Английская новелла — страница 28 из 80

— Почему кто-то должен был находиться поблизости? — спросил Энгюс.

— Кто-то ведь должен был принести ей письмо, — отвечал отец Браун. — Разве что почтовый голубь…

— Вы хотите сказать, — энергично вмешался Фламбо, — что Уэлкин носил ей письма своего соперника?

— Да, — сказал священник. — Уэлкин носил письма своего соперника. Понимаете, такое уж у него дело.

— Ну, с меня довольно! — взорвался Фламбо. — Кто этот человек? Каков он из себя? Как вообще выглядит этот «невидимка»?

— Одет он довольно нарядно: в красное и синее с золотом, — не задумываясь, отвечал священник. — И в этом ярком, даже кричащем наряде он явился в дом на глазах у четырех человек, хладнокровно убил Смайса, вышел на улицу и унес труп.

— Отец Браун! — воскликнул Энгюс, останавливаясь как вкопанный. — Кто-то из нас двоих не в своем уме!

— Нет, вы не лишились рассудка, — сказал Браун. — Просто вы не очень наблюдательны и не заметили, например, такого вот человека.

Он быстро сделал три шага вперед и положил руку на плечо обыкновенного почтальона, который незаметно прошмыгнул мимо них в тени деревьев.

— Почему-то никто никогда не замечает почтальонов, — проговорил он задумчиво. — А ведь и они подвержены человеческим страстям и, кроме того, носят большие мешки, в которых свободно поместится маленький труп.

Против ожидания, почтальон не обернулся, а отпрянул в сторону и натолкнулся на садовую изгородь. Это был худощавый светлобородый человек самой обыкновенной внешности; но, когда он наконец обернулся, все трое были поражены — так страшно он косил.

Фламбо вернулся к своим саблям, пурпурным коврам и персидскому коту — у него дел хватало. Джон Тернбул Энгюс возвратился в кондитерскую к той, с которой, при всей своей беспечности, рассчитывал жить мирно и счастливо. А Браун долго бродил с убийцей под звездами, по заснеженным уступам, и никто никогда не узнает, что они сказали друг другу.

Артур Конан Дойл 

ЖЕНИТЬБА БРИГАДИРА(новелла, перевод А. Ставиской)

Речь идет, друзья мои, о тех давно минувших днях, когда я только начал завоевывать славу, которая сделала мое имя столь знаменитым. В то время еще трудно было догадаться, насколько я выше прочих тридцати офицеров Конфланского гусарского полка. Могу себе представить, как удивились бы они, если бы узнали, что молодому лейтенанту Этьену Жерару судьба готовит такую блестящую карьеру, что ему суждено командовать бригадой и получить из рук самого императора крест, который я могу показать вам в любое время, если вы окажете мне честь и посетите мое скромное жилище. Вы, конечно, знаете маленький белый домик на берегу Гаронны, весь увитый виноградом.

Говорят, мне незнакомо чувство страха. Не сомневаюсь, что вы слышали об этом. В течение многих лет я из глупой гордости не опровергал этих слухов. Но теперь, на старости лет, я могу позволить себе быть честным.

Храбрый человек может решиться на откровенность. Только трус боится признания. Сознаюсь, что и мне не чужды человеческие слабости; бывало, и у меня мороз пробегал по коже и волосы от страха становились дыбом. Более того, я даже испытал, что значит бежать, не чувствуя под собой ног. Вам неприятно это слышать? Ну что ж, быть может, когда-нибудь, когда мужество изменит вам, мысль о том, что даже Этьен Жерар познал страх, послужит вам утешением. Я хочу вам рассказать об одном случае, благодаря которому я женился.

      В то время Франция не воевала, и мы, конфланские гусары, всё лето стояли лагерем в нескольких милях от нормандского городка Лез-Андели. Городок этот сам по себе не из очень веселых, но мы, легкая кавалерия, приносим с собой веселье всюду, где нам приходится останавливаться, и потому мы проводили время весьма приятно. Годы и события затуманили мою память, но до сих пор, когда я слышу слово «Лез-Андели», передо мной встают пышные яблоневые сады, старинный полуразрушенный замок, а главное — прелестные нормандские девушки. Не было женщин, равных им, как не было равных нам мужчин. Да, нас неплохо принимали в то чудесное солнечное лето. Ах, молодость, красота, слава! Увы, за ними следуют скучные, тоскливые годы, стирающие всё это. Временами мое славное прошлое свинцом давит мне на сердце. Нет, сударь, никакое вино не может замутить эти мысли, ибо они — порождение души и сердца. Ведь только грубая плоть чувствительна к вину; впрочем, если вы предлагаете выпить за мое здоровье, я не откажусь.

Так вот, среди местных девушек одна настолько превосходила всех прочих красотою и очарованием, что, казалось, она была прямо-таки создана для меня. Звали ее Мари Равон. Равоны, ее родные, были крестьяне; их прадеды обрабатывали землю в этих краях еще в те времена, когда Вильгельм Завоеватель отправился походом на Англию. Даже и теперь, стоит мне закрыть глаза, я снова вижу Мари такою, какой она была тогда: щечки — как бархатные розы; нежные и лукавые карие глаза; черные как смоль волосы, словно сотворенные для поэтов и влюбленных; стан гибкий, как молодая березка на ветру. Ах, как она выскользнула из моих объятий, когда я впервые привлек ее к себе! Эта девушка была полна огня и гордости: она всегда ускользала, сопротивлялась, боролась до конца, чтобы добровольная сдача была тем слаще для победителя. Из ста сорока женщин... Но можно ли сравнивать, когда каждая из них была почти совершенством.

Вы спросите: если девушка была так хороша, то почему у меня не было ни одного соперника?

  По очень простой причине, друзья, — мне удалось отправить всех соперников в госпиталь. Там побывал Ипполит Ласер, который два воскресенья подряд провел в доме у Равонов. Если я оставил его в живых, то — клянусь — он до сих пор хромает от пули, которая засела у него в колене. А бедняга Виктор? До самой своей смерти под Аустерлицем пришлось ему ходить с моей отметиной. Вскоре всем стало ясно: если мне и не суждено завоевать Мари, то у меня, Но крайней мере, будет свободное поле действий. В нашем лагере говорили, что атаковать каре рвущейся в бой пехоты куда менее рискованно, чем слишком часто появляться на ферме Равонов.

Однако позвольте уж мне быть откровенным до конца. Собирался ли я жениться на Мари? Ах, друзья мои, женитьба не для гусара! Сегодня он в Нормандии, завтра в горах Испании или в болотах Польши. Что ему делать с женой? Того ли они оба заслуживают? Допустимо ли, чтобы его храбрость была скована мыслью об отчаянии, которое вызовет его смерть? И разумно ли держать жену в вечном страхе, что каждая почта может принести ей весть о непоправимом несчастье? Нет, гусар может только погреться у очага, а затем должен спешить дальше, теша себя надеждой, что на пути ему повстречается еще один благодетельный огонек. А Мари? Хотела ли она выйти за меня замуж? Ей было известно, что, когда наши серебряные трубы протрубят марш, это будет траурный марш над могилой нашей семейной жизни. Не лучше ли крепче держаться своих родных и своей земли, на которой они с мужем смогут коротать век среди пышных фруктовых садов, у величественного замка Ла-Гайяр? Пусть она видит своего гусара в ночных грезах, но дни ее должны проходить в привычном для нее будничном мире. А пока мы оба гнали эти мысли прочь и наслаждались нежной дружбой, не думая о завтрашнем дне. Правда, иногда отец Мари, дородный старик, с лицом румяным, как яблоко из его собственного сада, а также ее мать, худая, вечно озабоченная крестьянка, намекали, что хотели бы узнать, какие у меня намерения, но в душе-то они не сомневались, что Этьен Жерар — человек чести и что с ним их дочь может чувствовать себя спокойно и счастливо. Так обстояли дела до той ночи, о которой я веду речь.

Как-то в воскресный вечер вместе с несколькими нашими офицерами я приехал в деревню из лагеря верхом. Коня я оставил на постоялом дворе. Оттуда до фермы Равонов было рукой подать. Надо было только пройти через большую пустошь, простирающуюся до самых дверей дома. Я уже собирался отправиться в путь, когда меня остановил  хозяин постоялого двора.

—    Простите, господин лейтенант, — сказал он. — Я посоветовал бы вам пойти по дороге, хотя напрямик и ближе.

—    Да, по ведь это целая лишняя миля, а то и больше.

—    Верно. Но всё же так будет благоразумнее, — сказал он, улыбаясь.

—    Но почему? — спросил я.

—    Потому что по полю бродит английский бык.

Я, быть может, и внял бы его совету, но, говоря об опасности, он так мерзко ухмылялся, что моя гордость возмутилась. Презрительным жестом выразил я всё, что думал об этом английском быке.

—    Пойду кратчайшим путем! — заявил я.

Но не успел я ступить на поле, как понял, что удальство толкнуло меня на безрассудный поступок. Поле было большое, квадратное, и едва я прошел несколько шагов, как почувствовал себя утлым суденышком, осмелившимся выйти в открытое море, не видя вблизи ни единой пристани, кроме той, которую оно покинуло. С двух сторон пустошь была ограждена каменной стеной, а впереди стоял дом Равонов. Заднее крыльцо выходило прямо в поле, и все окна были наглухо закрыты, как это принято на нормандских фермах.

Я устремился к крыльцу, к этой спасительной гавани. Я почти бежал, но старался при этом сохранять подобающее солдату достоинство. От пояса до макушки вид у меня был беспечный и даже жизнерадостный, ноги же двигались быстро и проворно.

Я уже почти добрался до середины пустоши, как вдруг увидел быка. Он стоял под большим вязом, справа от меня, и рыл передними ногами землю. Я даже головы не повернул. Посторонний наблюдатель едва ли догадался бы, что я заметил быка. Однако краешком глаза я с беспокойством следил за ним. То ли он был в хорошем настроении, то ли его поразил мой беспечный вид, — как бы то ни было, он не сделал ни шага в мою сторону. Приободрившись, я устремил взгляд на открытое окно спальни Мари, находившееся как раз над задним крыльцом, в надежде, что милые темные глазки с нежностью следят за мною из-за занавески. Я стал размахивать тростью, остановился, чтобы сорвать цветок примулы, и даже затянул одну из наших залихватских гусарских песен, чтобы еще больше унизить эту английскую тварь и показать моей возлюбленной, как мало значит для меня опасность, если она преграждает мне дорогу к ней. Бык был озадачен моим бесстрашием. Я благополучно добрался до цели и, толкнув дверь, с достоинством пошел в дом.