— Неужели она не знала, что вы не любите мяса в соусе?
— Я никогда им об этом не говорила.
— А что, разве они сами не могли догадаться?
— Да нет. За столом я ела, как и они. Если мне удавалось не смотреть, как они пожирали это самое мясо, то и я тоже ела.
— Скажите, почему же вы все-таки так ни разу и не признались, что терпеть не можете мяса в соусе?
— Сама не знаю.
— И все же попытайтесь ответить.
— Да просто не могла я произнести вслух такие слова, поскольку не думала: «Господи, как же я ненавижу это мясо в соусе…»
— Неужели я первый подал вам мысль, что вы вполне могли бы сказать им об этом?
— Может, и так… Подумать только, и надо же мне было проглотить целые тонны этого отвратительного мяса. Пойди пойми…
— Скажите, почему же вы все-таки ели это мясо, ведь можно было просто оставлять на тарелке, ведь правда?
— Потому что в известном смысле это мне даже нравилось. Да-да, так оно и есть. Конечно, мне было противно глотать этот мерзкий жирный соус. Зато потом я могла целыми днями вспоминать о нем, сидя у себя в саду.
Не помню, говорила ли я вам, что очень любила свой сад? Вот там мне было спокойно. В доме я никогда не могла быть уверена, что она вдруг не появится и не примется прижимать меня к своей груди… Честно говоря, мне совсем не нравилось, когда она меня обнимала. Она была такая толстая, а комнаты такие маленькие… Мне казалось, что она слишком крупная для нашего дома.
— Вы когда-нибудь говорили ей об этом?
— Нет, ни разу.
— Почему?
— Потому что мне казалось, что она такая только для меня одной, только когда я видела ее в доме, она казалась мне слишком толстой. А в других случаях вовсе нет. И это происходило не только с ней. Вот мой муж, он был худой как жердь, а мне и он казался слишком большим, слишком высоким для нашего дома, и тогда я уходила в сад, только бы не видеть, как он слоняется по дому, задевая головой потолок.
В саду они меня не трогали.
Там есть такая цементная лавочка и еще кустики ангельской мяты, это мое самое любимое растение. Ее можно есть, она растет на островах, где живут овцы. И знаете, какая мысль приходила мне в голову? Что эта ангельская мята — полная противоположность мясу в соусе. Должна признаться, что иногда, сидя на этой самой цементной лавочке, я чувствовала себя ужасно умной. Чем больше я там сидела, неподвижно, спокойно, тем больше умных мыслей приходило мне в голову.
— Откуда вы знаете?
— Такое всегда знаешь.
Теперь все это кончилось. Теперь я стала только той, кого вы видите здесь, — и никем больше.
— А кем вы были в саду?
— Той, кто останется после моей смерти.
— Вы сказали, что, несмотря ни на что, все-таки ели это мясо в соусе.
— Ну да, так я вам и сказала.
— Скажите, а много вам приходилось делать такого, что бы внушало вам отвращение и в то же время нравилось?
— Случалось.
— И чем же вам это нравилось?
— Я же вам уже сказала. Мне это нравилось в том смысле, что я могла думать об этом потом, когда сидела в саду…
— Каждый день об одном и том же?
— Нет, никогда… всегда по-разному.
— А вы мечтали когда-нибудь о другом доме?
— Нет, я думала о доме, который был здесь, рядом.
— Но только чтобы там не было их?
— Без них?.. Нет, они были там, у меня за спиной, в этом доме… без них — нет, без них я бы не смогла…
Я пыталась найти какие-то объяснения, такие объяснения, которые никогда не приходили мне в голову прежде… а они все время были там, у меня за спиной.
— И что же вы пытались объяснить?
— Ах, всего не скажешь, столько разных вещей.
Я не помню, как прошла моя жизнь. Я любила того полицейского из Кагора. Вот и все, что было. А кому это нужно, чтобы я сидела в тюрьме?
— Никому — и всем.
— У вас может создаться впечатление, будто меня это очень волнует, но на самом деле мне совершенно безразлично. А мой муж… он говорил вам что-нибудь о том полицейском из Кагора?
— Почти ничего.
— Он даже не догадывается, как я его любила. Посмотрите, вот она я, все такая же, какой вы видите меня сейчас, и представьте, мне двадцать пять, и меня любит этот замечательный мужчина. В то время я еще верила в Бога и причащалась каждый день. Работала в нашей молочной лавке, а он по-семейному жил с одной женщиной, как с женой, вот почему я поначалу не хотела с ним встречаться… из-за этого. Тогда он взял и бросил эту женщину. Мы любили друг друга как помешанные целых два года. Безумно, другого слова и не подыскать. Это он разлучил меня с Богом. Я не слушала никого, кроме него, он был для меня всем… И вот настал день, когда у меня уже не стало Бога, только он один — он один, и больше никого. А потом наступил другой день, когда он обманул меня.
Он припозднился. Я ждала его. А когда наконец вернулся, глаза у него блестели, и он все говорил, говорил без остановки… Я глядела на него, слушала, как он рассказывал, что дежурил на посту, только что вырвался, чем занимался, все это вранье, я глядела на него, а он говорил все быстрей и быстрей, потом вдруг замолк… а мы все глядели, глядели друг на друга, глаза в глаза… И небо рухнуло.
Я вернулась в молочную лавку. А потом, три года спустя, встретила Пьера Ланна, и он увез меня в Париж. Детей у меня не было.
И вот теперь я все думаю, а что же было потом, как прожила я свою жизнь с тех пор…
— И что, неужели с тех пор вы так ни разу и не встречались с тем кагорским полицейским?
— Нет, встречалась один раз, в Париже. Он тогда специально приезжал из Кагора, чтобы увидеться со мной. Явился ко мне, когда мужа не было дома. Привел в какую-то гостиницу возле Лионского вокзала. Мы поплакали с ним вместе в гостиничном номере. Он хотел, чтобы я вернулась к нему, но было уже слишком поздно.
— Что значит, слишком поздно?
— Слишком поздно, чтобы любить друг друга так, как мы любили когда-то. Теперь нам только и оставалось, что поплакать обнявшись. В конце концов, хочешь не хочешь, мне все-таки удалось вырваться, высвободиться из его объятий, оторвать его руки от своей кожи, он никак не хотел меня отпускать. Оделась в темноте и убежала прочь. Да, удрала от него и вернулась домой, успела буквально за несколько минут до возвращения мужа.
Мне кажется, после этого я уже думала о нем гораздо меньше. Вот в том гостиничном номере возле Лионского вокзала мы и расстались с ним навсегда.
— Когда это произошло, Мария-Тереза Буске уже жила вместе с вами?
— Нет, она приехала год спустя. Муж специально ездил за ней в Кагор. Он привез ее седьмого марта сорок пятого года, ей тогда было девятнадцать. Это было воскресным утром. Я видела, как они шли по проспекту Республики, сидела в саду. Издали она казалась нормальной, как все. А вблизи — немая. Правда, она все понимала по губам. Но ее никогда нельзя было позвать, надо было обязательно подойти и тронуть за плечо.
В доме было тихо-претихо, особенно зимними вечерами, когда школьники разбегались по домам. В семь вечера из кухни начинали доноситься запахи, вот так мы и жили… Она всегда добавляла в свою стряпню слишком много жира, и запахи разносились по всему дому, от них нигде нельзя было скрыться.
Зимой я не могла уходить в сад. А вы не расспрашивали людей в Виорне, что они думают об этом убийстве?
— Расспрашивал. И Робера Лами тоже.
— Как хорошо, что он есть на свете.
И что же они вам говорили?
— Говорили, что ничего не понимают.
— Знаете, когда меня увозили в полицейской машине, я забыла в последний раз взглянуть на Виорн. О таких вещах как-то не думаешь. Все, что осталось у меня перед глазами, — это ночная площадь, по ней медленно уходит Альфонсо… он курит и улыбается мне.
— Люди говорят, будто вы имели все, чтобы быть счастливой.
— У меня было сколько угодно свободного времени, того, что получал муж, вполне хватало для безбедной жизни, да и у меня тоже были свои доходы, от дома в Кагоре, — вы, наверное, уже и сами об этом знаете, ведь так?
— Да, знаю. А иные говорили, будто все время ждали чего-то в этом роде.
— Надо же, подумать только…
— Скажите, а сейчас вы чувствуете себя несчастной?
— Да нет. Скорее счастливой… еще чуть-чуть, и я была бы совсем счастлива. Будь у меня тот сад — я впала бы в полное счастье, да только они ведь никогда мне его не вернут, а я… я предпочитаю такую жизнь, так даже лучше, эта тоска от разлуки с моим садом… потому что теперь мне ведь надо все время быть начеку, следить, как бы не допустить какой оплошности.
А будь у меня мой сад, это было бы невозможно… это было бы уже чересчур.
Так что же они говорили?
— Говорили, что у вас было все, чтобы быть счастливой.
— Что правда то правда…
В том саду я думала о счастье. Я уже совсем-совсем позабыла, о чем же это я там думала, сидя на той лавочке. Теперь, когда все кончено, я уже больше не понимаю, о чем думала тогда.
А Робер, неужели и он тоже говорил, будто у меня было все, чтобы быть счастливой?
— Нет. Он сказал: «Кто знает, может, сложись у Клер жизнь иначе, все было бы совсем по-другому».
— А как иначе, он не сказал?
— Нет, не сказал.
— Тогда мог бы и промолчать, какая разница…
А Альфонсо? А он что сказал?
— Сам я с Альфонсо не встречался. А на следствии он не сказал почти ничего. Похоже, он не очень ясно представлял себе, какая вы на самом деле.
— Странно, что Альфонсо ничего не сказал… ведь кто-кто, а уж он-то знал, что думать об этом убийстве.
— Вам приходилось говорить с ним об этом?
— Да нет, мне бы такое и в голову не пришло, конечно, нет, да и что мы бы могли сказать друг другу? Нет, просто, понимаете, когда целых двадцать два года, изо дня в день видишь Альфонсо, говоришь с ним, пусть всегда одно и то же — добрый день… добрый вечер… — все равно что-то да остается.