«Он сел на корточки в углу шумной комнаты ожидания, и все посторонние мысли покинули его. Руки его были сложены на коленях, а зрачки сузились и стали не больше булавочного острия. Он чувствовал, что через минуту… через полсекунды… решит сложнейшую загадку…»[51].
Ей кажется, что именно в такие ночи, когда она читала, а он слушал, они и подготовились к появлению молодого солдата – мальчика, который вырос и присоединился к ним. Но тем мальчиком в романе была Хана. А если Кип и участвовал в той истории, то был полковником Крейтоном.
Книга, карта соединений, крышка взрывателя, четыре человека в комнате на заброшенной вилле, освещенной только пламенем свечи, вспышками молний и – время от времени – заревами от взрывов. Горы, холмы и Флоренция, ослепшая без электричества. Пламя свечи едва ли дает что-нибудь различить уже на расстоянии пятидесяти метров. А дальше – полная темнота. Сегодня вечером в комнате английского пациента каждый отмечал свое событие: Хана – свой сон, Караваджо – удачную «находку», граммофон, а Кип – успешное разминирование, хотя сам уже и забыл об этом. Он всегда чувствовал себя неуютно на праздниках.
За пределами пятидесяти метров их уже нет в этом мире. Из долины их не видно и не слышно, не видны скользящие по стене тени, когда Хана танцует с Караваджо, Кип сидит в нише окна, а английский пациент прихлебывает вино, чувствуя, как алкоголь быстро проникает в каждую клеточку неподвижного тела, опьяняя его. И он начинает издавать разные звуки: то свистит, как лиса пустыни, то переливается, будто древесный дрозд, которого, как он говорит, можно встретить только в Эссексе, потому что эта птица размножается лишь там, где есть лаванда и древесные черви. Все желания обгоревшего летчика были у него в голове – так думал Кип, сидя в оконной нише. Затем быстро повернул голову, сразу поняв, что это за звук, не сомневаясь в этом. Он посмотрел на них и, впервые в жизни солгав: «Все в порядке. Это не мина. Это откуда-то с разминированной территории», – ждал, пока не почувствует запах кордита.
Сейчас, через несколько часов, Кип снова сидит в алькове окна. Если бы он смог сейчас встать, пройти пять-шесть метров и дотронуться до нее, был бы спасен. В комнате полутемно, горит только свеча на столе, за которым сидит Хана. Сегодня она не читает. «Наверное, потому, – подумал он, – что немного опьянела от вина».
Когда он вернулся с места взрыва мины, Караваджо спал в библиотеке на диване в обнимку с собакой. Постоял у открытой двери. Собака наблюдала, слегка пошевелившись, достаточно для того, чтобы показать, что не спит и охраняет место. Он услышал ее тихое рычание, вплетающееся в мощный храп Караваджо.
Он снял ботинки, связал шнурками и, перебросив через плечо, зашагал вверх по ступенькам. Из коридора увидел, что в комнате английского пациента все еще горит свет.
На столе пламенела свеча. Хана сидела на стуле, облокотившись о стол, откинув голову. Опустив на пол ботинки, он тихо вошел в комнату, в которой три часа назад звучала музыка. В воздухе стоял запах алкоголя. Она приложила палец к губам и показала на пациента. Возможно, тот все равно не услышал бы тихих шагов. Кип снова занял свое место в нише окна. Если бы он мог пройти через комнату и дотронуться до нее, то был бы спасен. Но между ними лежал опасный и трудный путь. Целый мир. Англичанин просыпался при малейшем звуке: во время сна слуховой аппарат был настроен на максимум – для уверенности в безопасности. Глаза девушки метнулись по комнате, потом остановились, когда она увидела Кипа в прямоугольнике окна.
Он был на месте взрыва и видел, что осталось от его напарника, Харди. Это взорвался Харди, и они его похоронили. А потом Кип вдруг вспомнил, как Хана держала провода, испугался за нее, потом рассердился за то, что она не ушла, когда он приказывал. Она обращалась со своей жизнью так небрежно.
Хана пристально смотрела на него. Он наклонился вперед и потерся щекой о ремень на плече.
Возвращался через деревню под дождем, падающим на подстриженные деревья на площади, за которыми не ухаживали во время войны, шел мимо странной статуи, изображающей двух всадников, обменивающихся рукопожатием. И вот он здесь, смотрит на лицо девушки в освещении колеблющегося пламени и не знает, что выражает ее взгляд: мудрость, печаль или любопытство.
Если бы она читала или склонилась над английским пациентом, он бы, наверное, просто кивнул и вышел. Но вдруг он впервые увидел, что она молода и одинока. Сегодня вечером, глядя на воронку от мины, погубившей Харди, он испытал страх за Хану, вспомнив то, что случилось днем. Надо быть более настойчивым, иначе она примется ходить с ним на каждое разминирование, и он станет беременным ею. А это было не нужно: когда он работал, его наполняли музыка и ясность – весь остальной мир переставал существовать. Но она уже сидела в нем… или у него на плече – так же, как он видел однажды: сержант нес живого козла из туннеля, который они пытались пройти.
Нет.
Все это неправда. Он хотел дотронуться до плеча Ханы, хотел положить туда ладонь – как днем, когда она спала, а он лежал, словно под прицелом чьего-то автомата, чувствуя себя неловко. Ему не нужен был покой, но он хотел окружить им девушку, увести из этой комнаты. Он отказывался верить в собственную слабость, а с любовью не нашел сил бороться и не решался сделать первый шаг. Никто не хотел признаться первым.
Хана сидела прямо и смотрела на него. Пламя свечи колебалось и изменяло выражение лица. Он не знал, что она видит только его силуэт, что его стройное тело и кожа сейчас – лишь часть темноты.
Раньше, когда он поспешно ушел из комнаты, она чуть не взбесилась, зная, что он защищал их, как детей, от мин. Теснее прижалась к Караваджо, словно в отместку за обиду и оскорбление. А сейчас, в радостном возбуждении после вечеринки, она не могла читать. Караваджо ушел спать, предварительно порыскав в ее медицинской коробке, а когда она наклонилась над английским пациентом, тот поднял в воздух свой костлявый палец и поцеловал ее в щеку.
Хана задула все свечи, оставив один маленький огарок на прикроватном столике, глядя на спокойное тело английского пациента, который после выпитого спиртного разошелся и бормотал бессвязные речи.
Когда-то буду я конем
Или чудовищем безглавым.
А может, кабаном, собакой,
А может, стану я огнем.
Она слышала, как со свечи капал воск на металлический поднос. Знала, что сапер ушел на место взрыва, и то, что он ничего не сказал, все еще злило ее.
Она не могла читать. Сидела в комнате со своим неумолимо умирающим пациентом, болезненно ощущая спину, которой ударилась об стену во время танца с Караваджо.
А сейчас, если он подойдет, она не будет возражать и не скажет ни слова. Пусть сам догадается, сделает первый шаг. К ней и раньше подходили солдаты.
Но вот что он делает. Пересекает комнату и запускает руку в походный мешок, который все еще висит за плечом. Тихо подходит к кровати пациента, останавливается и, достав из мешка кусачки, обрезает проводок слухового аппарата. Затем поворачивается к ней, усмехаясь.
– Я все исправлю утром.
И кладет левую руку ей на плечо.
– Дэвид Караваджо – нелепое имя для вас, конечно.
– По крайней мере, оно у меня есть.
– Да, вы правы.
Караваджо сидит на стуле Ханы. В лучах дневного солнца, которые пронизывают комнату, плавают пылинки. Темное худое лицо англичанина с орлиным носом похоже на ястреба, замотанного в простыни. «Ястреб в гробу», – думает Караваджо.
Англичанин поворачивается к нему.
– У Караваджо есть картина, которую он написал в поздний период жизни, – «Давид с головой Голиафа». На ней изображен молодой воин, который держит в вытянутой руке голову Голиафа, старую и страшную. Но не только поэтому картина навевает грустные мысли. Было доказано, что лицо Давида – это портрет самого Караваджо в молодости, а голова Голиафа – это его же портрет, но уже в зрелом возрасте, когда он писал картину. Молодость вершит суд над старостью, которую держит в вытянутой руке. Суд над собственной бренностью. Мне кажется, что, когда я увидел Кипа около своей кровати, подумал: вот он – мой Давид.
Караваджо молчит, его мысли плывут вместе с пылинками в солнечных лучах. Война лишила душевного равновесия, и таким он не может вернуться в другой мир, постоянно накачиваясь морфием. Он уже немолод, но так и не скучает по семейному счастью. Всю жизнь он старался избегать постоянных привязанностей. До этой войны был скорее влюбленным, чем мужем. Он был из тех, кто ускользает, словно любовник, оставляя за собой хаос чувств; словно вор, покидающий опустошенный дом.
Он наблюдает за пациентом, ибо должен узнать, кто этот англичанин из пустыни – и раскрыть его ради безопасности Ханы. Или создать для него кожу наподобие дубильной кислоты, которая маскирует обгоревшую плоть человека.
В начале войны, во время работы в Каире, его научили изобретать двойных агентов или призраков, имеющих телесную оболочку. Ему был поручен мифический агент по кличке «Сыр», и Дэвид проводил недели, обряжая его в факты, обучая таким качествам характера, как алчность и слабость к выпивке, благодаря которым агент будет давать противнику информацию – конечно, ложную. Так же, как и некоторые другие в Каире, Караваджо работал над созданием целых отрядов в пустыне. Он был там как раз в то время, когда ложь и только ложь можно было предложить людям, которые его окружали. Чувствовал себя, словно человек в темной комнате, которому приходится кричать кукушкой.
Но здесь наступила пора сбрасывать кожу: надо было не притворяться, а быть такими, как есть. Не оставалось никакой защиты, кроме поиска правды в других.
Она вытаскивает из полки в библиотеке книгу «Ким» и, опираясь на рояль, начинает писать на форзаце в конце.
«Он говорит, что это грозное оружие – пушка Зам-Зама – все еще находится перед Лахорским музеем. Там было две пушки, отлитые из металлической кухонной утвари, которую собрали из домов жителей Хинду в качестве подати. Все это расплавили и отлили пушки. Их использовали во многих сражениях в восемнадцатом и девятнадцатом веках против сикхов. Во время сражения при переходе через реку Чинаб одна пушка пропала…»