Английский пациент — страница 13 из 47

Теперь, когда его рассудок ясен и точен благодаря морфию, можно говорить о себе – и он будет слушать, будет с ней. И она рассказывает о себе с той искренностью, которая бывает, когда не знаешь, происходит все это во сне или наяву.

Караваджо знакомо такое состояние: он часто встречал людей у лунных часов. Нарушал их покой в два часа ночи, когда случайно опрокидывал какой-нибудь шкафчик в спальне, и тот с грохотом падал. И пришел к выводу: когда люди в шоке, это удерживает их от страха и насилия. И пользовался этим, хлопая в ладоши и безостановочно болтая, подбрасывая перед глазами ошеломленных хозяев дорогие часы и ловя их, задавая им вопросы о том, где что расположено.

– Я потеряла ребенка. Была вынуждена сделать это. Отца уже не стало. Война.

– Это случилось в Италии?

– В Сицилии. Все время, когда мы продвигались за войсками, я думала о ребенке. Разговаривала с ним. Много работала в госпитале, но ни с кем близко не сходилась. У меня был ребенок, и с ним я делилась всем. Разговаривала с ним, когда обмывала раненых и ухаживала за ними. Я просто помешалась на ребенке.

– А потом твой отец умер.

– Да. Тогда умер Патрик. Я была в Пизе, когда узнала об этом… – Вот теперь она окончательно проснулась и садится прямо. – Послушай, а ты-то откуда знаешь?

– Я получил письмо из дома.

– Поэтому и приехал сюда?

– Нет.

– Ну ладно. Не думаю, чтобы отец верил в поминки и все такое. Патрик обычно говорил, что хочет, когда умрет, чтобы на могиле играл женский дуэт. Скрипка и гармоника. И все. Он был чертовски сентиментален.

– Да. Его легко было разжалобить. Стоило увидеть женщину, которая страдает, и он пропал.


С долины поднялся сильный ветер; он раскачивал кипарисы, которыми были обсажены тридцать шесть ступенек, ведущих к часовне. Начинался дождь, его первые тяжелые капли упали на Караваджо и Хану. Было далеко за полночь. Хана лежала на выступе из бетона, а он ходил перед ней, изредка вглядываясь в долину. В тишине был слышен только шум падающих дождевых капель.

– Когда ты перестала беседовать с ребенком?

– Не помню… может быть, когда работала в госпитале в Урбино. Как-то вдруг навалилось много всего. Были тяжелые бои при взятии моста через Моро, потом при Урбино. В той мясорубке любой мог погибнуть, даже если ты не солдат, а священник или медсестра. Эти узкие крутые улочки были похожи на кроличий садок. Солдат привозили в госпиталь без рук, без ног, они влюблялись в меня на час, затем умирали. Я не успевала запоминать имена, но все время, даже когда они умирали, видела своего ребенка. Я видела, как они умирали. Некоторые садились на кровати и срывали с себя все бинты, словно так было легче дышать. Другие волновались из-за небольших ссадин на руках. Но главный признак смерти – пена в уголках рта. Такой маленький белый комочек. Однажды я подумала, что пациент умер, и наклонилась, чтобы закрыть ему глаза, а он вдруг открыл их и усмехнулся мне в лицо. «Что, не можешь дождаться, когда я умру, сука?» Сел и выбил поднос из моих рук. Все разлетелось по полу. Он был как бешеный. Это ужасно – умереть с таким чувством злости. Я не могла забыть его глаз и слов. С того случая всегда ждала, когда у раненых появлялась пена в уголках рта. Теперь я знакома со смертью, Дэвид. Я знаю ее запах, знаю, как ослабить предсмертную агонию: надо сделать быструю внутривенную инъекцию физиологического раствора. Знаю, как заставить их очистить кишечник перед смертью. Через мои руки прошли все, независимо от возраста и военного звания: от солдата до генерала. Да, черт побери, до генерала. Мы уже знали, что после каждого боя за взятие моста госпиталь будет задыхаться от нового потока раненых. Какого дьявола нам была дана такая ответственность, почему от нас ждали мудрости, как от священников, которые знают, как вести людей к тому, чего они не хотят, и как облегчить их последний путь? Я никогда не верила во все эти религиозные ритуалы, которые устраиваются для умирающих, в их вульгарную напыщенность. Как они смеют! Можно ли что-то говорить, когда человек умирает!

Они сидели в кромешной темноте. Небо заволокли тучи, огни в окнах деревенских домов погашены. Так было безопаснее в это смутное время. По ночам часто гуляли по саду виллы.

– Не догадываешься, почему они не хотели, чтобы ты осталась здесь одна, с английским пациентом?

– Неравный брак? Наследственный комплекс жалости? – Она улыбнулась.

– А кстати, как он?

– Все еще беспокоится о собаке.

– Скажи ему, что я забочусь о ней.

– Он не совсем уверен, что ты еще здесь. Думает, ты забрал весь фарфор и скрылся.

– Как думаешь, немного вина ему не повредит? Мне удалось сегодня разжиться бутылочкой.

– Откуда?

– Неважно. Лучше скажи: да или нет?

– Давай на время забудем о нем и выпьем прямо сейчас.

– Ага, он уже тебе надоел!

– Совсем нет. Просто необходимо напиться.

– В двадцать лет. Когда мне было двадцать лет, я…

– Знаю, знаю. Слушай, лучше скажи, почему бы тебе не украсть граммофон? Между прочим, сейчас для твоего занятия есть другое название – мародерство.

– Этому я научился в своей стране. А в этой стране решили, что мои знания им пригодятся.

Он прошел через разрушенную часовню в дом.

Хана села, слегка пошатываясь. «И вот как они с тобой расплатились!» – произнесла она мысленно.

Тогда, в госпитале, она не сближалась даже с теми, с кем работала бок о бок. Ей нужен был дядюшка. Или отец ребенка. Об этом она думала, сидя здесь, в ожидании момента, когда напьется впервые в жизни. Обгоревший пациент наверху погрузился в сон, который продлится четыре часа. А старый друг ее отца, найдя ее металлическую коробку с лекарствами, нащупал ампулу с морфием, отломил стеклянный кончик, затянул шнурком руку выше локтя и торопливо сделал себе инъекцию. Потом как ни в чем не бывало он вернется к Хане, думая, что она ни о чем не подозревает.


Вечером в горах, которые их окружают, темнеет поздно. Еще в десять часов небо светлое и зеленеют холмы.

– Меня тошнило от голода. От приставаний. Поэтому я отказывалась от свиданий, прогулок на джипе, от ухаживаний, от последнего танца с ними перед смертью – и прослыла недотрогой. Работала больше других, старалась забыться в работе – по две смены, под огнем – выполняла все, что было необходимо, чистила, мыла, выносила судна. Прослыла снобкой, потому что ни с кем не встречалась и не выуживала деньги. Я хотела домой, но там меня никто не ждал. Меня тошнило от Европы. Почему я должна быть покладистой? Только потому, что я женщина? Встречалась с одним человеком, но он погиб, а потом умер ребенок. Я хочу сказать, что он не умер, я сама убила его. После этого я настолько замкнулась в себе, что никто не мог достучаться. Было все равно, кем меня считают; я не реагировала на чужую смерть, как будто что-то окаменело во мне… И тогда увидела его, обгоревшего до черноты пациента, который, скорее всего, был англичанином.

И он сломал лед в моем сердце, Дэвид. А ведь я, казалось, уже давно поставила на мужчинах крест.

Через неделю после того, как сапер-сикх появился на вилле, они привыкли к его манерам. Где бы он ни был – на холмах или в деревне – ровно в двенадцать тридцать возвращался на виллу, чтобы присоединиться к Хане и Караваджо за столом. Из заплечного мешка доставал маленький голубой узелок, сделанный из носового платка, развязывал и расстилал на столе перед собой. Там были несколько луковиц и пряные травы, которые, по предположению Караваджо, сапер нарвал в соседнем монастыре францисканцев, когда разминировал там сад. Он очищал луковицы тем же ножом, которым скоблил или перерезал проволочки минных взрывателей. Затем съедал какой-нибудь фрукт. Караваджо высказал предположение, что сикх прошел всю войну, никогда не питаясь за общим столом.

Он был пунктуален: с первыми лучами солнца протягивал кружку, чтобы Хана налила ему английского чая, который очень любил, и добавлял туда сгущенного молока. Пил с удовольствием, подставляя лицо солнцу и глядя в долину, где лениво слонялись солдаты, свободные от дел.

На заре, под израненными деревьями в развороченном бомбами саду виллы Сан-Джироламо, он набирает из фляги полный рот воды, насыпает зубной порошок на щетку и начинает десятиминутный ритуал чистки зубов, бродя по саду и глядя вниз, на долину, которая все еще окутана туманом – скорее из любопытства, чем из благоговения перед этим живописным видом. Мало ли где приходилось жить в войну? Он с детства привык чистить зубы на улице.

Этот пейзаж – временное явление, и он не собирается привыкать к нему. Трезво оценивает возможности дождя или воспринимает определенный запах от куста. Словно его мозг, даже если не работает, является радаром; глаза фиксируют перемещение неодушевленных объектов в радиусе действия стрелкового оружия. Он тщательно изучает вырванные из земли луковицы, так как не исключает возможности нахождения взрывного устройства даже там, поскольку знает, что при отступлении было заминировано все.

Во время ланча Караваджо мельком бросает взгляд на то, что лежит у сикха в узелке. Возможно, есть на свете какое-нибудь редкое животное, которое ест ту же пищу, что и он. Ножом молодой военный пользуется только для того, чтобы разрезать луковицу или фрукт.


Двое мужчин берут тележку и отправляются в деревню, чтобы раздобыть мешок муки. Саперу надо отправить в штаб в Сан-Доменико карты разминированной местности. Не желая спрашивать друг о друге, они разговаривают о Хане. Далеко не сразу Караваджо признается в том, что знал ее еще до войны.

– В Канаде?

– Да, это было там.

Они проходят вдоль костров по обочинам дороги, и Караваджо переводит разговор на другую тему. Солдата все зовут Кип: «Найдите Кипа», «Сейчас здесь будет Кип». Забавно, но прозвище пристало. Когда он проходил обучение в Англии в саперном батальоне, на первом его отчете о разминировании было масляное пятно, и офицер воскликнул: «Это еще что? Жир от копченой селедки?», и все засмеялись