Их окружают палатка и темный лес.
Они только на шаг переступили границу утешения, которое она давала раненым во временных госпиталях в Кортоне или Монтерчи. Ее тело – как последнее тепло; ее шепот – как утешение; ее игла – чтобы усыпить. Но сапер не допускает в свое тело ничего из другого мира. Влюбленный мальчик, который не станет есть из ее рук; он не нуждается в обезболивающих уколах, в отличие от Караваджо, который только этим и живет, или в чудодейственных мазях, которыми бедуины лечили англичанина. Только для спокойного сна.
Он украшает свое жилище. Листья, которые она подарила, огарок свечи, а в палатке – детекторный приемник и вещевой мешок, в котором хранятся приборы. Он вышел из сражений со спокойствием, которое, пусть и кажущееся, означало порядок. Он всегда остается требовательным к себе: взяв на мушку автомата ястреба, парящего над долиной; обезвреживая мину и не сводя с нее глаз; даже когда вытаскивает термос, откручивает крышку и пьет из нее.
Она думает, что все остальное для него – второстепенно, его глаза останавливаются лишь на том, что представляет опасность, его ухо настроено только на радиоволну, где передают события из Хельсинки или Берлина. Даже когда он занимается с ней любовью и ее левая рука держит его выше браслета-«кара», где напряжены мышцы, Хана чувствует себя невидимкой в этом отсутствующем взгляде – пока из его груди не вырвется стон и голова обессиленно не упадет ей на грудь. Все второстепенно, кроме того, что представляет опасность. Хана научила его не молчать в минуты наслаждения, она хотела слышать, расслабился ли он, ибо лишь по звукам можно было понять, что он чувствует.
Трудно сказать, насколько она влюблена в него или он в нее. Или насколько это должно держаться в тайне. Чем дальше заходила их связь, тем усерднее они старались этого не показывать. Хане нравилось, что Кип оставляет ей свободу и территорию, на которую, как он считал, каждый имеет право. Это давало им силу для соблюдения внешней отстраненности, когда он проходил под ее окном, не говоря ни слова, отправляясь в деревню, чтобы встретиться с другими саперами. Или когда передавал ей тарелку в руки. А она клала новый зеленый лист на его загорелое запястье. Или когда они ремонтировали разрушенную стену вместе с Караваджо. Сапер напевает свои излюбленные американские песни, которые Караваджо тоже нравятся, но дядюшка Дэйв предпочитает не подавать вида.
«Пенсильвания-шесть-пять-о-о-о», – выдыхает молодой солдат.
Хана изучает все оттенки его смуглой кожи. Цвет руки выше локтя, цвет шеи, ладоней, щеки, кожи под тюрбаном. Темную смуглость пальцев, разделяющих красные и черные проводки или берущих хлеб из алюминиевой солдатской миски, которой он все еще пользуется. Вот он встает. Такая самоуверенность кажется грубоватой, но для него, несомненно, это верх вежливости.
Но больше всего ей нравится смотреть на его влажную шею, когда юноша умывается. Хана представляет его грудь в капельках пота, когда она хватается за нее, а он нависает над ней во время минут любви, его сильные, крепкие руки в темноте палатки. Она помнит цвет его тела, когда однажды они были в ее комнате, и свет из города, вздохнувшего после отмены комендантского часа, осветил их.
Позже она поймет, что он никогда не допускал для себя возможности принадлежать ей, а для нее – ему. Она встретила это слово в романе, запомнила и занесла в свой словарь. «Принадлежать – быть обязанным, быть в долгу». А он, бесспорно, никогда бы этого не допустил. И если она проходила двести метров темного сада, чтобы попасть в палатку, это был ее выбор, она этого хотела. И он мог спать – не потому, что не хочет ее, а потому, что необходимо хорошо выспаться, чтобы утром иметь свежую голову и быть готовым распутать новые ловушки.
Он считает ее удивительной. Просыпается и видит ее в струях света лампы. Больше всего ему нравится решительное выражение ее лица. А по вечерам хочется слушать ее голос, когда девушка пытается убедить Караваджо в его очередном безрассудстве. Ему нравится, как она медленно двигается вдоль его тела.
Они разговаривают. Легкая монотонность голоса смешивается с запахом палатки, с которой он не расставался в течение всей итальянской кампании, как будто она стала частью его тела, крылом цвета хаки, которым положено укрываться. Это его мир. В такие ночи Хана чувствует, как не хватает Канады. Он спрашивает, почему она не может заснуть. Ее раздражает его самоуверенность, способность быстро отключаться от окружающего мира. А ей нужно, чтобы дождь стучал по жестяной крыше и два тополя шелестели листвой под окном… ей нужен шум, под который она всегда засыпала. Деревья и крыши, которые убаюкивали ее на восточной окраине Торонто, а потом – на берегу реки Скутаматта, куда они переехали вместе с Патриком и Кларой, а позже – над водами Джорджиан-Бей. Странно: в этом огромном саду она не нашла ни одного дерева, которое могло бы успокоить.
– Поцелуй меня. Я так люблю твои губы. Твои зубы.
Позже, когда он повернулся к открытому входу в палатку, она громко шепчет, но только сама слышит этот шепот: «Надо спросить Караваджо. Как-то отец сказал мне, что Караваджо всегда в кого-то влюблен. Не просто влюблен, а умирает от любви. Постоянно не в себе. Постоянно счастлив. Кип! Ты слышишь меня? Я так счастлива с тобой. Я хочу всегда быть с тобой».
Больше всего ей хотелось бы плыть с ним по реке. В плавании нужно было соблюдать определенные правила, почти как в огромном зале на балу. Но он по-другому воспринимал реки. Молчаливо входил в Моро, натягивал связку канатов, привязанных к раскладному мосту; скрепленные болтами стальные панели скользили за ним в воду, словно живое существо, небо озарялось вспышками от взрывов, и кто-то рядом с ним тонул на самой середине реки. И саперы снова ныряли в воду, чтобы подхватить потерянные блоки, ловя и скрепляя их крюками – в холодной грязи и воде, под непрекращающимся огнем.
Ночами они стонали и кричали друг на друга, чтобы не сойти с ума. Одежда разбухала от холодной воды, а мост медленно растягивался над их головами. А через два дня – новая река, новый мост. Почти на каждой реке, которую приходилось форсировать, был разрушен мост, как будто ее название было вытерто, как будто на небе не было звезд, а в домах – дверей. Подразделения саперов входили в реку, обвязавшись веревками, тянули тросы на плечах, закручивали гаечными ключами промасленные болты, чтобы меньше скрежетал металл, а потом по этим собранным мостам маршировали войска, проезжала техника, а саперы так и стояли внизу, в воде.
Поэтому часто артобстрел или бомбежка заставали на середине реки. Взрывы освещали берега, заросшие тиной, раздирали на части сталь и железо, выбрасывали осколки на камни. И ничто не могло защитить их – река была похожа на тонкий шелк, вспарываемый металлом.
Он все это пережил. И знал, как быстро заснуть – в отличие от нее, у которой были свои реки воспоминаний.
Да, Караваджо сможет объяснить ей, как утонуть в любви. Даже – в осторожной любви.
– Кип, я хочу показать тебе реку Скутаматта, – сказала Хана. – И озеро Дымное. Женщина, которую любил мой отец, живет на озерах и плавает на каноэ лучше, чем водит машину. Мне не хватает грома, который вырубает электричество. Я хочу познакомить тебя с Кларой, королевой каноэ – последней, кто остался в нашей семье. Мой отец пожертвовал ею ради войны.
Хана без колебаний, не останавливаясь, идет ночью к его палатке. Она хорошо знает дорогу. Деревья просеивают сквозь листву лунный свет – и она будто попадает в лучи круглого зеркального шара в танцевальном зале. Влезает в палатку, прикладывает ухо к его груди и слушает, как бьется его сердце – подобно тому, как сапер слушает тиканье часового механизма в мине. Все спят, кроме нее.
IV. Южный Каир, 1930—1938
В течение сотен лет после Геродота западный мир почти не проявлял интереса к пустыне. Это длилось до начала двадцатого века. С 425 года до Рождества Христова все европейцы отводили от нее взгляд. Полное молчание. Девятнадцатое столетие стало веком искателей рек. А затем, в 1920-х годах, пришел запоздалый, но, казалось, радостный постскриптум истории этого потаенного уголка земной суши. Исследователи-энтузиасты организовывали экспедиции на личные средства, а затем представляли результаты в Королевское географическое общество в Лондоне, в Кенсингтон-Гор[52]. Это были усталые люди, опаленные солнцем пустыни, которые, словно моряки Конрада[53], чувствовали себя не в своей тарелке в городских такси и не понимали плоского юмора водителей автобусов.
Направляясь на очередное заседание членов Географического общества из пригородов в Найтсбридж[54], они часто теряются в поездах, не могут найти билет, мысленно путешествуя по старым картам, ни при каких обстоятельствах не расстаются со своими рюкзаками, где хранятся записи, собиравшиеся долго и мучительно. Эти романтики неизведанных земель, принадлежащие к разным странам и национальностям, едут в Лондон в шесть часов вечера, когда «все нормальные люди» разъезжаются по домам. Но это как раз то время, когда можно уединиться. Прибыв в Кенсингтон-Гор и пообедав в «Лайонз-Корнер-Хаус», они входят в здание Географического общества и садятся где-нибудь на галерке в лекционном зале, рядом с огромным каноэ племени маори, еще раз просматривая свои записи. А в восемь часов начинается обсуждение.
Здесь читают лекции раз в две недели. Кто-то выступает, кто-то благодарит. Обычно последний оратор подтверждает или определяет практическую значимость полученных результатов, иногда делает мягкие критические замечания, но без дерзких слов и неуместного пыла. Все признают, что основные докладчики весьма близки к фактам, и даже о самых рискованных предприятиях говорят спокойно.
«Мое путешествие по Ливийской пустыне, от Сокума на Средиземном море до Эль-Обейда в Судане, проходило по одному из сухопутных путей, который представляется интер