Анна Ахматова. Гумилев и другие мужчины «дикой девочки» — страница 12 из 63

ало все больше, не давая дышать, думать… Все. Точка. В дешевой гостинице на окраине Парижа закончится эта история.

Он освободит себя от нее — выметет «мусор», проветрит комнаты, заживет с чистого листа! Двадцать один — не конец света.

Николай вскочил, распахнул окно, дохнувшее автомобильной гарью.

«Королева или капризный ребенок» — билось в висках… И ее узкое тело, призывно распластанное на камнях… Черт! Черт! Черт! Освободиться не удалось. Анна приворожила его. Яд оказался смертельным.

Сев за шаткий столик дешевого гостиничного номера, на шершавом листке с грубым вензелем «Отель «Парижский гость» он написал:

На камине свеча догорала, мигая,

Отвечая дрожаньем случайному звуку.

Он, согнувшись, сидел на полу, размышляя,

Долго ль можно терпеть нестерпимую муку.

Вспоминал о любви, об ушедшей невесте,

Об обрывках давно миновавших событий,

И шептал: «О, убейте меня, о, повесьте,

Забросайте камнями, как пса, задавите!»

…Несколькими днями позже за столиком парижского кафе элегантный молодой мужчина, довольно известный поэт Гумилев, рассказал своему визави, полноватому господину с кудрявой шевелюрой, литератору Алексею Толстому, презабавный случай. Длинную, печальную, художественно окрашенную в небесные тона историю. Историю своей смерти.

Итак, он приговорил себя к смерти. Путь выбрал самый простой. Ушел, продираясь сквозь кусты, подальше в лес, ощупывая постоянно нагрудный карман пиджака, хранивший заветный пузырек. В нем Николай уже год носил кусок цианистого калия, способного свести счеты с жизнью в предельно короткий срок.

— Я снял воротник и высыпал яд на ладонь. Знал, что как только брошу его с ладони в рот, мгновенно настанет неизвестное… Я бросил его в рот и прижал ладонь изо всех сил к губам… Помню шершавый вкус яда… И стал ждать угасания. Но оно не наступило… Сознание медленно возвращалось ко мне, была слабость и тошнота. С трудом я приподнялся и огляделся. Увидел, что сижу на траве наверху крепостного рва в Булонском лесу. Рядом валяются воротник и галстук…

— Осечка! — отметил Толстой. — Поздравляю. — Насмешливыми, внимательными глазами он наблюдал за собеседником. Потом он напишет: «Гумилев говорил глуховатым, медленным голосом. Прямой, деревянный, с большим носом, с надвинутым на глаза котелком. В нем было что-то павлинье: напыщенность, важность, неповоротливость. Только рот у него был совсем мальчишеский с нежной и ласковой улыбкой…

Теперь окидываю взглядом его жизнь. Смерть всегда была возле него, думаю, его возбуждала ее близость. Он был мужественен и упрям. В нем был налет печали и важности. Он был мечтателен и отважен — капитан призрачного корабля с облачными парусами…»

Глава 11«А сердцу стало страшно биться,Такая в нем теперь тоска…» А.А.

Ахматова упрямство Николая знала хорошо. Над его мужеством, живописуемом в пышно декорированных стихах, она посмеивалась. И поняла: теперь она верит в бабьи выдумки под названием «приворот»…

В киевской квартире царила вечерняя прохлада. Анна лежала на продавленном диване, уставившись в потолок. Отвалившаяся местами лепнина, тени от веток каштана в голубом дыму папиросы. Время обтекало тело, как волны. Тик-так, тик-так — баюкали часы… Полетели… Сейчас она походила на свою мать или на ту юную лунатичку, которую выслеживали воспитатели в коридорах лицея. Куда унеслись ее мысли? Кто мог знать?.. Да и сама она часто путала сны с явью, а явь с видением, как в лунном трансе. Свои мысли, чужие… Да чужие ли? И видения, видения… Кто присылает их — память, фантазия, Муза?

Окутало воздухом, который она никогда не спутала бы ни с каким другим. Водоросли и разогретый на солнце старый камень, такой старый, что даже страшно прикоснуться. Столетняя гречанка, бронзовая и морщинистая, как печеное яблоко, поймала ее за руку в узенькой улочке под гирляндами сохнущего латаного белья. Самая древняя Херсонидка. Давно это было, так что, может, и не было вовсе.

— Я тебя здесь часто с ним вижу, — прошамкал ввалившийся рот. — Оставь, этот сокол не для тебя. Душу искогтит, сердце вынет. — Старуха отерла ладони о клочья бурой, словно засохшей кровью пропитанной юбки. — Дай руку.

Анна подчинилась вопреки желанию юркнуть в узкую щель между домов и бежать, бежать. В тринадцать лет ноги быстры.

— Красивая рука, нежная. Не для работы, для жадных губ. Только не здесь и не этой просоленной матросне целовать тебя. Ты девица непростая. С луной в сговоре. Знаешь, кто я? Вижу, знаешь… — Беззубый рот растянулся в улыбке.

— Знаю, что ты плохие дела делаешь. В черной тени твой дом, а в доме злой огонь! — выпалила Анна ходившие по городу слухи.

— Лихая девица! Есть, есть у меня злой огонь, да не для тебя запален. Кого люблю — тому дарю! — Откуда-то из седых косм темная иссохшая рука вытащила булавку и — раз! — вколола в тонкий палец Анны. Девочка не успела и шелохнуться, будто окаменела. Бусинку крови старуха жадно слизала языком. Пробормотала что-то невнятное и разразилась мужским, гортанным гоготом. С карнизов спящих домишек взвились голуби. Эхо заметалось в кривой улочке.

— К этому, с якорем на руке, больше не ходи. Не для тебя он. — Старуха опять зашлась смехом, кашляя и давясь. — Но я тебе подарок оставила: тот, кто не мил, навек присохнет. Силен королевич, да не прильнешь ты к нему естеством своим. А сама вспыхнешь и отгоришь большим пожаром в жертвенном костре. Только раз в твоей жизни такому огню бушевать. Так тебе на роду написано. А ты не тужи, Лунная, — так-то оно легче. Много даров от жизни получишь. Много и потеряешь. Много, много…

Умчалась в даль, словно провалилась в бездну, узенькая улочка, затих в колодце времени смех колдуньи…

«Кто не мил — навек присохнет…» Глупый сон. Анна верила в сны — они часто сбывались. А потом не могла понять, то ли придумала историю и она сбылась, то ли мимо пронеслось и растаяло нечто неведомое, что когда нибудь она обдумает и сочинит. Или узнает, натолкнувшись лбом в один прекрасный день.


Гумилев планировал свою первую поездку на Восток в Египет и по дороге решил заехать в Коктебель к Волошину. Да не один — с дамой. Чудесное возвращение к жизни в результате неудавшегося самоубийства подняло его жизненный тонус. Николай Степанович встрепенулся, деятельно взялся за организацию в Питере нового издания — журнала «Аполлон» (в котором в дальнейшем, до 1917 года, будет печатать стихи и переводы, вести постоянную рубрику «Письма о русской поэзии»). Почувствовав себя живым, полным сил и энергии, он с удовольствием закрутил роман с умненькой и чрезвычайно сексуальной хромоножкой — Елизаветой Дмитриевой, переводчицей, поэтессой, авантюристкой. На альбоме, подаренном Елизавете, Николай написал с гусарской удалью: «Не смущаясь и не кроясь, я смотрю в глаза людей, я нашел себе подругу из породы лебедей». Соль «несмущения» заключалась в том, что это посвящение уже было написано прежде, Анне. И получилось так, что Гумилев передал Лиле лебединый титул, а «неневесту» развенчал. Впрочем, имел право после стольких мук, от нее принятых.

В Коктебель с Дмитриевой они решили ехать вместе. Елизавета состояла в дружбе с женой Максимилиана Волошина художницей Сабашниковой. Но отношения в коктебельской общине не предусматривали соблюдения супружеской верности, и у Елизаветы начался бурный роман с ее обожаемым мэтром Волошиным.

Оскорбленный Николай немедля покинул гостеприимный дом Волошина и помчался к Анне, живущей в это время с матерью под Одессой в Люсдорфе…

Они стояли на увитой виноградом веранде, обращенной к морю.

— Я собираюсь в Африку. Хочу пригласить тебя. Здесь можно курить?

— Можно курить и беседовать, не задавая вопросов.

— Вопросов не будет. Похоже, я повзрослел. Когда-нибудь расскажу тебе все. Как ангел унес у меня из пузырька кусочек сахара…

— Ты увлекся фантастикой? Впрочем, и у моего потолочного ангела не выдержала щека.

— Я не шучу. Ошибся в выборе смертоносного оружия! Парижская «блошинка» способна на сюрпризы: подарить жизнь вместо кусочка цианида! Но это — потом. Сказка у камина.

— А я стала писать хорошие стихи. Послушаешь? — Анна оперлась на деревянный парапет и тихо начала читать — без аффектации, в том минорно-лирическом настроении, которого и требовала ее поэтика.

Протертый коврик под иконой,

В прохладной комнате темно,

И густо плющ темно-зеленый

Завил широкое окно.

(….)

И у окна белеют пяльцы…

Твой профиль тонок и жесток,

Ты зацелованные пальцы

Брезгливо прячешь под платок.

А сердцу стало страшно биться,

Такая в нем теперь тоска…

И в косах спутанных таится

Чуть слышный запах табака.

— Хорошо. Про коврик точно. И мой табак… А «зацелованные пальцы брезгливо прячешь под платок»? Это не обо мне, надеюсь?

— Все о нас и обо всех, кто прощается.

— Знаешь, вообще совсем неплохо. — Он посмотрел на нее, прищурившись. — Только мы прощаться не будем. Мы рванем в Египет! Такого у тебя в жизни никогда не будет. Воображаешь, сколько стихов?

— Спасибо, что счел меня подходящей спутницей в приключениях. Но ведь я — ледышка, там растаю. — Она взяла его за руку и заглянула в глаза: — Извини, Коленька, за «брезгливо». Это же образ.

— Образ всех ваших отказов и всех ваших измен. — Нахохлившись, он стал похож на большую сердитую птицу.

— Снова за свое? Коля, мне так не хочется вражды с тобой. Ведь лучше дружба, а? — В этот момент она испытывала к нему острое чувство жалости.

— Ладно, скажите хотя бы: вы меня любите? Любите, Анна Андреевна?

— Не люблю, но считаю вас, Николай Степанович, выдающимся человеком.

— Как Будду или Магомеда, — хмыкнул Николай. — Премного благодарен.