Ангельский концерт — страница 5 из 67

Следом за мужчиной в мою клетушку протиснулась женщина помоложе, более рослая, чем ее спутник, и, я бы сказал, миловидная, если бы в ее лице было побольше красок. Оба были настроены решительно, в особенности дама. Опередив спутника, она схватила пластиковый стул, стоявший у стены, но не села, а дождалась, пока на него опустится мужчина, сама же осталась стоять.

Я почему-то сразу решил, что они родственники, — и не ошибся.

— Моя фамилия — Кокорин, — произнес мужчина, дергая заклинившую молнию на замшевом жилете, плотно обтягивающем намечающееся брюшко. Затем он извлек внушительных размеров носовой платок, промокнул горошины пота на лбу и добавил: — Кокорин Павел Матвеевич. А это моя сестра Анна…

Я поймал цепкий взгляд женщины — она пыталась оценить впечатление, которое на меня, очевидно, должна была произвести фамилия «Кокорин». Не имея ни малейшего понятия, кто это, я соорудил самую радушную улыбку.

— Вот как? Весьма рад. И что же вас ко мне привело?

— Мы по поводу «Мельниц Киндердийка»… — начал было Кокорин, но тут же спохватился: — Ах да, вы же ничего толком не знаете… Дело в том, что примерно два месяца назад из мастерской нашего отца была украдена картина. А теперь стало доподлинно известно, что некое лицо пытается получить разрешение министерства культуры на вывоз этой работы за рубеж.

— Ваш отец — художник? — спросил я, лихорадочно соображая, какое отношение к похищенной картине может иметь мелкий клерк гуманитарного управления. То есть я. Мои усилия не ускользнули от Анны — в ее взгляде отразилось насмешливое презрение.

— Да, — Кокорин поерзал на стуле. — Однако всеобщее признание он получил прежде всего как выдающийся реставратор. Поверьте — в том, что касается Северного Возрождения и барокко, равных ему нет. Это я вам говорю как профессионал. Странно, что вы не слышали его имени.

— Виноват, — я потянулся за сигаретой. — Вопросами искусствознания я занимаюсь всего две недели. До этого я специализировался в совершенно другой области.

— В какой же, если не секрет? — вежливо поинтересовался Кокорин.

— Уголовный процесс, — сказал я. — И смежные экстремальные виды спорта.

Шутку он оценил, но от его сестры по-прежнему веяло холодом.

— Значит, вы считаете, — продолжал я, — что лицо, похитившее картину, пытается вывезти ее из страны. Откуда у вас эта информация?

— Не важно, — насупился Кокорин. — Какая разница. У меня антикварный бизнес — маленькая галерея и магазинчик при ней. Как во всяком бизнесе, у меня есть свои каналы и связи. За разрешением на вывоз картины обратился некий Борис Яковлевич Меллер, стоматолог. Он перебирается на постоянное жительство в Германию, но я могу поручиться, что сам Меллер к краже отношения не имеет. Не тот персонаж.

— Вы хотите сказать, что он купил ее у похитителя?

— Именно. Больше того — Меллер представил в соответствующие инстанции документы, подтверждающие, что картина действительно принадлежит ему и приобретена законным путем. Липа, разумеется, но всегда найдется эксперт, которому будет выгодно этого не заметить.

— Серьезные хлопоты, — заметил я. — Во всяком случае для Меллера. И что, дело того стоит? Во сколько могут оцениваться эти ваши «Мельницы»?

— Здесь — тысяч десять от силы. В евро. В Германии или Голландии — от семидесяти до ста двадцати, в зависимости от текущего состояния рынка.

— Вот как? — удивился я. — Вы, кажется, сказали, что это работа вашего отца?

— Ничего подобного я не говорил. — Кокорин снова заерзал.

— По-моему, — вмешалась Анна, — мы просто теряем время. Это бессмысленно, Паша.

— Погоди, — отмахнулся он. — И перестань давить на меня ради бога. Я знаю, что делаю.

Тут брат и сестра уставились друг на друга, и стало видно, до чего же они похожи при всем внешнем несходстве. Потом Анна резко повернулась на каблуках и уже шагнула было к двери, но передумала.

— Проблема, Егор Николаевич, в том, — промямлил Кокорин, — что картина вообще не принадлежала нашему отцу…

— А кому же? — спросил я через плечо, так как в это время пытался справиться с рассохшейся оконной рамой. Глоток свежего воздуха не помешал бы нам всем.

— Константину Романовичу Галчинскому.

— А это еще кто?

— Вы, должно быть, приезжий, Егор Николаевич? — вдруг осведомился Кокорин.

— Нет. Правда, около года отсутствовал, но в остальном меня можно считать коренным жителем.

— Странно. Мне почему-то казалось, что Галчинского в городе знает каждая собака. Он в своем роде достопримечательность. Бог весть уже сколько лет читает этику в юридическом, историю искусства в педагогическом, а заодно курс философской антропологии в духовной семинарии. Это не считая публичных лекций.

Оказывается, я помнил Константина Романовича. Это был любопытный старикан. Далеко за семьдесят, спортивного сложения, с прямой спиной и совершенно целыми зубами, он зимой и летом ходил в линялых джинсах и растянутых свитерах. Стремительно влетая в аудиторию, он на мгновение застывал, окидывал взглядом скамьи, а затем провозглашал благозвучным баритоном: «Ну что, кворум налицо? Тогда начнем помолясь!» Ни одной лекции он не прочел по теме, однако слушали Галчинского разинув рты. Хотя не всякий потом мог вспомнить, о чем шла речь.

Тот факт, что в моей зачетке некогда красовалась подпись профессора, обнародовать я не стал.

— Весной, где-то в конце мая, — продолжал Кокорин, — Галчинский принес ко мне «Мельницы». Название, разумеется, условное — работа в ту пору была не атрибутирована и вызывала серьезные сомнения. Навскидку — голландская школа, самый конец шестнадцатого или, скорее, начало семнадцатого века. Невзрачный, почти утративший колорит пейзажик — таких немало в запасниках наших и европейских музеев. Знаете, все эти «Неизвестный мастер Нюрнбергской школы», «Мастерская Ван-Эйка» и тому подобное. Причем доска уже тогда показалась мне подозрительной…

— Какая доска, Павел Матвеевич? — спросил я.

Анна быстро отвернулась к окну, чтобы я не мог увидеть выражения ее лица.

— М-да… — Кокорин пожевал губами и на секунду задумался. — Дело тут вот в чем. Живописцы того времени еще не пользовались холстом. Основой для картины, как правило, служило дерево — тонкая, миллиметров в восемь-десять доска или несколько досок, скрепленных между собой шипами и альбуминовым клеем, который делали из смеси свежей бычьей крови с известью. В разных концах Европы применяли различные породы дерева, причем каждый художник имел еще и собственные предпочтения. Это уже позже доски стали сначала обтягивать холстом, а затем окончательно перешли на основы из льняной ткани. Между прочим, даже Рафаэлева «Мадонна» написана на дереве — громадном комбинированном щите с великолепной грунтовкой, твердой, как мамонтова кость… Кстати, и грунт в картине Галчинского мне тоже сильно не понравился. Что-то там было не так: голландцы для пейзажей обычно пользовались темной грунтовкой — она заставляет холодные тона звучать сильнее теплых и усиливает контрасты света и тени, «Мельницы» же были написаны на смеси тонко размолотого гипса со свинцовыми белилами. Такие вещи видны невооруженным глазом…

— Хотела бы я знать, зачем ты все это здесь излагаешь? — Женщина наконец села и сжала между коленями сцепленные пальцы. Тонкая веснушчатая кожа на ее скулах гневно порозовела.

— Прошу тебя, Анна, — дернул лобастой лысеющей головой Кокорин. — Можно подумать, у тебя есть какие-то варианты…

— Так что там с доской? — я попытался вернуть его к картине.

— А, — спохватился он. — Извините… Одним словом, она показалась мне очень странной. Черный тополь — эта порода для голландцев была табу, если можно так выразиться. Дуб еще туда-сюда, его использовали также и немцы, и фламандцы вместе с пихтой и липой. Но тополь!.. К тому же на задней поверхности были видны продольные ходы древоточцев…

Он умолк, собираясь с мыслями.

— И что это означает?

— Верный признак того, что толщину доски уменьшили, сняв слой древесины. Возможно, при этом изменился и первоначальный размер пейзажа, а также была утрачена подпись автора — если, конечно, она была. Но какое это имело значение — для себя я уже решил, что передо мной самая обычная подделка. Такие тысячами тиражировались в Германии в восемнадцатом веке. Берется старая доска с разрушенным красочным слоем и старыми клеймами, шлифуется, а потом поверх оригинального грунта пишется фальсификат… Кстати сказать, красочный слой «Мельниц» и сам по себе был в паршивом состоянии. Несколько заметных повреждений, сильный кракелюр, в особенности в левом нижнем углу, где автор использовал для теней египетскую «капут мортум» в смеси с жженой костью.

Я вопросительно поднял брови.

— Пардон, — спохватился Кокорин. — Это такое мелкое растрескивание красочного слоя — кракелюр. Похоже на то, как высыхает на солнце глинистая лужа. Что касается «капут мортум», то есть «мертвой головы»… Просто минеральная краска глухого фиолетового тона. Ею пользовались даже древние греки.

Я кивнул и спросил:

— Что Галчинский собирался сделать с картиной?

— Продать, разумеется. Иначе бы он пришел не ко мне, а прямо к отцу.

— Они разве знакомы?

— Естественно. Так сказать, по наследству. Профессор был большим приятелем отца нашей матери, их дружба завязалась еще в Казахстане, сразу после войны.

Про Казахстан я не стал спрашивать. Это могло означать все что угодно. Эвакуацию в войну, Джезказганские лагеря, какой-нибудь «сталинский призыв», попытку избежать ареста и приговора по пятьдесят восьмой — да мало ли что еще. Тридцатые и сороковые битком набиты такими историями, что голова кругом.

— Галчинский располагает документами, подтверждающими, что картина принадлежит ему?

— Разумеется.

— Где он ее приобрел?

— А почему это вас интересует? — неожиданно набычился Кокорин. — Допустим, мне известен источник, но к делу он отношения не имеет. Скажу только, что все было оформлено в соответствии с законом, я лично знакомился с документами.