— Куда? — удивился я.
— Как куда? В подвал. Здесь рядом.
— Зачем?
— Затем. — Он вдруг изменился в лице и перешел на сиплый шепот: — Там тебе разъяснят…
Я взглянул на часы и поднялся. Половина восьмого. Поезд в начале двенадцатого. С Галчинским и Шпенером мы сговорились встретиться без четверти одиннадцать — уж и не помню где, потому что от старого Курского теперь, когда я пишу все это, ничего не осталось, кроме южного крыла и пакгаузов. Нужно было проследить, чтобы при погрузке не вышло какой-нибудь путаницы.
— Вот что, Володя, — сказал я, — давай прощаться. У меня дел по горло.
Не знаю, зачем мне понадобилось врать, но и оставаться в его логове не было никакого желания. И без того тошно.
Коштенко крутнулся на стуле, резво вскочил, и его тут же повело к стене. Скрипнув зубами, он поймал равновесие, сделал шаг и остановился.
— Драпаешь, да? — неожиданно жалобно проговорил он. — Бросаешь старого друга?
— Тебе выспаться надо, — смущенно пробормотал я. — Привести себя в порядок. И вообще… Запри за мной дверь и никуда сегодня больше не ходи.
Я обнял его обтянутые драным свитером плечи и почувствовал, что в нем нет ни капли пьяной вялости. Наоборот, он был словно под током — окаменевшие мышцы мелко подрагивали.
Дверь захлопнулась, и я заспешил вниз по плохо освещенной и давно не метенной лестнице, чувствуя себя почему-то предателем. При этом — совершенно отчетливо помню — одновременно я думал о Нине и о том, что художники, по крайней мере большинство из них, похожи на тюбики со снадобьями, которые точно знают, что на них написано снаружи, но даже не подозревают, из чего состоит то, что у них внутри. Коштенко, несомненно, был художником — я знал это еще с третьего курса, когда он показал мне с десяток листов превосходной, отточенной и суховатой графики. Ранимым, замкнувшимся на себе, честолюбивым и слабым. И в то же время искренним и порой неожиданно проницательным.
Каким-то образом в этих мыслях присутствовал и отец Нины — должно быть, поэтому внизу я вышел не через парадное, а через скрипучую дверь черного хода, ведущую во двор.
Было уже совсем темно, сверху сыпалась крупа пополам с дождем, под ногами хлюпало. Измазанная мелом лампочка над черным ходом едва теплилась. Некоторое время я постоял, привыкая, а потом двинулся напрямик, шагая все быстрее.
Пустая трехэтажная коробка особняка, предназначенного под снос, скоро замаячила слева в глубине двора. Крыша и перекрытия были давно разобраны, гора битого кирпича, штукатурки и ломаных брусьев ждала своего часа, в пустых оконных проемах сквозило подсвеченное электрической желтизной низкое московское небо. С Новослободской приглушенно доносились гудки автомобилей.
Я прошел вдоль фасада, затем свернул за угол и едва не прозевал вход в подвал — ветхую двустворчатую дверь в струпьях сползающей краски. Рядом с ней в стене виднелось низкое прямоугольное отверстие; из него в темноту подвала уходил обитый листовой жестью лоток: когда-то сюда сбрасывали уголь для кочегарки. На двери болтался замок. После случившегося милиция, надо думать, распорядилась запереть помещение, но как только я взялся за ручку, одна из проушин легко отскочила, замок, лязгнув, повис на второй, а дверь распахнулась. Кто-то уже успел здесь побывать.
Я оглянулся. Пусто. Двор будто вымер, только ветер сечет крупой по ржавым листам кровельного железа, сложенным у стены. Внизу было еще темнее, но все-таки помещение оказалось не совсем подвалом. Когда я спустился и почувствовал под ногами хрустящий угольной крошкой пол, то оказался всего метра на полтора ниже уровня двора. Австрийская зажигалка, подаренная мне Галчинским, вспыхнула безотказно, однако сквозняк тут же погасил желтое бензиновое пламя. Пришлось прикрыть дверь, но все равно дуло через проем, и я стал ощупью продвигаться вглубь, то и дело рискуя свернуть себе шею.
Ощущение не из приятных, но почему-то я был совершенно уверен, что здесь никого нет. И в то же время недоумевал: что, собственно, я здесь делаю? Пьяный бред Коштенко тут ни при чем, и тем не менее должна была существовать причина, которая заставила меня забраться в этот провонявший мочой и угольной гарью глухой мешок, в котором душа Дитмара Везеля рассталась с его земной оболочкой.
В дальнем конце подвала было потише. Колеблющийся огонек зажигалки отразился от потолочного свода, укрепленного поперечными полусгнившими балками. К одной из них был привязан тот самый нейлоновый шнур, но я не знал, к которой… Запрыгали тени по углам и в нише — там раньше был дверной проем, но его давно замуровали. Крошащийся кирпич стен и опорных колонн, уходящих в фундамент, известковые натеки. Груда изломанных серых ящиков из-под овощей у дальней стены. Три десятка квадратных метров пустоты — вот и все, что здесь было.
Поэтому, когда пламя зажигалки стало слабеть, я вытащил из кучи ящик поцелее, уселся на него и плотно запахнул полы пальто. Затем погасил зажигалку и сунул ее в карман.
На меня навалилась густая тьма, только в отдалении едва различимо серело пятно угольной дыры в стене. Здесь было так тихо, что я слышал шум крови в сосудах и звук падения комочка известки, отслоившегося от кладки. Мне некуда было идти в Москве, разве что вернуться к Коштенко, и постепенно меня охватило странное чувство: будто огромный город, погребенный в снежной слякоти, со всеми своими пышными новостройками, дворцами, площадями, ветшающими храмами, магистралями и кривыми опасными переулками Замоскворечья сворачивается вокруг этого заброшенного подвала в подобие гигантской шевелящейся капсулы, кокона, в котором остается ровно столько пропитанного гарью воздуха, чтобы окончательно не задохнуться.
Пытаясь избавиться от внезапного приступа удушья, я стал вспоминать наш последний ночной разговор с Дмитрием Павловичем — Дитмаром Везелем, как упорно звала отца Нина, словно защищая от кого-то его приобретенное по праву рождения имя. О Лютере, его наследии и наследниках. Я всегда восхищался трезвой ясностью ума моего собеседника, его непредвзятостью и остротой суждений. Тайно от родителей приняв крещение, я ничего не смыслил в догматах и различиях между тремя главными ветвями христианства, но в ту ночь начал смутно понимать, откуда возникла могущественная сила, вызвавшая разделение в Церкви и в умах несчетных толп людей. Сила, которая произвела величайшие кровопролития и неузнаваемо изменила мир. И если уж совсем точно — сделала его таким, каким он стал теперь.
Это понимание давалось нелегко, потому что в ту пору я был наивно убежден, что всякому человеку, чтобы не испытывать одиночества и не чувствовать себя несчастным, достаточно знать — Бог есть.
То, о чем он говорил, ужаснуло меня, но при этом отец Нины ни на йоту не отступал от своих убеждений, оставаясь всецело преданным лютеранству. Когда я спросил: что дает ему эта вера, он молодо улыбнулся, накинул на плечи овчинную безрукавку, с которой в последнее время почти не расставался, и произнес: «Credo ut intelligam, дорогой мой! Еще в одиннадцатом веке это сказал Ансельм, архиепископ Кентерберийский. Верую, чтобы лучше понимать»…
Но за что убили Дитмара Везеля?
Постепенно меня сковало сонливое оцепенение. Я не чувствовал холода, только страшную усталость. Голова гудела, как потревоженный пчелиный рой. Этот день без остатка забрал все мои силы, и, кажется, я даже задремал, но тут же вздрогнул и очнулся.
В нише, где раньше я заметил заложенную кирпичом дверь, разливался тусклый серо-зеленый свет. По временам он усиливался и снова ослабевал до едва различимого. Я прислушался — и мне пришло в голову, что перегородка каким-то образом исчезла, а дверь, находящаяся за ней, приоткрылась, иначе откуда бы тут взяться свету. Спустя несколько мгновений до меня донесся смутный гул, похожий на звук работающей за стеной холодильной установки, и я растерянно поднялся с ящика и застыл.
Я слышал звук собственного учащенного дыхания, хруст суставов, но продолжал слышать и этот гул, которому в мертвой промозглой коробке дома неоткуда было взяться. Что-то заставило меня сделать шаг, затем еще один — теперь я мог заглянуть в нишу. Я и в самом деле надеялся, что там окажется дверь, которая ведет в какое-то, возможно, обитаемое помещение. Там кто-то есть — другого объяснения быть не могло.
Стена, однако, оставалась на своем месте. Зато в глубине ниши в полу зияло отверстие неправильной формы. Оттуда и вырывался свет. Выглядело это так, будто участок земляного пола размером в четверть газетной полосы куда-то провалился, и я снова остановился, зачарованно глядя, как дыра в полу то наливается серо-зеленым свечением, то гаснет. В конце концов я заставил себя подойти еще ближе.
Отсюда я не мог заглянуть в отверстие, поэтому мне пришлось опуститься на колени и немного проползти вперед. Я уже чувствовал ток теплого воздуха, вырывающийся оттуда, и странный сладковатый запах, похожий на тот, что стоит в мясных рядах на рынке, — когда из дыры вдруг выглянула острая крысиная морда, смерила меня взглядом и моментально скрылась.
Я отпрянул, однако гул усилился, и меня снова неудержимо потянуло туда. На этот раз я без помех добрался до края отверстия и заглянул вниз. Лучше бы я этого не делал. Так я сейчас думаю, но тогда жгучее любопытство, смешанное с болезненным возбуждением, подталкивал меня вперед, как слепца к краю обрыва.
И вот что мне открылось. Прямо подо мной, как бы этажом ниже, находилось сравнительно небольшое, цилиндрической формы помещение, залитое неровным светом, источник которого я не мог видеть. До цементного пола внизу было не больше трех метров, а в нижней части стен помещения по окружности располагалось десятка полтора одинаковых аккуратных отверстий, похожих на трубы — каждая диаметром сантиметров пятнадцать. Внутри было сухо и тепло, даже жарко, а в центре пола возвышалось нечто похожее на агрегат, который мне довелось видеть, когда мы с Володей Коштенко и еще одним однокурсником устроились в летнее время подсобниками в цех полуфабрикатов. Оттуда и шел гул. Агрегат работал, но почему-то меня это не удивило. В его воронкообразном жерле неторопливо вращался тускло поблескивающий сталью шнек, а кожух был покрыт свежей краской — багровым суриком.