– Не стоит. Все в порядке. Я будто в перчатках.
– Как это случилось?
– Меня схватили, когда я выпрыгнул из окна той спальни. Где была женщина – помнишь, я рассказывал, – которая сфотографировала меня. Но она была ни при чем, это не ее вина.
Она хватает его за руку, нащупывая мышцы.
– Все же сделаю перевязку.
Вытаскивает его забинтованные руки из карманов пальто. При дневном свете бинты кажутся серыми, а сейчас, в темноте ночи, чуть ли не сверкают белизной.
Девушка разматывает бинты, а он постепенно отступает назад, словно фокусник, из рукавов которого тянутся белые ленты. Она подходит к нему, дядюшке Дэйву из детства, видит его умоляющие глаза, старается не глядеть на его руки, сложенные ладонями вместе.
Дотрагивается до рук, все еще глядя ему в глаза, потом прижимается щекой к его щеке. Кисти кажутся твердыми на ощупь.
– Я говорил, что пришлось поторговаться с ними за то, что они оставили мне.
– Как это удалось?
– Благодаря моим старым умениям.
– О, я помню. Подожди, не двигайся. Не отходи от меня.
– Странное время – конец войны.
– Да, каждый старается приспособиться.
– Точно.
Он поднимает руки вверх, как бы пытаясь взять в ладони луну.
– Вот, смотри, Хана. Они отрезали мне большие пальцы.
Он держит руки прямо, затем разворачивает одну руку ладонью к ней, чтобы она убедилась, что это не фокус. На месте большого пальца впадина. Протягивает руку к ее блузке.
Девушка чувствует, как он берет ткань двумя пальцами и слегка тянет на себя.
– Теперь могу только так.
– В детстве я всегда смотрела на тебя, как на Алого Пимпернеля[16]; в моих снах мы лазили вместе по крышам. Ты приходил домой, и в карманах было полно всякой всячины: холодная еда, пеналы, ноты, которые позаимствовал у кого-то специально для меня.
Она говорит в темноте, не видя лица собеседника; тень листвы покрывает его, словно вуаль.
– Ты любишь женщин, правда? Всегда любил.
– Почему же «любил»? И сейчас люблю.
– Сейчас такое кажется неважным среди войны и всех этих ужасов кругом.
Он кивает, и вуаль из листьев сбегает с лица.
– Ты был похож на одного из тех художников на нашей улице, которые работали по ночам: только в их окнах горел свет всю ночь напролет. Или на копателя червей – эти люди, привязав к лодыжкам старые кофейные банки и надев на голову шлем с фонарем, ходят по городским паркам. Помнишь, ты взял меня в одно из таких мест – в кафе, где они продают накопанных червей. «Это похоже на биржу», – сказал ты. Там цены на червей падали и росли – пять центов, десять центов… Там люди разорялись или становились богачами. Помнишь?
– Да.
– Пойдем в дом, становится холодно.
– А ты знаешь, что великие карманники рождаются с указательным и средним пальцами одинаковой длины? Тогда им не приходится лезть глубоко в карман. Самое большее – полтора сантиметра!
Они идут по аллее к дому.
– Кто сделал это с тобой?
– Они позвали медсестру – думали, так будут более острые ощущения. Приковали мои запястья наручниками к ножкам стола. Когда отрезали большие пальцы, кисти легко выскользнули из наручников, как во сне. Но мужчина, который позвал медсестру, был у них за старшего – и был еще тот гад… Рануччо Томмазони. А она оказалась там случайно, ничего не знала: ни кто я, ни откуда, ни того, что я мог такого совершить.
Войдя в дом, они услышали крик английского пациента. Забыв о Караваджо, Хана бросилась вверх по ступенькам. В темноте мелькали ее белые теннисные туфли.
Крик наполнял коридоры. Караваджо зашел на кухню, отломил кусок хлеба и пошел вверх, вслед за Ханой. Крик стал неистовым. Войдя в комнату, увидел, что англичанин уставился на собаку: та стояла как вкопанная, оглушенная криком. Хана усмехнулась.
– Я не видела собак уже сто лет. Ни одной за все время войны.
Присела и обняла ее, вдыхая запах шерсти и горных луговых трав. Затем подтолкнула собаку к гостю, который протянул кусок хлеба. Англичанин увидел Караваджо, и у него отвисла челюсть. На секунду ему показалось, что собака, которую Хана закрывала своей спиной, превратилась в человека. Караваджо взял собаку на руки и вышел из комнаты.
– Я подумал, – сказал английский пациент, – что в этой комнате, должно быть, жил Полициано[17]. Возможно, вилла принадлежала ему. У той стены был старинный фонтан. Это знаменитая комната. Они все собирались здесь.
– Это был госпиталь, – тихо сказала Хана. – А до того – женский монастырь. А потом сюда пришли войска.
– Думаю, это была вилла Брусколи. Полициано – протеже самого Лоренцо[18]. Я говорю примерно о 1483 годе. Во Флоренции, в церкви Святой Троицы, висит картина, где изображена семья Медичи, и Полициано в красном плаще – на переднем плане. Гений и злодей в одном лице, который сам пробился в высшее общество.
Было за полночь, и у него снова наступил период бодрствования.
Она была рада этому: просто необходимо забыться и перенестись куда-нибудь отсюда, потому что перед глазами все еще стояли руки Караваджо с отрезанными пальцами. Он, наверное, кормит бродячую собаку на кухне виллы Брусколи, если она действительно так называлась.
– Жизнь тогда была полна кровавых распрей. Кинжалы и политика, треуголки, турнюры, накрахмаленные чулки и парики. Шелковые парики! Конечно, Савонарола[19] появился чуть позже, и начались сожжения произведений искусства на кострах. Полициано перевел Гомера. Написал великую поэму о Симонетте Веспуччи. Вам что-нибудь говорит это имя?
– Нет, – с улыбкой ответила Хана.
– Ее портреты были развешаны по всей Флоренции. Она умерла от чахотки в двадцать три года. Он сделал ее знаменитой, написав «Стансы о турнире», а затем Боттичелли[20] перенес некоторые сюжеты на холст. Леонардо[21] тоже писал картины на эти сюжеты. Полициано читал каждый день лекции: по утрам два часа на латыни, днем – два часа на греческом. У него был друг Пико делла Мирандола[22], видный общественный деятель, но сумасброд, который вдруг перешел в лагерь Савонаролы.
«У меня было такое прозвище в детстве. Пико».
– Да, я уверен: эти стены многое повидали. Вот фонтан в стене. Здесь бывали Пико, и Лоренцо, и Полициано, и молодой Микеланджело[23]. Они держали в руках новый мир и старый мир. В библиотеке хранились четыре последние книги Цицерона. Они открыли новые виды животных: жирафа, носорога, дронта. Тосканелли составил карты мира, основанные на рассказах купцов. Люди сидели здесь, в этой комнате, спорили по ночам, а за ними безмолвно наблюдал Платон, вырезанный из мрамора.
И вот пришел Савонарола, на улицах раздался его крик: «Покайтесь! Идет потоп!» И все было сметено – свободная воля, желание быть изысканным, слава, право поклоняться Платону, как богу. И по всей Италии запылали костры инквизиции – горели парики, книги, шкуры зверей, карты. Через четыреста лет были вскрыты могилы. И что вы думаете? Кости Пико сохранились целыми, а кости Полициано раскрошились в пыль.
Англичанин перелистывал страницы книги и читал записи на вклеенных страницах, она слушала: о великих открытиях и картах, которые погибли в огне, о статуе Платона, которую тоже сожгли; ее мрамор расслаивался от жары, и высокий лоб мудреца рассекали трещины мудрости, как точные выстрелы в долине, где на холме, поросшем травой, стоял Полициано, ожидая своей участи, и Пико, который мысленно наблюдал из последней обители, где он нашел спасение души и вечное блаженство.
Караваджо налил собаке воды в миску. Старая дворняга, пережившая войну.
Сел за стол с графином вина, который дали Хане монахи из монастыря. Это был ее дом, и он двигался осторожно, стараясь ничего не задеть и не испортить. Замечал букетики полевых цветов, которые она дарила себе и расставляла в комнатах. Даже в заросшем саду натыкался на маленькие квадратики выстриженной травы. Был бы моложе, ему бы это понравилось.
Интересно, что Хана думает о нем? С его ранами, потерей душевного равновесия, щетиной на щеках и седыми завитками на шее? Никогда прежде не ощущал своего возраста: другие становились старше, но не он. Чувствовал, что не хватает мудрости для своего возраста.
Он присел, наблюдая, как пьет собака, потом, вставая, неловко схватился за стол, чтобы не потерять равновесие – и нечаянно опрокинул графин с вином.
– Ну, тебя зовут Дэвид Караваджо, не так ли?
Они приковали его наручниками к толстым ножкам дубового стола. В какой-то момент он поднял его, словно обнимая, – кровь потоком хлестала из левой кисти, – и попытался бежать, но упал. Женщина выронила из рук нож, отказываясь продолжать. Ящик стола выдвинулся и упал ему на грудь, содержимое вывалилось на пол, и он подумал, что там может быть пистолет, который пришелся бы очень кстати. Рануччо Томмазони достал бритву и подошел.
– Ага, значит, Караваджо?
Был не до конца уверен.
Когда он лежал под столом, кровь из кистей заливала лицо. Пришел в себя, сбросил наручник с ножки стола, откинул стул, чтобы заглушить боль, затем наклонился влево, чтобы снять другой наручник. Все заляпано кровью. Руки превратились в бесполезные обрубки. Позже, в течение многих месяцев, он ловил себя на том, что смотрит на большие пальцы рук людей, как будто завидует им. После этой зверской ампутации стал ощущать свой возраст, как будто в ту ночь, когда был прикован наручниками к столу, в него влили «старящий» раствор.
Он посмотрел на собаку, на стол, залитый вином. И вспомнил: два охранника, женщина, Томмазони и телефоны, которые звонили и звонили, отрывая палача от работы. Приходилось отложить бритву; произнеся едким шепотом: «Извините», он хватал окровавленной рукой трубку и слушал. Полагал, что ничего не сказал им, никого не выдал. Но его отпустили, так что, возможно, он ошибся.