— Не знаю, сама ли, а может дяденька мой, я в его церкви с детства пела.
Что-то я в её словах почувствовал, какую-то неладность, что ли. И подумал тогда — неужели судьба меня с нею знакомит. Для простого случая много общего: она церковная, да и я у Боженьки служил.
— А как зовут тебя, дяденька?
— Платоном.
— Имя красивое, греческое. Философ там такой знаменитый был.
— А тебя как зовут?
— Меня никак не зовут, звали когда-то, а сейчас не зовут. Имя моё пропало с моими глазами. Кличут Слепенькой.
— Больно хорошо ты поёшь, Слепенькая. Я про это понимаю, сам пел в былое время, и тоже в храме.
Короче, стали мы с нею встречаться поначалу в поле, под Шенкурском, да слово за слово всё друг дружке и рассказали. Деться некуда — Господь свёл нас вместе.
Кормилась она тем, что в многодетной семье нянчила мелких малюток за кошт и кров. В шенкурские поля ходила целебные травы брать, знала в них толк. У неё травы всегда в заплечной суме — дорогою хворых лечить.
А запели мы за работою. Обучил я её своему ремеслу. Сидим да в четыре руки кисти-щетки вяжем-ладим и поём. Поначалу не шло, а после вспомнили, как на нашем Севере верующие по старому обряду пели в унисон — сразу пошло. Надобность в отпевании усопших у здешних людей осталась. Дело, хоть и печальное, но благое, да и нам близкое. А печаль — так это наша жизнь.
Поднявшись из-за стола после завтрака, Платон приказал своей напарнице: «Поднимай палку, Платонида. Пойдем до Дальнего Заполья, горок семь клюкать придется, часов девять, десять уйдет на то. Завтра там поутру надобно горюшко отплакать».
Поблагодарив хозяев за хлеб, соль и призрение, вышли они из дома на деревенскую дорогу, взялись за руки, один большой, другая маленькая, и, выставляя свои посохи по правую и левую стороны, тронулись в путь к следующему плачу.
В каком ещё языке, у какого люда горе так уменьшительно-ласково горюшком зовется?
Потрясатель Ермолай
Устьянский край Архангельской области — самое пьянское место в Русской Земле, а столица его — село Бестожево, или, как его соседи до сих пор называют, Бесстыжево. «Мужики там с пьянства землёй лежат и глаз не закрывают. Во как!» — рассказывал наш возилка, шофёр огромного КРАЗа, на котором мы ехали в эту столицу пьянства.
А началось всё, как говорят, с Ермолая-потрясателя. Он-то и расшатал местные здоровые основы. История давняя, ещё дореволюционная.
Кормила село река Устья, по-старому Ушья, по ней сплавляли лес: гнали его плотами на реку Вагу, где и продавали промышленникам. Мужики как мужики, работящие и крепкие, с Ваги пешком ходили с одним топором и не боялись никого: ни зверей, ни разбойников.
До потрясательского чина о Ермолае мало что помнили в деревне. Был-жил, шатался-болтался, не валил, не рубил, а хвастануть любил. Дорос он так до взрослого парня да и дал ходу. С деревни на плоту спустился до Ваги, попал в Вельск, а оттуда по железке и в Санкт-Петербург. Рассказывали, что, попав в Петербург, Ермолай по молодости служил казачком у знатных хозяев. В их дом по определённым дням съезжались городские гости и, как у них полагалось, разыгрывали живые картины. Бывало, что в этих картинах назначали участвовать казачка Ермолая. Занятия в картинах ему так понравились, что он, пристрастившись к этому виду человеческой утончённости, по мере возмужания стал выходить в массовых сценах, изображая из себя пейзанина, затем поднялся до вышибалы-зазывалы в балаганах и цирках и наконец дошел до помоганца факирова, то есть стал ассистентом иллюзиониста. Говорят опять же некоторые люди, но сами не видели, что через фокусы эти и магию он быстро и страшно разбогател до барского состояния. А другие говорили, что разбогател он до барского состояния, конечно, через магию, но с ограблением и даже со смертоубийством и потому-то вернулся на родину Устьянскую, то есть бежал от царя и каторги, как когда-то бежали по разным причинам его предки на Север из России от батогов и дыбы.
Бежал-то бежал, но прибежал с большим куражом и из себя важной барской персоной перед всеми устьянскими бесстыжевцами. С момента его преображённого появления и началось, как позже стали говорить, «славное прошлое» села и его пьянская знаменитость.
Первое, что Ермолай сделал, прибыв в деревню на тройке с бубенцами, — откупил от жён мужиков «в крепость» и сколотил ватагу для собственных увеселений. Бесстыжевский мужик, работавший на сплаве (то есть мужик крепкий), приносил жене в день самое большее пятьдесят копеек. Потрясатель же Ермолай платить стал по семьдесят пять копеек и таким образом откупил мужиков у жён без всякого сопротивления, а, напротив того, при радости. Отбирал тщательно, как в императорскую гвардию не отбирали: разница в том, что брал он мужиков разной масти, чтоб к разным костюмам подходили и были без всяких стеснений, могли бы разные позы и рожи делать. Для этого экзаменовал их водкою, чтоб раскрепощались и легче показывались. Всю ватагу Ермолай обрядил в пейзанскую униформу (яркие рубахи и порты, цветные сапоги), а некоторых даже завил.
Главной способностью Потрясателя было питие. Пил он красиво и много, но не пьянел, а только ещё больше на разные фантазии возбуждался, как говорили ватажники, пил «для таланту». Зато других упаивал, даже как бы и против их воли, иногда до разных непристойных положений, от чего имел своё великое удовольствие. Местному уряднику разрешил выходить на урядное крыльцо, только когда у того кончалась водка, остальное же время урядник должен был находиться в избе и употреблять её, обязательно закусывая, что он и делал исправно.
Потрясования свои Ермолай начал с живых картин. Ставил ватажников, предварительно «подогретых», в разные позы на скошенном крутом берегу Ушьи. Руководил всем этим с большой лодки с ряженными в красные рубахи гребцами-музыкантами, имея для того специальные инструменты: морской бинокль и металлический «громкоговорильщик» вроде тех, что пользовали на ипподромах. По команде с лодки, под барабан, дудки и гармонику, ватажники на берегу меняли позы и производили разные действа.
Другая забава, под названием «солдатка Венерина», была и вовсе непотребством. В соседней деревне нашли солдатку, охочую до разных угощений. Напоили до лежачего состояния, раздели, обрядили ветками берёзы, цветами и венками, как русалку, покрыли самым роскошным покрывалом, какое нашли, и возили на размалёванной телеге в сопровождении музыкантов и всей ватаги по соседским деревням, показывая за десять копеек всем охочим.
Среди деяний Потрясателя, кроме живых картин, «солдатки Венерины», ряжений и колядований, было одно историческое, то есть разбой на большой дороге Вятка-Петербург. Но разбой не грабительский, бескровный. Ватага с дробовиками останавливала ехавшие по дороге тройки, очень вежливо приглашала седоков на специально срубленное гульбище и там упаивала до беспамятного положения. Седоков возвращали назад, лошадей выводили на дорогу, в загривки их сажали по нескольку ярых пчёл и отпускали угощённых на всю свободу.
Это продолжалось бы незнамо сколько, но закончилось после года пребывания Потрясателя в Бесстыжеве его самопотоплением. Излишне подогретый, ставя позы ватажникам, он на глазах у всех оступился, упал в воду и, как говорят, сразу исчез. Помощи ему никто оказать не мог, так как были все в пьянском виде.
Но деяния продолжила его ватага, и свободу 1917 года ермолаевские мужики встретили по-своему, игру в разбойников превратили в настоящий разбой, а узнав о свободе от церкви и совести, окончательно отделились от законных жён и пошли в настоящий разгул и террор по всем примыкавшим окрестностям. Короче, стали в этих краях самой революционной деревнею.
Кожаного, в будённовке, комиссара, присланного к ним из району, встретили разодетыми в ермолаевские фигурные костюмы, угостили его пивом-первачом и самогоном и в честь победы революции пожгли кладбищенскую часовенку, объявив себя красным отрядом.
Потомки бесстыжевской свободы не знали, кто у них отец, а кто просто дядя, но пьянское дело справляли как положено и до сих пор не бросают, хотя живут уже без потрясований и снова имеют законных жён, правда, повязанных не церковным браком, а сельсоветовским.
Водяной
«Вот он и есть, бесстыжий Водяной, сохнет на солнце», — сказал нам шофёр, по-местному — возилка, маленький сухой старичок, остановив свою громадину КРАЗ за десять метров от берега. С высоты КРАЗа я увидел в квадрате парома распластанную фигуру человека с водяным «ореолом» вокруг. «Помогите мне, быстрее справимся, — обратился к нам шофёр, спрыгнув на землю. — Дело нехитрое, но без него в Заречье нам не попасть. Повезло ещё, что он с этой стороны, а то пришлось бы за ним плыть на другой берег и перегонять его сюда вместе с паромом».
На другом берегу стояла низкая, поднятая на камнях рубленая избушка, или, как их здесь называли, иззёбка, с одним окном-глазом в сторону реки. Лохматая лайка внимательно наблюдала за нами. Спустившись на паром и схватив за ноги Водяного, возилка велел мне взять его за руки — и, раскачав, мы бросили паромщика в реку. Всё произошло так быстро, что я не успел узнать, зачем это было нужно: мы ведь могли и сами справиться с мотором. «Э, нет, — сказал шофёр, держа паромщика за волосы в воде. — Без него здесь ничего не выйдет». — И, подумав, окунул того ещё раз в воду.
Я спросил, где же паромщик добывает питьё, старик удивился: «Как где? Ему и не надо добывать, все машины со жратвой в Бестожево и Заречье через него ведь едут. А ему что на день-то? Две бутылки „Клюковки“ и три пива, помешать да подогреть — отрубает сразу. „Клюковка“-то местная, мангальская, не то на этиле, не то на метиле. Нормально! Речи ему не толкать, а своё движение он выучил. Главное, поставить его к дизелю лицом, а не наоборот. Без его рук механизмы не пойдут, дизель-то хоть и немецкий, но с первых колхозов здесь».
Мы поднесли паромщика к дизелю, и шофёр запустил его длинные руки с огромными сплющенными пальцами в кожух мотора. И мотор заработал.