Ангелы мщения — страница 10 из 46

Нашлись, конечно, и такие, кто просто любил поиздеваться. Юле Жуковой хотелось после войны увидеть на какой-нибудь встрече бывшего своего взводного лейтенанта Мажнова, посмотреть ему в глаза. Но, хотя с войны Мажнов вернулся, на встречах снайперов не бывал: знал, наверное, как ненавидели его девчонки. Он, рядовой колхозник, унижал подчиненных, видимо самоутверждаясь за их счет. Из всей безжалостной муштры, всех издевательств Юле Жуковой больше всего запомнился один случай. Как же она должна была после этого ненавидеть взводного! Однажды холодным осенним днем на тактических занятиях в поле девушки «бежали по чавкающей под ногами и налипающей на сапоги вязкой грязи». Мажнов отдал команду: «Ложись, по-пластунски вперед!» — и тут Юля, увидев прямо перед собой огромную лужу, быстро сделала два или три шага в сторону и тут уже поползла по грязи. Но не тут-то было. «Курсант Жукова, встать, вернуться на исходную позицию!» — раздалась команда, и Жукова легла прямо в эту ледяную лужу и поползла[103]. Позже взводный объяснил, что так обращался с ними ради их же блага: если бы Жукова так поступила на фронте, ее бы уже не было в живых. В чем-то он, вероятно, был прав. Но потом всю жизнь, вспоминая этот эпизод, Юлия Жукова как будто физически ощущала, как «в голенища сапог, в рукава шинели вползает холодная липкая грязь». С трудом перемещаясь в густой грязи, она глотала слезы — от бессилия, злости, унижения.

Старшины — девушки, оставленные из первого выпуска либо повышенные в звании за хорошую службу, чаще постарше возрастом, чем остальные, — отвечали за порядок и дисциплину во взводах, за имущество, за оружие. Если попалась хорошая старшина, то не так уж страшна служба: поможет и с одеждой, если чего-то не хватает, и портянки научит наматывать аккуратно, и с заболевшей разберется, и скажет, когда надо, доброе слово. Аню Матох, погибшую перед самой победой, в ее взводе очень любили: эта полноватая спокойная девушка с Урала, на пару лет постарше остальных, заботилась и о быте подчиненных, и о комсомольском воспитании не забывала[104]. Взводу Ани Мулатовой не повезло. Старшина Шатрова — «маленькая, черная, со злым лицом» — обращалась с товарищами ужасно[105]. Позже Аня слышала, что Шатрова погибла: она была из первого набора, ее оставили при школе работать со вторым, и после выпуска второго набора Шатрова поехала с ними на фронт. На фронте она вела себя не лучше, чем в школе: по свидетельствам девушек, которыми командовала, обращалась с ними жестоко, придиралась без причины. Вскоре она погибла. После войны те, кто был с ней на фронте, рассказывали, будто пристрелили ее на передовой сами же девчонки[106], и Аня Мулатова считала, что такое вполне могло быть.

Те, кто был на войне, случалось, становились свидетелями подобных историй или слышали о них. Маша Максимова ничуть не удивилась, когда услышала, что лейтенант, который был у них в школе командиром взвода, «противный такой», погиб сразу же по приезде на фронт от пули, которую получил от кого-то из своих. В школе, когда гонял девчат по-пластунски, он мог запросто наступить кому-то сапогом на задницу, приговаривая: «Ниже, ниже прижимайся, на фронте всегда в это место будешь раненная». Вот и получил по заслугам, думала Маша[107].

Не любили подчиненные и старшину Ващенко. Ее считали вредной и грубой и, конечно, частенько не подчинялись ее приказу запевать по дороге в столовую. Когда она вызывала кого-то из девушек по имени и требовала, чтоб та пела, девушка могла сказать, что у нее нет голоса. «Бегом!» — командовала тогда потерявшая терпение Ващенко или устраивала им западню по дороге назад в казарму. Около самого барака, когда от тепла и отдыха отделяли какие-то метры, Ващенко вдруг приказывала девушкам перелезть ров и дальше двигаться ползком. «Встать! Ложись! Ползком!» — сыпались команды. Все были в восторге, когда эти издевательства увидела приехавшая откуда-то комиссар Никифорова и заставила старшину побыть в шкуре подчиненных. Корректная Никифорова при курсантах ругать Ващенко не стала, но, приказав им «Разойдись!», оставила Ващенко и как следует погоняла ее по-пластунски, о чем, конечно, стало сразу же известно всей школе[108].

Кормили в школе отлично, долго они потом вспоминали эту кормежку. Без разносолов, но по 9-й норме, как на фронте. Еды давали в достаточном количестве — и супа, и каши, и хлеба. И мясо было, и масло. Большинство отъедались после голодных лет войны: впервые за очень долгое время увидели масло, колбасу, сыр, сахар и даже настоящий чай. Да и до войны многие жили впроголодь.

Те, кто дежурили на кухне, чисто выскребали то, что оставалось в котлах, и добавляли своему взводу, а нередко и выносили местным женщинам, которые с детьми приходили просить еды — голодали[109]. Находились такие, как Клава Логинова и ее снайперская пара Валя Волохова, кому так хотелось сфотографироваться и послать карточки домой, что и продукты от себя отрывали — денег-то у курсантов никаких не было. Клава и Валя нашли в Подольске фотографа, которому носили сахар и сало в уплату за фотокарточки. Масло тоже пробовали носить, но оно уж очень сильно пачкалось. А сахар, как сказал им фотограф, удобнее было носить комовой. Сначала, конечно, опустив глаза, он отнекивался: «Сами ешьте, девчонки», — но уж больно велик был соблазн[110].

А Вера Баракина, блондинка с голубыми глазами и нежными чертами лица, после обеда подбирала со стола каждую крошечку хлеба. Ей все казалось, что еды в школе дают мало. К тем девчонкам, кто ушел на фронт из Москвы или Подмосковья, приезжали мамы и привозили что-то поесть. «Как они могут не делиться?» — думала Вера с ненавистью[111]. Она все время была голодна: пережила в Ленинграде две блокадных зимы. Еще в первую зиму прямо на кухне, сидя на стуле, умер отец, и его увезли на санках на Пискаревское кладбище.

Мать и дочери держались. Вера, как и мама, работала на военном заводе, получали они в день по 250 граммов хлеба. Делились с Вериной сестрой, получавшей всего 125 граммов, так как она после ранения, полученного при обстреле, работать не могла. На работе давали суп из муки, и такой же, только с грязью, варили дома, пока была у них смесь муки с землей, которую Вера нагребла у разбомбленных на берегу Невы складов[112]. На исходе второй зимы силы кончались, жили надеждой на траву — лебеду и крапиву, которые стольких людей спасли от голодной смерти. Неожиданно произошло чудо: как-то мама пришла с работы и объявила дочерям, что они эвакуируются с ее заводом. Девушки, до крайности истощенные и равнодушные ко всему, встрепенулись. Неужели удастся уехать?

Мама умерла по дороге, когда, переехав на грузовике Ладогу, они, казалось, были спасены. Ее тело Вера с сестрой оттащили в общую кучу, и их «повезли дальше, жить», во что совсем недавно не верилось. На станции Мантурово Костромской области случилось и вовсе невероятное. Веру и ее сестру нашла дальняя родственница, работавшая там в ресторане, — она встречала все поезда, привозившие ленинградцев. Там они и остались. Вера, которую тетка устроила работать кассиром в сберкассу, только начала отъедаться и приходить в себя, как ее вызвали в военкомат и сказали, что она пойдет в армию. «Я же блокаду перенесла», — возразила Вера. «Пойдешь», — повторил ей офицер, и она только смогла ответить: «Ладно». И после войны, когда бывшие однополчанки заявляли, что пошли добровольцами, Вера Баракина не кривила душой — говорила, что лично она не радовалась, что на фронт попадет. Может, она бы потом сама пошла в военкомат, но только не тогда, в мае 1943 года, когда была еще так слаба.

А фронт оказался не страшнее блокады. Столько всего произошло там — гибли от осколка или пули, подрывались на минах товарищи, ее саму дважды ранило, но Вера считала, что страшнее блокады ничего в ее жизни не было.


Учеба подходила к концу, на политзанятиях им уже говорили об отправке на фронт. Вера Баракина была поражена, когда ее снайперская пара Тоня Буланенко написала заявление, что просит перевести ее в связистки, так как снайпером она не может[113]. Тоня отлично стреляла, но ей казалось, что по людям выстрелить она не сможет. Вера была убеждена, что связисткой быть намного страшнее: ползти по чистому полю под пулями с проводом!

Многие курсанты отсеялись за эти шесть месяцев. Не каждая оказалась готова к таким переменам в жизни, не каждая могла вынести тяжелые физические нагрузки — многокилометровые походы на полигон и обратно с полной выкладкой (зимой — на лыжах) — и казарменную жизнь. Многие никак не могли привыкнуть к мысли, что скоро окажутся на войне — да еще снайперами. Еще летом, в Амереве, Зоя Накарякова из Перми сошла с ума (а может, и притворялась): сначала по ночам начала кричать, а потом как-то раз и днем по дороге со стрельбища вдруг начала вопить страшным голосом: «Мама! Мама!»[114] И тут уже ее забрали в санчасть, а оттуда, как говорили, в соответствующее учреждение. После войны, как слышала Клава Логинова, Зою видели в Перми[115].

Были и другие, у кого нервы не выдержали. Двое девушек из роты Веры Баракиной сбежали из школы. Их вскоре поймали в Москве, судили как дезертиров и отправили в штрафную роту. Больше Вера о них не слышала. Другая девушка ночью, стоя на посту, застрелилась, сняв сапог и нажав пальцем ноги на курок винтовки. «Это ж надо ухитриться, ногой нажать!» — шушукались остальные. Все были уверены, что девчонка это сделала от страха: не выдержала одинокого ночного дежурства в темноте. Им всем страшно было дежурить, но многие, считая, что комсомолкам и будущим солдатам не пристало бояться, стыдились делиться этим, и та девушка не была исключением. Охрану этого склада с боеприпасами Юля Жукова считала в школе самой трудной обязанностью. Ночью стоять там (стояли по одному) было жутко. Складской сарай стоял на отшибе от здания школы, на пустыре. Вокруг был кустарник, рядом — глубокий овраг, тоже заросший кустами. Ночью, когда шелестели кусты, казалось, что кто-то крадется. Через много лет Юлия Жукова напишет: «Станет невмоготу, резко обернешься, винтовку навскидку: „Стой! Кто идет?“»