— Точнее, особенности его дара, — поправляю я.
— На этот счет есть разные мнения, — холодно замечает Тельцов. -
И было бы неверно…
— Верно, мнения есть разные, — киваю я. И твердо добавляю, вспомнив утреннее толковище с Дашкой: — Но мое — объективное.
Я нахально улыбаюсь. Тельцов пыхтит. Михаил Михайлович прыскает.
— Далеко пойдете, молодой человек, — замечает он, благожелательно кивая.
— Вашими бы устами, как говорится, — отзываюсь я.
— Так или иначе, факты именно таковы, — говорит Тельцов. — Чем глубже аниматор способен вчувствоваться в лежащее перед ним тело, тем эффектней результат.
— Тело, — задумчиво повторяет Михаил Михайлович. — Вот вы говорите: тело… Не правда ли? А скажите, это тело обязательно должно быть мертвым?
Мы молчим.
— В смысле? — недоуменно спрашивает Тельцов после долгой паузы.
Честно сказать, меня вопрос гостя тоже несколько озадачил. Но через мгновение я все же смог свести концы с концами — и уже, кажется, догадался. Вот у них какие надобности! Ну дают ребята!..
Михаил Михайлович с веселым вызовом смотрит на Никифора Степановича.
Никифор Степанович, морща лоб, смотрит на меня. Я пожимаю плечами.
— Вы что же имеете в виду? — спрашивает завкафедрой. — Э-э-э… так сказать… вчувствоваться в живого?
— Ну конечно! — отвечает Михаил Михайлович с оживлением ведущего, услышавшего от участника телевикторины верный ответ насчет того, сколько ног у черепахи. — Именно!
— А цель? — тупо спрашивает Тельцов.
— Видите ли, господа, — со вздохом отвечает Михаил Михайлович, — наш мир непрост. Подчас неприветлив. Более того — иногда он смертельно опасен. Но мы пытаемся сделать его пригодным для жизни.
— В частности, — замечаю я.
— Что?
— Я говорю, ваше ведомство, в частности, занято и этим. Не только этим, я хочу сказать.
Михаил Михайлович морщится.
— Напрасно вы так… Между прочим, если бы не усилия спецслужб, количество терактов возросло бы, по разным оценкам экспертов, раз в десять. Вы представляете, что это такое? Взрывающиеся трамваи… взлетающие на воздух магазины… школы… кинотеатры… Большую часть мы предотвращаем. Это факт. Теперь скажите, что значит — предотвратить теракт? Да всего лишь иметь информацию, что он готовится! Три правдивых слова — и жизнь продолжается! Дети учатся.
Хозяйки выбирают петрушку посвежее. Влюбленные пробираются к последнему ряду… Вот так, господа. Всего три слова! Помните, была такая игра? «Что, где, когда»? Вот и у нас похоже: где, когда, кто…
Михаил Михайлович замолкает, как будто подбирая верные слова, и грустно разводит руками.
— Я предвосхищу ваши вопросы. Мне кажется, что они уже вертятся на языке. Да, господа. К сожалению, правила игры таковы, что та сторона, что позволит себе благородство, немедленно проигрывает.
Даже не благородство, нет, господа. Какое уж там благородство, хе-хе… что вы!.. Всего лишь непозволительную роскошь быть хоть на йоту выше той бесконечной низости, с которой нам приходится иметь дело… А ведь мы не хотим проигрывать. Потому что за нами — вы. И именно ради вас мы готовы на все. Да, господа, на все. Подлог, обман, насилие, психотропные средства, пытки — это детские шалости в сравнении с тем, на что нам порой приходится идти… Да, господа.
Когда речь идет о жизнях ни в чем неповинных людей, вопросы абстрактной чести отступают так далеко!.. что вы!..
Молчим. Тельцов постукивает пальцем по спичечному коробку. Звук гулкий. Уж лучше б закурил, что ли…
— В чью же голову пришла эта светлая идея? — спрашиваю я.
— Какая?
— С которой вы к нам явились. Использовать аниматоров для получения информации о террористах.
— Вот видите! — торжественно кивает Михаил Михайлович. — Я же говорю: далеко пойдете.
— Далеко ходят те, кто угадывает неочевидное.
— Ну допустим, мне, — говорит он.
— Жаль. Вы кажетесь умней, чем на самом деле.
Михаил Михайлович оскорбленно вскидывает голову. Давай-давай.
Оскорбляйся. Не люблю я вас, сволочей. У меня три поколения предков в ваших мясорубках побывало. С переменным, так сказать, успехом. Все эти ваши ЧК, НКВД, МГБ, КГБ, ФАБО — да у меня от одного звука горло перехватывает!
— Я бы попросил выбирать выражения, — холодно тянет сей рыцарь плаща и кинжала.
— Так я же и выбираю, — удивляюсь я. — Я ведь и выбрал! Чудная, чудная идея, Михал Михалыч! А вот, к примеру, полезные ископаемые аниматорами искать — не возникала мысль? Или еще с другими галактиками связываться, а? Что? Очень хорошо было бы!
— Сергей Александрович! — укоризненно гудит Тельцов.
Я отмахиваюсь.
— Неужели вы не отдаете себе отчета, что это все фикция?
— Что — фикция? — скрипит Михаил Михайлович.
— Да все, в общем-то, что связано с нашим делом — это фикция.
Аниматор не умеет читать мысли — тем более в мертвых телах, где их полагаю, нет. Аниматор сам по себе не может получить никаких сведений о человеке — ни о мертвом, ни о живом. Для чего перед началом сеанса ему нужен информатор? Именно для того, чтобы вытрясти из него хоть какие-нибудь сведения о покойном. Все остальное — дело воображения. Чтобы сработал эффект ноолюминесценции, как уже отмечалось, не разгаданный пока еще наукой, нужны три составляющие — тело, неизвестным нам образом несущее на себе отпечаток разумной жизни, фриквенс-излучение и, наконец, воображение аниматора.
Воображение! Он всего лишь пытается наполнить собственную душу возможными некогда чувствами другого. Чувствами, а не знаниями! И даже если аниматору это удается, никто не знает, испытывал ли их человек на самом деле. Потому что очень вероятно, что аниматор все это придумал! Скорее всего, понимаете? В состоянии свойственного ему профессионального транса, без которого в колбе ни черта не загорится!
— Да, Михал Михалыч, — неуверенно тянет Тельцов, — Сергей
Александрович прав… Это более имеет отношение к искусству, знаете ли… все очень неточно… быть может, когда наука выйдет на…
— Вы, господа, довольно путано все излагаете, — сухо говорит Михаил
Михайлович, поднимаясь. — Но суть вашего к нам отношения я понял.
Дверь распахивается, и громила в плоховато сидящем костюме встает спиной к косяку, пощелкивая быстрыми взглядами то в кабинет, то вдоль по коридору.
Михаил Михайлович перешагивает порог и бросает, полуобернувшись:
— Прощайте, господа. Может быть, мы еще вернемся к этому разговору.
Честно сказать, он не допускал мысли, что люди и в самом деле что-то чувствуют и именно то, что они чувствуют, заставляет их вести себя так, а не иначе. Сам про себя он знал точно: никаких чувств нет.
Есть только желание как можно реже испытывать боль, голод и жажду.
Да еще вести себя соответственно ситуации, чтобы не выглядеть дураком и не прошляпить возможность того, о чем уже сказано.
Потому он и не верил учителю, когда тот рассказывал о чувствах истинно верующего. Конечно, приходилось напускать серьезный вид, согласно кивать, а то еще радостно удивляться, восклицать «Ай, Алла!» и качать головой, как будто в ошеломлении от яркости прояснившихся истин. Учеба в школе стоила того: рано утром давали горячее молоко с хлебом, ближе к полудню старый Усама приносил в класс лепешки и сыр, а под вечер из кухни тянуло благоуханием настоящего варева: то гороховой похлебки (Усама щедро бросал в каждую миску горсть мелко нарезанного лука и петрушки), то капустной, а то, бывало, сладкой шурпы, от острого запаха которой у Салаха кружилась голова. Вдобавок и хлеба можно было брать сколько влезет, а на ночь полагался стакан кислого молока и яблоко. Конечно,
Салах слышал (хоть тогда и не мог вообразить), что богатые люди каждодневно едят именно так и с их стола не сходят ни лепешки, ни сыр, ни кислое молоко, ни похлебка с луком, ни даже яблоки; но чтобы на него самого обрушилась блаженная тяжесть подобного рациона — это ему и не снилось. Как жили до смерти матери, он не помнил. Вроде был более или менее сыт, а чем — кто теперь скажет. Года в четыре его взяла бабка Зита, и, как теперь припоминалось, стало совсем не до разносолов. Когда бабка Зита тоже умерла, ему еще не было девяти, и сначала он прибился к лагерю беженцев на южной окраине городка. Там было неплохо, совсем неплохо. Тамошние пацаны его приняли, и он вместе с ними совершал регулярные ночные набеги на городские палисадники, набивая пузо кислым виноградом и жердёлами до барабанной тугости. Года через три — он к тому времени подрос, стал совсем взрослым и никому не давал спуску, не то что прежде — жизнь пошатнулась, прежние беженцы куда-то стали переезжать, а новые его не признавали за своего. Тогда он переселился под дощатую эстраду в городском парке и бытовал, кое-как пропитываясь мелким воровством и подаянием. Тут его приметил Жирный Карбос, и Салах стал жить при базарной чайной, отрабатывая метлой и нескончаемыми побегушками черствую лепешку и пиалу опивок; бывало, правда, перепадала горсть жирного риса из чьих-нибудь объедков, а то и огрызок бараньего хряща. Но не каждый день, далеко не каждый…
В общем, в свои шестнадцать Салах был худ, черен, зол, никому не верил и мечтал лишь об одном — чтобы его хозяин, жирный чайханщик Карбос, драчливый и беспросветно жадный человек, когда-нибудь опрокинул на себя титан, обварился и умер. Почему-то казалось, что сразу после этого жизнь переменится к лучшему.
Но смерти Карбоса он, слава богу, так и не дождался. В один прекрасный день в чайхану заглянул Расул-наиб, снял калоши, сел на топчан и заказал чайник длинного чаю — то есть такого, который получается, если чайханщик заливает кипяток не короткой, а длинной струей.
Салах, прибежав на кухню, так и сказал хозяину: «Эфенди, севший за крайний топчан, просит чайник длинного чаю и большую порцию белого кишмишу».
Если бы болван Карбос не напутал с заказами, вряд ли Расул-наиб обратил бы внимание на подавальщика. Однако Карбос именно что напутал и надрызгал в чайник для эфенди не длинного, а самого что ни на есть короткого кипятку. Эфенди (который, судя по всему, был по этой части большим докой), заметил ошибку сразу, лишь плеснув толику в пиалу.