Аника и птицы — страница 1 из 2

Притуляк Алексей
А́ника и птицы

    В декабре бабушка уснула. Как обычно кряхтя и шепча молитвы, улеглась после обеда в кровать и уснула. Аника не придала этому значения, потому что бабушка частенько ложилась отдохнуть после сытного обеда, который состоял из наваристых кислых щей, луковой поджарки, приправленной мукой, и ржаной каши с салом. Немного раздосадовало Анику лишь то, что бабушка проспала вплоть до ужина и, казалось, не собирается вставать до самого утра. Аника хотела есть, но разбудить бабушку она не осмелилась, потому что твёрдо знала: будить её можно только если гости или пожар.

    Нет, не думать о пожаре! Не думать о пожаре! Не думать о пожаре!..

    Панический ледяной страх, затапливавший её душу при одном упоминании пожара, заставил её стремительно выскочить из дома и бежать по снегу неведомо куда, с открытым в безмолвном крике ртом. Она добежала до самого обрыва на восточной оконечности острова и едва не рухнула с двадцатиметровой высоты вниз, на лёд, но какое-то чутьё заставило её вовремя остановиться. Тогда она, всё ещё терзаемая ужасом (а теперь вдобавок и обжигающим холодом), повернулась и побежала назад к избе и влетела в неё, захлопнув за собой дверь так стремительно и с таким треском, будто надеялась прищемить лапу, а лучше — голову этому холодному страху, непонятно почему и зачем преследующему её при каждом упоминании пожара. Есть ведь вещи и пострашнее — волки, например, которые не так уж редко появлялись вблизи острова, или шатун, вроде того, что года два тому назад забрёл к ним, повалил ограду и сломал дверь сараюшки, где хранились припасы на зиму, и только когда бабушка вышла из дому с бубном и билом и принялась бить в него, хрипло петь что-то и приплясывать, только тогда он заревел — почти заскулил, как обиженная собачонка, и ушёл; а ещё есть наводнение, которым река грозит им с бабушкой каждую весну, поднимая воду так, что она на какую-то пядь не доходит до высшей точки северного пологого склона, а если однажды дойдёт, то что будет?

    Успокоившись и убедившись, что бабушка по-прежнему спит и вставать, кажется, не собирается, Аника кое-как похлебала холодных щей и выскребла остатки подсохшей ржаной каши с обеда — вот и повечеряла.

    Потом каждый день она ждала, что родители как-нибудь проведают об её одиночестве и приедут, но они не приезжали. Бросили дочку на попечение старой бабушки и думать, наверное, забыли, ка́к они тут — старая-престарая бабка да малая девочка, на древнем как мир хуторе посреди реки, в небывало жестокие морозы.

    Хутор стоял на маленьком высоком острове посреди Воземйоги. По одну сторону реки начиналась тундра, разлёгшаяся до самой Вытырмы, маленького полустанка, на котором поезд останавливается на две минуты и до которого два десятка вёрст с гаком, поросшая редкими чахлыми деревцами, каменистая, изрытая оврагами, что оставили пальцы падавших на неё богов ещё в ту пору, когда они не на жизнь, а на смерть дрались друг с другом за право владеть этой скудной землёй и людьми, живущими на ней (как будто нет земель пожирнее и людей побогаче), а по другую сторону тёмной стеной высилась молчаливая хмурая парма. И ни одной больше живой души вокруг — только снег, снег да лёд, и потрескивание деревьев на том берегу, которые мороз, кажется, решил сдавить до такой степени, чтобы они не выдержали и начали лопаться, превращаясь в мёрзлую пыль, осыпаясь холодным колким инеем, одно за другим, одно за другим, пока вся парма не поляжет, не осыплется снегом на снег, и не будет больше ничего, кроме снега, и ветру будет вольготно в этой пустоте, и будет он петь свои заунывные песни до скончания времён, над голой равниной, за которую когда-то так яростно дрались боги, но давно уже ушли навсегда, не выдержав этих морозов и тоски, которую приносят с собой беспросветные зимы.

    Бабушка не проснулась ни через день, ни через два, ни через неделю, что было делом уже совсем небывалым и невозможным, но Аника быстро смирилась: значит, так надо. Она многое принимала как данность и не задумывалась над разными «почему» или «зачем». Так надо, так есть, так, значит, тому и быть — бабушке виднее, чему, как, и когда до́лжно случаться. Вот только родители вспомнили бы, наконец, что где-то на маленьком голом островке, на этой бородавке, выросшей на теле змеи-реки, замерзает их дочка.

    А морозы в ту зиму действительно трещали ужасные. Это хорошо ещё, что от бабушки на кровати шло тепло — такое, что хватало обогреть одну комнатушку. Дрова наготовлены были, но Аника боялась сама топить печь, потому как не уверена была, что вспомнит, что и в каком порядке нужно делать, и не знала, где лежат спички, а пуще того — боялась огня и пожара (не думать о пожаре!). Слава богу, одну комнату бабушкино тепло согревало, да так согревало, что ходить можно было без тёплой кофты, в одной сорочке.

    Дни шли за днями, бабушка не просыпалась.

    Аника питалась всем, что находилось в кладовой — будь то мороженая морошка, ржаная мука, малиновое варенье, сало или мёрзлая рыба, которая нравилась ей больше всего, если только не дать ей оттаять, а грызть, пока она схвачена льдом.

    Утром она выходила из дому, чтобы посмотреть, не кончилась ли зима и не едут ли родители. За ночь намерзало столько птиц, что маленькие тельца синиц тут и там зеленели на снегу. Аника собирала ледяные комки птичьих тел и закапывала в снег у калитки, чтобы они могли дождаться в нём весны, когда проснутся черви и землеройки и похоронят их. Моментально замерзавшей рукой она сметала в подол платья мёртвых птиц с карниза, на котором пичуги надеялись отогреться, прижимаясь к тёплому дому — они не знали, что печь давно уже не топится и никакого тепла дом не даёт, сметала вместе с инеем и нанесённым за ночь снегом, а тех, что были ещё живы и лишь утратили волю к жизни, относила в комнату к бабушке и клала их на одеяло рядом со спящей. Вскоре птицы отогревались, оживали и даже принимались щебетать и порхать по комнатам. Аника открывала окно, давая им волю, но птицы не улетали — не улетали, и всё тут. К февралю, который выдался особенно жестоким, в доме жило уже три десятка, не меньше, любопытных синиц, суетливых воробьёв и хмурых, вечно чем-нибудь недовольных ворон, решивших, что в тёплом доме им будет проще пересидеть тяжёлые времена. И количество их медленно, но постоянно росло, так что теперь, если бы даже все птицы этого мира умерли, не пережив убийственной зимы, то те, которых приютила Аника, могли возродить пернатую породу, чтобы она снова заполонила парму и небеса и наполнила мир звуками.

    А родители всё не приезжали. Быть может, они замёрзли где-нибудь в дороге, со страхом думала Аника. А может быть, они просто забыли дорогу на хутор. День за днём она сидела у заиндевелого окна и прижимала к нему указательный палец, раз за разом, отпечаток за отпечатком, наблюдая, как образуется под ним и медленно растёт прозрачное влажное пятнышко, пока пальцу не становилось нестерпимо холодно, и она меняла его на другой и продолжала своё занятие, пока всё стекло не оказывалось покрыто проталинами, и тогда она терпеливо пыталась сосчитать получившиеся отпечатки, похожие то ли на заячьи следы, то ли на диковатые пустые глаза странного небывалого животного, и то и дело сбивалась, потому что более-менее уверенно она могла досчитать лишь до десяти, да и то не каждый раз. А вокруг сидели вороны, синицы и воробьи, и бездумно и сонно поглядывали на неё, или дремали, или думали о чём-то своём, или лениво пересвистывались и перекаркивались.

    А бабушка всё спала и спала.

    Как-то в январе вороны выклевали бабушке глаза. Аника не видела, когда они это сделали, заметила только, что бабушкины веки запали в пустые глазницы, отчего она приняла странный потусторонний вид. С тех пор Аника перестала почитать ворон, хотя раньше относилась к этим суровым птицам с особенным уважением, поскольку считала их умными, гораздо умнее себя.

    Так шли дни, недели и целые месяцы. Родители не приезжали. Бабушка не просыпалась.

    А в марте приехал старый Тылко, бабушкин сын — невысокий, сухонький, седой, молчаливый — пришёл от станции на лыжах, с рюкзаком за плечами, отмахав за три часа двадцать вёрст с гаком, это в его-то возрасте.

    Он всегда приезжал в марте, пока река ещё не проснулась, и до острова можно было дойти на лыжах. Когда река стряхнёт с себя сон, а с ним и лёд зимы, до хутора уже никак не доберёшься, если не будет у тебя лодки. Или нужно будет ждать, кричать и махать руками, пока бабушка случайно не заметит человека на берегу и не усядется в свою лодчонку, чтобы отправиться за гостем и доставить его на остров. А в другой раз Тылко приезжал уже к осени. Или вообще не приезжал больше, потому что путь не ближний, а дома и своих дел хватает.

    В рюкзаке Тылко оказались уже кем-то ношенная шаль, три бутылки водки, большая пачка любимого бабушкиного табаку, немного леденцов и две пары новых ботинок на весну-лето — бабушке и Анике. А ещё было много брикетов сухих супов, каш и киселей, консервы и чай.

    — Вот как, значит… — сказал Тылко, войдя в малую комнату и увидев спящую бабушку. — Давно?

    — Ы-ы-эээ… — ответила Аника.

    Это всё, что она умела сказать, да и то если прикладывала некоторые усилия. Потому что немая.

    — В декабре, значит… — покачал головой Тылко. — А нынче у нас март?.. Март. И как же ты всё это время одна?

    — Ы-ы…

    — Вот, значит, как… — задумчиво повторил Тылко, прикидывая, наверное, что́ теперь следует делать.

    Он подошёл к кровати, смахнул с одеяла пару задремавших воробьёв, поправил под головой бабушки подушку, расправил подол платья.

    — Остывает, — сказал он, пощупав лежавшую на одеяле руку. — Всю зиму тебя, значит, грела, пока меня не дождала. Понятно дело.

    Он положил большие пальцы на бабушкины веки, понажимал, ощупал, осмотрел, покачал головой. Потом огляделся, осуждающе взглянул на ворон, рассевшихся по притолокам

    — Надо было завязать ей глаза, — сказал он, не глядя на Анику. — Ну да ничего, унукча, человеку, чтобы бога увидеть, не обязательно иметь глаза, было бы сердце. Ничего.