесова трясучка», и она вдруг зарычала, закричала, закликала разными птицами и зверьми. Пришлось звать самого соборного батюшку изгонять беса.

Говоря словами Царь Иванны, многие мерзостные «эфиопские образины» были довольны порушением Мытаркиного дела. Но всех разбирало любопытство — что же всё-таки произошло с нею в Ботаническом саду? Обитатели паперти на очередной складчине, приняв на грудь хорошее количество «огненной жидкости», постановили отправить на Аптекарский остров, в гермафродитов сад, разведчиц с заданием добыть сведения у аптекарских людишек об их товарке — Мытарке Коломенской.

Вернувшиеся с островов Петроградской стороны разведчицы ничего, кроме слухов, не принесли. По одним рассказам, правда, от самого главного ботанического сторожа, гермафродит их, по прозвищу Гальваник, был натуральным скобарем и, дослужив в саду до пенсии, недели три назад уехал на свою псковскую родину. А с кем — не могу знать. Если кого-то взял, то слава богу — стариковать ему веселее станет. А отчего Гальваником звали, так он сам виноват — всем рассказывал, как по нечайности ложку белого металла проглотил, а назад из себя получил ложку металла жёлтого. Обозван был правильно, у нас на Аптекарском проспекте с царских времен Электротехнический институт стоит — все грамотные.

Соседи из дома напротив, что на проспекте, советовали искать останки Мытарки в кущах Ботанического сада, где ревнивый гермафродит мог задушить её, не желая отпускать в Коломну. И после сбежал с наших островов к своим бандитским скобарям.

Царь Иванна, выйдя из больницы и получив пенсию, с похоронным ремеслом завязала. Увидеть её можно было либо в агитационном пункте на улице Союза Печатников, где сидела она перед великим изобретением двадцатого века, телевизором «КВН» на своем стуле-троне в первом ряду, немного слева, у самого увеличительного стекла, либо по воскресеньям и по всем церковным праздникам на паперти Морского Богоявленского Никольского собора.

Если услышите нищенское обращение к прихожанам, произносимое пропитым хриплым басом: «Будьте, отцы, милостивы, сотворите святую милостыньку, благословите на копеечку», — то это она, Царь Иванна.

Мавка Меченая попала не то в психбольницу, не то в «казенный дом» за бродяжничество и шум, испускаемый изнутри себя.

А в кущах Ботанического сада, что находится на Аптекарском острове Петроградской стороны, до сих пор ищут Мытарку Коломенскую, но там её нет.

IV 

Последние







В начале 1960-х годов в Театре драмы и комедии на Литейном я оформлял спектакль по пьесе Алексея Максимовича Горького «Последние» — дипломную работу ныне известного московского режиссера Камы Гинкаса.

Чтобы рассказать историю старинного дворянского рода, последний представитель которого Иван Коломийцев деградировал до службы в полиции, мы решили собрать на сцене мебель разных поколений за сто лет русского дворянства и через обстановку дома показать историю семьи. Контрастом подлинной мебели был фон — огромное распростертое стёганое одеяло буро-красного цвета, прожившее в этой семье много лет, — своеобразная физиология рода. Эта затея совпала с фантастическим периодом в истории нашего города, когда после борьбы с излишествами в архитектуре начался быстрый «пошив» хрущоб[13] и масса семей из старых питерских коммуналок переезжала в отдельные квартиры блочных домов.

Естественно, что старинная, уважительная к человеку мебель никак не помещалась ни вдоль, ни поперек в новых жилищах, не говоря уже о высоте, так как, по шутке того времени, строились эти дома со сверхзадачей — соединить потолок с полом.

В городе началась повсеместная распродажа «негабаритной» мебели, и появилась возможность приобрести настоящие антикварные вещи по бросовым ценам, как раз подходящим для театра. Эти обстоятельства, а также бурная модернизация послесталинской жизни вызвали своеобразную моду на новую мебель, а старую — всяких там «Павлов» или «Александров» — можно было купить за десятку или даже найти в подворотнях питерских домов, на помойках.

Я не шучу — книжный шкафчик красного дерева с латунной отделкой («жакоб» местного производства) торговали за десять-пятнадцать рублей. Роскошное «павловское» кресло карельской березы стоило намного дешевле «вшивого» современного стула. Сейчас в это чудо трудно поверить, но так было в то сумасшедшее время. А как его по-другому назвать, если театру венские стулья дарили, огромные дубовые буфеты и горки с резьбой и точёными деталями 70-80-х годов XIX века умоляли забрать бесплатно — только бы вывезли на казенной машине.

В театр приносили бронзовые золочёные подсвечники по пять рублей за штуку, веера — по два, старинные зонтики — по три рубля. Для спектакля мы купили шапокляк[14] замечательной сохранности, с парижским клеймом — за пятёрку, золочёное пенсне в кожаном футляре — за рубль, старинные колоды карт — по два рубля за колоду.

Когда театр давал объявление по радио, то бедные пожарные, сидевшие сутками у телефона, лишались отдыха — им постоянно приходилось записывать координаты огромного количества старушек, реже — стариков, жаждущих продать что-либо театру. Телефон не умолкал по нескольку дней — звонили со всего Питера и предлагали, предлагали…

После объявления о покупке мебели для «Последних» мне, художнику, выдали довольно толстый гроссбух с этими адресами. Ознакомившись с ним, я понял, что никогда в жизни не смогу обойти такое количество жаждущих.

Путешествие только по десяти адресам заняло более месяца, правда, сопровождалось оно для меня множеством интересных открытий. Я слышал рассказы, которые казались в ту пору неправдоподобными. Видел потрясающе редкие вещи.