После гибели Ольги Гашева нашла в себе силы снова летать. Летала до победы, штурманом, с замечательной летчицей Надей Поповой.
Декабрь прошел спокойно. Дивизия Ани Мулатовой по-прежнему стояла под Сувалками, и девушки ходили на «охоту». Местных они почти не видели, сталкивались с ними лишь офицеры, которым давали увольнительные в город. Конфликты возникали редко. К полякам предписывалось относиться дружелюбно — «советов и иных органов власти не создавать и советских порядков не вводить, исполнению религиозных обрядов не препятствовать, костелов, церквей и молитвенных домов не трогать». Приказано было также гарантировать польским гражданам «охрану принадлежащей им частной собственности и личных имущественных прав»[347].
С солдатами проводили беседы. «Победа над германским фашизмом лежит через освобождение народов Европы», «Воин Красной армии — представитель самой сильной и культурной армии в мире», — разъясняли личному составу политруки и комсорги. Да и то, что видели они вокруг себя, не настраивало солдат против поляков: «…Люди живут бедно. Вокруг пески, пески… Хвойные леса — и опять пески, и снова убогие деревушки…»[348] — писал жене военкор Дмитрий Дажин. Отношение диктовалось классовой принадлежностью, но и бедные нередко встречали советских враждебно. «…Все было мещанским, хуторянским… Да и на нас в Восточной Польше смотрели настороженно и полувраждебно, стараясь содрать с освободителей что только возможно. Впрочем, женщины были утешительно красивы и кокетливы, они пленяли нас обхождением, воркующей речью, где все вдруг становилось понятно, и сами пленялись порой грубоватой мужской силой или солдатским мундиром. И бледные отощавшие их поклонники, скрипя зубами, до времени уходили в тень…»[349]
Воспитанные в духе освободительной миссии Красной армии, советские солдаты и офицеры чувствовали себя оскорбленными тем, что многие поляки своему освобождению совсем не были рады. Галина Ярцева, прошедшая, как Тая Киселева и ее товарищи, Эстонию, Литву, Латвию и Польшу и остановившаяся «где-то на границе Германии», писала подруге: «…Гуляют, любят, живут, а их идешь и освобождаешь. Они же смеются над русскими… Да, да! Сволочи… Не верю ни в какие дружбы с поляками и прочими литовцами!»[350] Советская военная цензура зафиксировала такие настроения как «факт непонимания великой освободительной миссии Красной армии»[351].
Политруки 31-й армии проводили с личным составом беседы о зверствах немцев в Сувалках: казнях гражданских поляков (к ним относили и евреев, не выделяя в отдельную категорию: о холокосте советские публикации обычно молчали) и военнопленных, большом немецком концлагере в Сувалках, где погибло более 50 000 человек.
Командир 123-го стрелкового полка Василий Славнов встретил новый, 1945 год в Сувалках — лечился там от приобретенного в белорусских болотах гайморита. Хозяйка, к которой его поставили на квартиру, приготовила стол. Казалось, что и нет войны. По воспоминаниям Славнова, к нему на квартиру частенько заходили местные — «чтобы узнать правду о Стране Советов»[352], разобраться, с чем пришли к ним русские. Немецкая пропаганда изображала русских настоящими зверями, и люди очень хотели убедиться в обратном. С теми, кто победнее, удавалось найти общий язык.
Поляки с готовностью выдавали русским фольксдойче, не успевших бежать и скрывающихся в городе. Только, как упоминали политические донесения, недоумевали местные, почему так плохо одеты советские солдаты[353].
Заканчивался 1944 год, Советская армия готовилась к наступлению, которое приведет ее к Берлину. В армию призывали ребят 1926 и даже 1927 годов рождения, девчонок — 1925 и 1926-го. В 1926-м родились Юля Жукова и ее подруга Валя, ехавшие в декабре 1944-го на фронт с выпускниками третьего набора ЦЖШСП.
Юля и Валя вместе пошли в военкомат в родном городе Уральске, вместе их призвали, вместе они учились и на фронте надеялись быть парой. Их мамы выбили себе на работе командировки (просто так в Москву их никто бы не впустил) и приехали к дочерям через всю страну на ноябрьские праздники. В казарме, пока Юля собиралась — им с Валей дали увольнительную, — девчонки облепили ее маму. Вот чудо — мама! Чужая, но все равно мама. Большинству из них было по 17 или 18 лет. Рано покинув родителей, они тосковали по дому.
Мамы привезли Юле и Вале платья, а жившая в Москве родственница одолжила девушкам свое и соседское пальто. Поехали гулять по Москве, на Красную площадь, и как было здорово гулять в гражданском и не отдавать честь встречным офицерам![354]
Через месяц с небольшим им выдали форму для фронта: гимнастерки и брюки, шинели, а еще ватные штаны и телогрейки, теплое белье и американские белые пуховые чулки. В первый раз дали к ужину вино, перед ужином были и речи, и музыка. А после ужина девушки — так было принято — «объяснились» с доносчицами, которых было у них двое. Но, будучи в хорошем настроении, сильно не били. Вскоре в теплушках они двинулись к фронту. Путь оказался долгим, ехали медленно, часто останавливались. Подолгу сидели у открытой, несмотря на холод, двери теплушки, смотрели на поля и рощи, пели все подряд свои песни из школы. Вздыхали по отличной школьной кормежке: теперь-то грызли черные сухари, обсасывали селедку и варили на буржуйке из концентратов то ли суп, то ли кашу. Везде на станциях воинский эшелон встречали русские женщины, совавшие девчонкам какую-то еду, хотя сами, конечно, жили впроголодь. И все же им нужно было что-то дать солдатам — ведь, может быть, тогда и твоего мужа или сына кто-то накормит, кто-то приветит вдали от дома, на войне[355].
В Минске их переформировали, распределили выпуск — около 400 человек — по разным фронтам. Юле с Валей Шиловой было грустно: их разделили и потом Юля не могла понять, почему же они не попросились быть вместе. Но никакого предчувствия у нее при расставании с Валей не шевельнулось в душе. Только после войны она узнала, что Валя погибла в марте 1945-го.
В запасном полку в Сувалках «упитанный розовощекий майор» в добротном белом полушубке «прошелся перед строем, критически разглядывая» девушек. «Ну зачем вы приехали? — наконец изрек он. — Воевать или?..» Саша, главная матерщинница среди девушек, закончила фразу: «Или…»[356]И всем стало очень обидно. Таких обид, и намного худших, впереди было еще очень много. Впрочем, в запасном полку они не задержались, пошли в 611-й, заслуженный стрелковый полк, воевавший с начала войны на Карельском фронте, позже переданный в состав 31-й армии.
Первым боевым крещением стал минометный обстрел во время первого же обеда в новом полку. Перепугавшись, девушки побросали и оружие, и котелки с супом — а как радовались ему после стольких дней непонятно какой еды! Доедали, проклиная немцев, совсем уже холодный.
Вскоре во время первого знакомства с передовой сопровождавший их молоденький офицер преподал им первый урок того, что не всякой мины нужно бояться. Сначала он не произвел на них большого впечатления — мальчишка какой-то, хоть и весьма «мрачного вида». Но боевые ордена, которые они увидели под распахнутой как бы невзначай шинелью, внушили к нему уважение, как и то, что, когда они при обстреле все попадали в снег, офицер невозмутимо стоял и ждал, когда они поднимутся. Скоро они и сами знали по звуку, упадут мины близко или далеко.
А пока их предупредили о том, что надо соблюдать осторожность: у немцев тоже в последние дни появился снайпер. Как часто бывает, по-настоящему осторожны они стали только после того, как в один из первых дней погибла от пули снайпера одна девчонка. Аккуратная пулевая рана в голове не оставила сомнений в том, чья это была работа[357].
Вот и рабочее место девушек — длинная, глубиной почти в рост человека траншея с огневыми точками и наблюдательными пунктами. За нейтральной полосой были немцы — совсем рядом, видно отлично через прицел винтовки, как проплывает иногда каска над бруствером. А по вечерам слышно было, как они поют, играют на губных гармониках.
Работая над воспоминаниями, Юлия Жукова анализировала свои чувства в первые дни на передовой. Присутствовало и «некоторое возбуждение, приподнятость, но и неуверенность, и ожидание чего-то необычного, и страх» — страх пока еще не перед немцами, тот пришел потом, а перед тем, что не сумеешь, оплошаешь, «выставишь себя на посмешище»[358].
В снайперской книжке девятнадцатилетней Юли еще до Нового года появилась первая единица. Она открыла счет, когда они с парой уже устали и замерзли, дело шло к сумеркам. Подстрелить кого-либо в те дни было непросто: просматриваемый, частично открытый участок у немцев был один и они перебегали его пригнувшись. Вдруг Юля увидела, как там в полный рост идет не торопясь немец. «Только что прибывший или бесшабашный какой-то», — подумала она. Прицелилась и выстрелила. Немец «нелепо взмахивает руками и как-то боком валится вниз». Девушки подождали немного, не встанет ли, и ушли, попросив солдат «понаблюдать за тем немцем». Не поднялся. Доложили командиру, и, выстроив все отделение, он объявил Юле благодарность. А ее весь вечер слегка подташнивало, знобило. И «думать об убитом не хотелось»[359].
Новый, 1945 год — без сомнения, последний год войны — девушки-снайперы встретили весело, с разведчиками — так написала в воспоминаниях Юлия Жукова. Она не упоминает о безобразном инциденте, который произошел под этот Новый год в ее полку, хотя откровенно пишет