«Я спрячу тебя в нашей спальне за дверью, и когда я войду, моя жена тоже войдет, чтобы лечь рядом со мной. Возле входа в комнату есть кресло, и на нем она оставляет одежды, которые снимает по очереди; и ты сможешь вдоволь наглядеться на нее».
Но царица увидела Гигеса, когда тот выходил из спальни. И поняла, что сделал ее муж, и, хотя была поражена, не подняла крика… и сохранила спокойствие.
Странная история. Правда, Караваджо? Человек тщеславен и мечтает, чтобы ему завидовали. Или хочет доказать что-то, чтобы ему поверили. Трудно было углядеть здесь портрет Клифтона, но он стал частью этой истории.
На следующий день жена царя зовет Гигеса к себе и ставит перед выбором.
«Перед тобой два пути, и я предоставляю тебе право выбора. Или ты убьешь Кандавла и станешь владеть мной и Лидийским царством, или тебя здесь же на месте убьют, так что уже никогда в будущем ты не сможешь, даже повинуясь Кандавлу, увидеть то, чего тебе не следует видеть. Или умрет тот, кто опозорил меня, или ты, кто видел меня обнаженной».
Итак, царь убит. Начинается новый век. О Гигесе напишут стихи ямбическим триметром. Он стал первым чужестранцем, который возвеличил Дельфы. Он правил Лидией двадцать восемь лет, но мы все равно помним о нем как об участнике необычной любовной истории.
Кэтрин прекратила чтение и обвела нас взглядом, возвращаясь из зыбучих песков. Женщина размышляла о том, как все быстротечно в этой жизни. А я, слушая эту историю, влюбился в нее.
Слова, Караваджо, имеют силу.
Клифтоны были то в экспедиции с нами, то в Каире. Джеффри делал еще какую-то работу для англичан, бог знает какую, для служащего одной из правительственных контор. Все это происходило до войны. В то время Каир был наводнен представителями почти всех национальностей, светская жизнь кипела, они встречались у Гроппи на званых вечерах и концертах, танцевали ночами напролет. Клифтоны сделались известной молодой парой, их уважали, я же был на задворках светской жизни Каира, только иногда приходилось присутствовать на отдельных мероприятиях. Обеды, праздничные вечеринки на садовых лужайках… Обычно они меня не интересовали, но сейчас стал их посещать, потому что она была там. Я из тех, кто постится, пока не увидит то, что захочется.
Как объяснить вам, какая она? Руками? Так, как я могу руками нарисовать очертания холма или скалы? Она была у нас в экспедиции почти год. Я видел ее, разговаривал. Мы постоянно чувствовали присутствие друг друга. Позже, когда мы открыли, что влечение наше – обоюдное, обрели более глубокий смысл все предыдущие разговоры, прикосновения, взгляды, которые раньше были бы поняты неправильно.
В то время я редко бывал в Каире, один месяц из трех. Работал в департаменте египтологии над новой книгой «Последние исследования Ливийской пустыни». Шли дни, приближался срок сдачи текста, и я все усерднее сгибался над ним – будто сама пустыня переместилась сюда, на исписанные страницы; даже чувствовал запах чернил, стекающих на бумагу по перу. Одновременно боролся с ее незримым присутствием, одержимый желанием, чтобы мои чувства стали известны ее губам, напряженным мышцам под ее коленом, белизне живота, и писал краткую книгу, семьдесят страниц, сжато и по существу, дополненную картами, сделанными во время путешествия. Я не мог убрать ее тело со страниц. Хотел посвятить свою монографию ей – ее голосу, телу, которое представлял, когда она поднимается с постели, как длинная белая стрела, однако посвятил книгу королю, хотя знал, что это вызовет насмешки со стороны друзей, а она вежливо и смущенно покачает головой.
Стал подчеркнуто официальным в ее обществе. Моя характерная черта. Словно чувствуешь неловкость от ранее обнаруженной наготы. Такое свойство присуще, пожалуй, всем европейцам. Это было естественным для меня – перевести ее в текст о пустыне, а на людях закрыться от нее металлическим щитом.
Для одной женщины, которую любишь
или наверняка полюбишь,
Страстный стих будет признанием,
А для всех других – беззастенчивым
рифмованным обманом.
На лужайке Гассанейна Бея – величественного старика, который прославился в экспедиции 1923 года, – она прогуливалась с правительственным адъютантом Раунделлом, поздоровалась со мной за руку, попросила его принести что-нибудь выпить, повернулась ко мне и сказала: «Я хочу, чтобы ты меня похитил»[89].
Раунделл вернулся. Я чувствовал себя так, словно она передала мне нож и велела кого-то убить. Через месяц мы стали любовниками. В той самой комнате в Южном Каире, к северу от улицы попугаев.
Я встал на колени в коридоре с мозаичной плиткой, уткнувшись лицом в ее платье, мои соленые пальцы у нее во рту. Мы выглядели странной статуей, пока не принялись утолять свой голод. Ее пальцы выцарапывали песок из моих редеющих волос. Вокруг нас был Каир и все пустыни.
Было ли это желанием вкусить ее молодости и неопытности? Ее сады – те сады, о которых я рассказывал вам.
У ее горла была впадинка, которую мы прозвали «Босфор». Я нырял с ее плеча в этот Босфор. Успокаивал на нем свои глаза. Вставал на колени, а она вопросительно смотрела, будто я был с другой планеты. Вспоминаю, как ее прохладная рука вдруг дотрагивалась до моей шеи в автобусе в Каире, и тогда мы брали закрытое такси и занимались любовью на пути между мостом Хедив Исмаил и клубом «Типперэри». Или солнечные лучи, пробивающиеся сквозь ее пальцы в вестибюле третьего этажа музея, когда она закрыла мое лицо…
Мы всего-то хотели, чтобы только один человек не видел нас.
Но Джеффри Клифтон был винтиком английской машины. Его семейная генеалогия имела глубокие корни и нисходила к Кануту[90]. Эта машина не открыла Клифтону, который был женат лишь восемнадцать месяцев, неверность жены, а начала беспокоиться о неполадке, болезни в системе. Она знала каждое наше движение с первого дня, с того случайного прикосновения перед входом в отель «Семирамис».
Я не обращал внимания на ее замечания о его родственниках. А Джеффри Клифтон и не подозревал, так же, как и мы, о гигантской английской паутине, которая нависала над нами. Но клуб телохранителей наблюдал за ее мужем и обеспечивал ему защиту. Только Мэдокс, который был аристократом с прошлыми полковыми связями, знал об этих спиралях благоразумия. Только Мэдокс, с его удивительным чувством такта, дал мне понять, в каком мире вычертился наш треугольник.
Я всегда носил с собой Геродота, а Мэдокс – святой в своем браке – «Анну Каренину», постоянно перечитывая эту историю о любви и обмане. Однажды, слишком поздно, чтобы избежать влияния машины, которую мы уже привели в действие, он попытался объяснить мне мир Клифтона, как Толстой описал врага Анны. Передайте мне мою книгу. Послушайте.
«Половина Москвы и Петербурга была родня и приятели Облонского. Он родился в среде тех людей, которые были и стали сильными мира сего. Одна треть государственных людей, стариков, были приятелями его отца и знали его в рубашечке… Следовательно, раздаватели земных благ… все были ему приятели и не могли обойти своего… Нужно было только не отказываться, не завидовать, не ссориться, не обижаться, чего он, по свойственной ему доброте, никогда и не делал»[91].
Караваджо, мне понравилось ваше постукивание по стеклянному шприцу. Когда Хана давала мне морфий впервые в вашем присутствии, вы стояли у окна, и когда она постучала по шприцу, ваша шея дернулась по направлению к нам. Я сразу понял. Точно так же, как влюбленный понимает маскировку других влюбленных.
Женщины хотят от возлюбленного всего. И я очень часто тонул с головой. Так армии исчезают в песках. А там был ее страх за мужа, вера в его благородство, мое старое желание независимости, мои исчезновения, ее подозрения на мой счет, мое неверие в то, что она любит меня. Паранойя и клаустрофобия тайной любви.
– Мне кажется, ты стал жестоким, – сказала она.
– Я не единственный изменник.
– Не думаю, что тебя это волнует – то, что произошло между нами. Ты скользишь мимо всего со страхом и ненавистью к собственничеству – боишься и обладания, и быть обладаемым, и того, что тебя назовут по имени. Думаешь: это добродетель. А я думаю: это жестоко. Если я уйду от тебя, к кому ты пойдешь? Найдешь себе другую?
Я ничего не отвечал.
– Скажи, что нет, черт бы тебя побрал.
Кэтрин всегда хотела слов – любила их, выросла среди них. Слова давали ей ясность, имели причину, форму. А для меня в словах тонули эмоции, как камешки в воде.
Она вернулась к мужу.
– С этого момента, – прошептала она, – мы или найдем, или потеряем наши души.
Даже моря исчезают, а почему не расстаться любовникам? Гавани Эфеса, реки Гераклита исчезли, вместо них остались только наносы. Жена Кандавла стала женой Гигеса. Даже библиотеки горят.
Чем была наша связь? Изменой по отношению к тем, кто окружал нас, или стремлением к другой жизни?
Она вернулась к мужу, а я вернулся к барам.
Я буду смотреть на луну, а видеть тебя.
Старая классика Геродота. Постукивая и напевая эту песню снова и снова, пока строчки не стали частью жизни, я старался вырвать из своего сердца горечь потери. Люди по-разному выздоравливают от подобной болезни. Кто-то из ее «свиты» увидел меня в компании торговца пряностями. Когда-то он подарил ей оловянный наперсток с шафраном. Именно его – из десяти тысяч других вещей.
И если Багнольд – он видел меня сидящим рядом с продавцом шафрана – сказал ей об этом, когда они обедали, как я мог себя чувствовать? Давало ли мне душевный покой то, что она вспомнит мужчину, сделавшего маленький подарок – оловянный наперсток, который она проносила на тонкой темной цепочке два дня, пока мужа не было в городе? Шафран пересыпался там, и на ее груди осталось золотое пятно.
Как она расскажет обо мне, отвергнутом людьми после сцен, когда я опозорил себя? Багнольд засмеется, ее муж, хороший человек, будет беспокоиться обо мне, а Мэдокс встанет и подойдет к окну, глядя на южную часть Каира. Возможно, разговор перейдет на другую тему. В конце концов, они ведь картографы. А впрочем, спускалась ли она вообще в этот колодец, который мы выкопали вместе; хотелось ли ей спускаться туда в одиночестве, отчаянно цепляясь за что попало, лишь бы не рухнуть на дно – ведь рядом уже не было меня, который всегда мог и желал