Ангелы и революция. Вятка 1923. — страница 3 из 7

две сережки-жемчужинки и жемчужную нить,

выбросим новые ботинки из мягкой кожи вместе с коробкой и специальным кремом на пчелином воске для ухода за ними,

мы выбросим трусики — белую бабочку, лежащую на ладони, вечером в пятницу они должны были скользнуть по длинным ногам и улететь,

выбросим мой жилет, он немецкий, хоть к немцам я и отношусь скептически,

выбросим красный бант моей невесты, у нее черные волосы, как графит, и этот бант должен был дивно смотреться на них,

выбросим щипцы для завивания волос, едва успев хорошенько их разогреть, и они отчаянно зашипят в сугробе,

выбросим легче воздуха чулочки с рисунком-треугольником,

красную прозрачную накидку (моя милая хотела быть на свадьбе в красном, как сама любовь) — выбросим, и она застрянет на тополе,

красное бархатное платье на тоненьких бретельках, где чашечки-груди чуть отходят при наклоне,

и мои брюки с пиджаком тоже, подумав, выбросим в снег.

Это же сколько горя и несчастья разольется по земле, если свадьбы не будет!

Цветок потонул

Цветок потонул, милый убманул, — вот такая песня. А больше слов бабушка не помнит.

Димины немки

Шварк, Берта

Изенбюгель, Хельга

Энглер, Штеффи

Ленц, Ута

Рихтер, Моника

Бирнбаум, Дорин

Гласс, Барбара

Кох, Дорота

Кунце, Сесиль

Вессау, Ирма

Шметтерлинг, Анна

Девицу Шметтерлинг Дима таки довел до церкви. Девица Шметтерлинг — точка в немецких любовях нашего друга. Теперь они живут на Старо-Комиссариатской улице. Анна беременна; высокая и худая, она еще с трудом говорит по-русски. Но все будет хорошо.

Роман Лины

Ох уж эти трамваи в нашей грустной столице! Смотреть на них долго — не хватит глаз и сердца.

Каждый день трамваем мы возвращались со службы, нас было пятеро, мы знали друг друга давно, и маршрут был нам известен как старый-старый альбом с фотографиями. Среди нас была Лина, девушка печальная, но, несомненно, оптимистка, на служебных праздниках она всегда пела и танцевала охотнее всех остальных, но при этом оставалась одна, все время одна, мы об этом знали. Лина всегда выходила на одной остановке с нами, где ее дом — мы также знали прекрасно.

Как-то в сентябре, когда нам случалось вместе ехать домой, Лина стала уверенно выходить не на своей остановке, а гораздо раньше. В этой уверенности были очевидны радость и спешка. У Лины роман, — думал каждый из нас про себя.

Мы летим по улицам вместе с осенью. Мы еще не устали ни работать, ни жить. Мы уже успели привыкнуть к новой Лининой остановке и всякий раз, подъезжая к ней, начинали прощаться, но однажды в ноябре, а может, это был уже декабрь, Лина здесь не вышла, а вышла по старинке — вместе с нами. Роман Лины кончился, — подумали мы в тот же вечер, глядя в стаканы с чаем.

Мы оказались правы. Лина ездит бывшей своей дорогой, и все мы ее очень любим. Но на столичные трамваи все равно мы не можем спокойно смотреть — мы плачем, и вообще стараемся реже бывать в столице.

Чекист Денисов

Конечно, у него тяжелая работа. Но все-таки нельзя же в домах, на случайных праздниках так пить и орать песни у пианино. Нельзя же так мельтешить у всех перед глазами и предлагать без конца хорошеньким дамам покурить, сплясать, пострелять из револьвера в длинном и темном коридоре. Если он образованный человек — ну так что ж с того? — все мы здесь образованные. Как будто он один только знает о древностях Вологодского края, французский язык и слова песни «Метелица». Дамы шуршат своими платьями и слушают его охотно. Денисов дергает дам за тонкие пряди волос, невзирая ни на какую продолжительность знакомства, улыбается в глаза и искренне жестикулирует. Под левой ключицей у него вытатуирована звезда, но дамы узнают об этом позже.

Кривошейка

Кривошейка, она вот какая — ходит по земле и мало говорит, а все больше раскачивается из стороны в сторону. Она ведь одна, в целом мире, и всякий, кто ее встретит, обращается с ней бережно. Кривошейка ходит вот так: шлеп-шлеп. Кривошейка любит молча и вздрагивая. Грудь у Кривошейки маленькая. Кривошейка боится велосипеда, но смело барахтается в воде. Когда Кривошейка взбирается на гору, то все смеются и ее жалеют. Провожают глазами, пока не поднимется. Кривошейка была обижена мной когда-то, и теперь вся моя жизнь наперекосяк.

Состарившийся Витя

Витя наш состарился. Его фотографии скоро станут никому не нужными. Ботинки Вити мы скоро выбросим.

Состарился Витя, состарился. Коробку с пуговицами вчера со шкафа уронил, а собрал только половину. Чай пролил прямо себе на живот. Хорошо хоть, что горячий чай Витя не пьет уже давно.

К Вите вчера зашел Димитрий. Вместе они посидели. Кушайте печенье, — так Витя говорил.

Они говорили об Ольге Артамоновой, которую вместе встретили в Алупке. В Алупке Витя показал себя не с лучшей стороны, нет, не с лучшей. А впрочем, то, что происходило тогда между ними троими, сейчас даже Димитрию с Витей не интересно.

В небе над Витей много птиц. Но птицы — не небожители. Птицы спят в гнездах на деревьях. Возможно, так и должно быть.

Витю нашего мы любим. Если Витя состарился, то нам от этого тоже не весело. Птицы просто так не летают, но мы на них не смотрим. Из Витиных ботинок мы устроим гнездо для хомяка.

Чернильница

Чернильница — вещь хорошая сама по себе. А если еще учесть, что она имеется у каждой гимназистки под юбкой, то от чернильницы мы просто в восторге.

Крыса Юли

В нашем доме есть невысокая табуретка, на которой сейчас, кажется, стоит лимон в жестяной банке. В одном из углов этой табуретки написано синими чернилами: Крыса Юли. Что ж, нам известна эта история.

У Юли жила крыса мужского пола по имени Ипполит: белое туловище, серая спинка и серая голова. Ипполит был добрый, как нам казалось, — во всяком случае, еще никого из гостей и домашних он не укусил. Целыми днями Ипполит висел на прутьях клетки и шевелил усами, пил из чашечки, ел и спал.

Юля, хозяйка Ипполита, имела тогда тринадцать лет, была веселая и красивая всем нам на радость. Юля правила в своей комнате единолично, и, чтобы другим обитателям квартиры это было лучше заметно, она наводнила всю комнату разъяснительными надписями. Так, на Юлиной лампе было написано — Лампа Юли, на столе — Стол Юли, был Потолок Юли, Пол Юли, Дверь Юли, Аквариум Юли, Пианино Юли, Комод Юли, Зеркало Юли, Кровать Юли, Кактусы Юли — что же может быть еще в комнате тринадцатилетнего ангела, самого младшего, любимца всей семьи! На табуретке с Ипполитом значилось — Крыса Юли — это уже стало понятным.

История наша подходит к концу. Ипполит умер, и усы его обвисли, когда он лежал в картонной коробке из-под зефиров, а Юля рядом плакала и требовала в доме траурной тишины, комнатные надписи давно вытравлены, заклеены, стерты, и лет у Юли уже гораздо больше тринадцати.

Но табуретка как-то сумела укрыться от позднего критического Юлиного взгляда.

Мы, пожалуй, унесем ее от греха, поставим в совсем другой комнате, к примеру, у себя на работе, и, глядя на нее, будем болеть сердцем, вспоминая то время, когда жил Ипполит.

У нас с Романом

У нас с Романом есть жены — Юля и Наташа. Но мы все равно отправимся в ближайшую пятницу в публичный дом. Будем пить всю ночь, горланить песни и обнимать лишь одних Катюш.

Горькое пение

Мы знаем, так поют в Сербии и еще в некоторых смертельных уголках Балкан. Но термин этот наш, мы с удовольствием дарим его отечественным музыковедам.

Это пение такое, как будто бы вместо обычных слов пелось сплошное ой, ой-ой, ой-ой-ой! Или ай-ай, ай, айя-яй! И все слова, зубами вырванные из тела, горячие и с кровью, швырялись бы в лицо утопающим в слезах слушателям. И, собственно, сами крики ой! и ай! жуткие по своей силе, горечи и веселью, обрамляют чуть ли не каждое слово, пропетое навзрыд.

Мы знаем, мы слышали, так поют в Румынии и в Боснии, так поют цыгане, так поют все, у кого глаза черны, а жизнь — сплошные ножи в сердце, яркое солнце в глаза и виноградное вино вместо льда, лекарства и воды.

Мы хотим жить до ожогов по всему телу, мы хотим умереть от боли и восторга, наши зубы раскусили семечко из абрикосовых садов и виноградников жизни — и мы поняли весь ее крик и весь ее яд, сжимающий горло, — вот что горькое пение сообщает всем, кто его слышит.

Горькое пение означает предел человеческого познания. Тот, кто так поет, сидя под грушей и плача, понял все и теперь бесконечно счастлив, что бы с ним ни происходило, счастлив навсегда.

Нам до безумия близко горькое пение, здесь в России мы говорим ему да! мы ревнуем, мы отчаянно завидуем людям, поющим горько.

Сережа

На портрете у него нет зубов — ах ты тютя! — здесь ему всего четыре года.

А теперь грешные зубы Сережи сокрушил Господь. Он ведь ясно обещал.

Питийный товарищ

Питийный мой товарищ, Исайя Маркулан, прятал голову в воротник и молча курил. Он и я — оба мерзли в садике на скамейке — был вечер на редкость холодного апреля. Мы были усталые и не спешили домой, потому что дома только сон, а нам хотелось отдыхать, а не спать.

Белый дородный кот, невесть откуда взявшийся, вырос перед нами, потолкался харей о грязные наши ботинки и залез под скамейку.

Я не люблю котов, поэтому вечно груб в своих рассказах о них.

Я и Маркулан, вытянув ноги и глядя на черные деревья, просидели так целую вечность. Слов тогда было сказано мало и много выкурено папирос. Правда, Маркулан рассказал мне о своей могилевской сестре Вере и рассказ почему-то закончил словами: женись на ней.

Когда мы встали и собрались уходить, кот все еще сидел под нашей скамьей и, едва различимый, глядел на нас сквозь решетку отсыревших брусьев.