Если бы он был героем с картины, было бы основание потребовать время для сна. Но даже она сказала о смуглости его кожи – темной, как горная скала или мутная вода бушующих рек.
Юноша почувствовал, что его задели эти наивные слова Ханы. Успешное разминирование очередной хитроумной бомбы означало новый шаг на пути к разгадке, вооружало саперов методами работы с новыми типами снарядов. Ради таких случаев приглашались мудрые и опытные белые специалисты, которые пожимали друг другу руки, признавали результаты и, прихрамывая, возвращались в свое уединение. А он оставался, потому что был профессионалом. Лавры доставались не ему, потому что он был иностранцем, сикхом. Да они и не были нужны. Единственной мишенью для контактов, человеческих и личных, был враг, который изобрел, сделал, установил эту мину и ушел, заметая следы.
Почему он не может заснуть? Почему не может повернуться к девушке и перестать думать, что весь мир горит в огне? На картине в его воображении поле должно быть объято пламенем. Как-то в 1944 году он наблюдал в бинокль за сапером, входящим в заминированный дом. Увидел, как тот смахнул с края стола коробку спичек и мгновенно превратился в огненный столб – за полсекунды до того, как услышал звук взрыва. Это было словно молния! Как же можно было доверять даже безвредному куску проволоки, обмотанному вокруг руки девушки? Или легким переливам ее дыхания, глубокого, словно камни в реке?
Она проснулась оттого, что гусеница заползла по воротнику платья на щеку. Открыла глаза и увидела его, склонившегося. Не дотрагиваясь до ее лица, он взял гусеницу и положил в траву. Хана заметила, что сапер уже собрал свои вещи. Отодвинулся и сел, прислонившись к дереву, наблюдая, как она медленно перевернулась на спину и потянулась, задерживая этот момент так долго, как могла. Вероятно, был день. Солнце стояло высоко. Она откинула голову и посмотрела на него.
– Я думала, ты крепко держал меня.
– Я так и делал, пока ты не отодвинулась.
– И сколько ты меня так держал?
– Пока ты не пошевелилась, пока тебе не захотелось пошевелиться.
– Надеюсь, я не воспользовалась ситуацией? – И добавила, заметив, что он смущается: – Шучу. Пойдем в дом?
– Да, пожалуй, я голоден.
Она с трудом встала, покачиваясь от яркого солнца, от слабости в ногах. Хана не помнила, сколько они здесь пробыли. Осталось лишь ощущение того, как легко и хорошо ей было.
Караваджо раздобыл где-то граммофон, и решили устроить вечеринку в комнате английского пациента.
– Я буду учить тебя танцевать, Хана. Не тому, что знает твой молодой приятель. Я видел такие танцы, на которые смотреть не хотелось. Но эта песня, «Как долго это продолжается», – одна из лучших, потому что мелодия вступления прекраснее, чем сама песня. И только великие джазмены понимали это. Мы можем устроить вечеринку на террасе, можем даже пригласить на нее нашу собаку, или лучше вторгнуться в покои англичанина и устроить вечеринку у него в спальне. Твоему юному другу, который в рот не берет спиртного, удалось раздобыть вчера в Сан-Доменико несколько бутылок вина. Не хватало только музыки. Дай мне руку. Нет, подожди. Сначала надо расписать мелом пол и потренироваться. Три основных шага – раз, два, три, – а теперь давай руку… Да что с тобой сегодня?
– Кип обезвредил мину, огромную и очень сложную. Пусть он сам тебе расскажет.
Сапер пожал плечами – не из скромности, а чтобы показать, что это очень трудно объяснить. Быстро стемнело, темнота сковала сначала долину, потом горы, и вскоре пришлось зажечь фонари.
Шаркая ногами, они шли по коридору в комнату английского пациента. Караваджо нес в одной руке граммофон, в другой – его заводную ручку и иглу.
– А сейчас, до того, как вы начнете кормить нас своими историями, – обратился он к неподвижной фигуре на кровати, – я подарю вам «Мою любовь».
– Написанную в 1935 году, кажется, мистером Лоренсом Хартом, если мне не изменяет память, – пробормотал английский пациент.
Кип сидел в нише окна, и она сказала, что хочет танцевать с ним.
– Сначала я поучу тебя, мой дорогой червячок.
Хана в недоумении посмотрела на Караваджо – обычно так ее называл отец. Дэвид неуклюже обхватил ее и, повторив «мой дорогой червячок», начал урок танца.
Она надела чистое, но не глаженое платье. Всякий раз, когда описывали круг в танце, она видела сапера. Он подпевал про себя. Если бы было электричество, он мог бы провести радио и услышать, где сейчас идет война. А пока единственной ниточкой, связывающей с миром, был детекторный приемник Кипа, но он оставил его в своей палатке. Английский пациент пустился обсуждать несчастную судьбу Лоренса Харта. Сказал, что некоторые лучшие его стихи для мюзикла «Манхэттен» были изменены, и процитировал:
Мы поедем в Брайтон
И будем там плавать
И жарить рыбу.
Твой купальник такой тонкий,
Что даже крабы будут усмехаться.
– Прекрасные строчки, в них даже есть эротика. Но, говорят, Ричард Роджерс[48] хотел, чтобы в них было больше достоинства.
– Понимаешь, ты должна чувствовать мои движения.
– А почему не наоборот?
– Я тоже буду, когда ты научишься. А пока только я знаю движения.
– Спорим, Кип тоже знает?
– Может быть, но не афиширует этого.
– Я бы выпил немного вина, – сказал английский пациент, и сапер схватил стакан с водой, выплеснул ее за окно и налил вина.
– Это мой первый глоток вина в этом году.
За окном послышался приглушенный шум. Кип быстро повернулся и выглянул в темноту. Все застыли. Это могла быть мина. Он повернулся и сказал:
– Все в порядке. Это не мина. Это откуда-то с разминированной территории.
– Кип, переставь пластинку. А теперь я представлю вам «Как долго это продолжается», написанную… – Он оставил паузу для английского пациента, который замешкался, тряся головой, усмехаясь с вином во рту.
– Этот алкоголь, наверное, убьет меня.
– Ничто вас не убьет, мой друг. Ведь вы уже превратились в чистый уголь!
– Караваджо!
– Джордж и Айра Гершвины[49]. Послушайте.
Они с Ханой поплыли под звуки печальной мелодии саксофона. Дэвид был прав. Прелюдия была медленной, затянутой, чувствовалось, что музыкант не хотел покидать маленькую гостиную интродукции и входить в песню; хотелось подольше оставаться там, где рассказ еще не начался, словно он был очарован горничной в прологе. Англичанин пробормотал что-то по поводу того, как назывались такие интродукции. Щекой Хана прислонилась к мускулистому плечу Караваджо. Спиной она чувствовала ужасные обрубки его рук, которые водили по ее чистому платью. Танцующие двигались между кроватью и стеной, кроватью и дверью, кроватью и оконной нишей, где сидел Кип. Время от времени, когда они разворачиваются, можно видеть его лицо. То он сидит, забравшись в нишу с коленями, положив на них руки. То выглядывает в темноту окна.
– А кто-нибудь знает такой танец – «Объятие Босфора»? – спросил англичанин.
– Нет, не слышали.
Кип следил за тенями, которые скользили по потолку, по разрисованной стене. Он спрыгнул с окна и подошел к англичанину, чтобы наполнить его стакан, дотронувшись бутылкой до края, словно чокнувшись с ним. Западный ветер ворвался в комнату, и сапер вдруг сердито повернулся. Он почувствовал слабый запах кордита[50], еле ощутимый в ночном воздухе, и выскользнул из комнаты, жестами показывая усталость, оставляя Хану в объятиях Караваджо.
Кип бежал по темному коридору. Быстро собрав мешок, выскочил из дома, перемахнул тридцать шесть ступенек от часовни и устремился дальше, отгоняя мысль об усталости.
Кто взорвался – сапер или кто-то из мирных жителей? Он ощущал запах цветов и трав вдоль дороги. Несчастный случай или чья-то ошибка? Саперы обычно держались вместе. Все считали их немного странными; как людей, которые работают, например, с драгоценностями и камнями, их отличали жесткость и ясность мысли, их решения пугали даже тех, кто был занят тем же. Кип узнавал это качество в ювелирах-огранщиках, но никогда – в себе, хотя знал, что другие видели это в нем. Саперы никогда не сближались друг с другом. Когда они общались, дальше информации о новых приборах и приемах противника разговоры не заходили. Вот сейчас он вбежит в городской зал, где были расквартированы саперы, и, охватив взглядом три лица, поймет, что нет четвертого. Или их будет четверо, а где-нибудь в поле – тело старика либо девушки.
Когда его взяли в армию, то заставили изучать диаграммы и схемы, которые становились все более и более сложными, как огромные узлы музыкальной партитуры. Кип вдруг обнаружил у себя способность трехмерного видения, когда охватывал предмет или страницу информации пристальным взглядом – и сразу замечал все фальшивые «нотки». По натуре он был консервативен, но мог также представить самое худшее, возможность несчастного случая в любой комнате – сливу на столе и ребенка, который подходит и съедает ядовитую косточку; или мужчину, который идет в спальню, чтобы лечь в постель с женой, и смахивает себе под ноги керосиновую лампу с консоли. Каждая комната была полна такой «хореографией». Цепкий взгляд видел спрятанную под поверхностью линию, представлял, как может быть завязан проволочный узел, скрытый от глаз. Его раздражали детективы, потому что он слишком легко вычислял злодеев. Ему нравились мужчины, которые были не такие, как все, например, его наставник лорд Суффолк или английский пациент.
Кип все еще не доверял книгам. Как-то Хана видела его сидящим возле английского пациента, и ей показалось, что это ожил Ким Киплинга. Только молодой ученик был теперь индийцем, а мудрый старый учитель – англичанином. Но именно Хана оставалась по ночам со старым учителем, который вел ее по горам к священной реке. Они даже вместе читали эту книгу; голос Ханы замолкал, когда врывался ветер и задувал пламя свечи, и страницу не было видно.