Анна Ахматова. Гумилев и другие мужчины «дикой девочки» — страница 38 из 63

Однажды ночью Анна застала ее на кухне над грудой мерзлой картошки.

— Что ж теперь будет, Анька? Пролетариат с голодными глазами рыщет, лица какие-то волчьи. Того и гляди, за полбуханки хлеба пристрелят. Приличные квартиры «буржуев» национализируют — всех за шиворот и на улицу. А под горячую руку и к стенке. Дров в больнице больше выдавать не будут, а продовольствие — совсем бросовое.

— Да, Валюша, смутное время. — Подняв скользкую картофелину, Анна брезгливо подержала ее в пальцах. — Думаю, и это скоро исчезнет. Я тут на митинге с Осипом вылезла читать «Молитву» — «Дай мне горькие годы недуга…» Так что? Хорошо, не побили. Им хлеб нужен, а не какие-то абстрактные «золотые лучи» славы над Родиной. Знаешь, кого в толпе встретила? Шилейко. Он по болезни из армии демобилизовался.

— Вундеркинд и полиглот Владимир Казимирович! Его не забудешь, вот уж пациент моего Вяч Вяча — крыша совсем набекрень съехала. — Валя высморкалась и стала перебирать картошку, отбрасывая гнилье в помойное ведро.

— Он же гений. Лучшие друзья Гумилева — Вольдемар и Лозинский. Гумилев уверял, что Шилей — самый из них умный. — Анна распутала узел волос и пыталась расчесать его щербатым гребешком.

— Это потому, что он кучу каких-то идиотских языков знает и слова все выворачивает: «трампуся», «телефонкель», «кастрюленция»… И физиономия странная — шизанутый гений! — Валя с отвращением отправила кучу оставшейся гнили в ведро. — Твоя грива совсем свалялась. Небось месяц не мыла?

— Тут ведром воды не обойдешься. — Анна с отвращением свернула потуже тяжелые космы. — Надоели. И Шилей говорит — как ведьмачка нечесаная… Он вообще-то — голова. Ассиролог с европейским именем!

— Физиономия у него точно ассирийская — на козла похож. — Присмотревшись к Анне, Валя задумалась. — Идея на тысячу рублей! Сейчас «маленькие головки» в моде. Потому что вши, и мыла нет, и воды…

— Поняла, согласна. Тащи ножницы. Пора менять стиль. Я же сейчас, считай, женщина влюбленная…

— Да ну! Не морочь голову. В кого? — Валя, вооружившись ножницами, примерилась к длинной пряди и смело отсекла ее. — Вначале начерно острижем, потом ровнять будем.

— Нет, Гумилев не дурак, разглядел в Шилее нечто… И знаешь, он мне вчера совсем другим показался. Представляешь, снег валит, под ногами каша. Ботиночки мои насквозь промокли, от его солдатской шинели несет козлом… А он мне руку подставил! Я и вцепилась, чувствую же — свалюсь в грязь, и никто не остановится, не поможет. Ого, настригли! На полу уже гора! Амадей был осторожней с моей красотой… — Она закурила, задумалась, «слетав», наверное, вместе с дымными кольцами в майский Париж… — Зато подушку можно набить. Нет! Гумилев говорил: непременно, чтобы враги для сглаза не воспользовались, волосы необходимо сжигать!

— Сожжем! — Валя сгребла веником черный ворох. — Выходит, ты с ним почти сутки гуляла? С Шилеем? К утру явилась. Ой, кажется, сзади много хватила!

— Ничего, отрастет! Какие гулянки?! Промокла до трусов. Дрожу, кашель разобрал, и чувствую, что синею от холода. Закрыла глаза — пусть ведет куда хочет… Да режь ты, режь… Не мучай. Я ж своими волосами ох как гордилась… Только Амадею разрешила кромсать и тебе.

— Ты, Анька, вообще рисковая… Я не про Париж — дело давнее. Про вчера — так с ним и пошла?

— Да что он — разбойник? Дружок моего мужа всетаки. Как-никак Шилей был домашним учителем младших сыновей графа Шереметева. И проживает знаешь где? Во флигеле дворца — Фонтанного дома! Две комнаты, теплынь, как на пляже в Крыму. Во дворце трубы с теплым воздухом сквозь стены пропущены. Из котельной в подвале их до сих пор топят! Я рухнула в мягкое кресло — тоже, наверно, бывшее графское, и в дрему меня потянуло. Чую запах кофе, и не какого-то там с цикорием или морковного, а самого первосортного! Вольдемар хвастается: «Это я еще у дворцовых буфетчиков покупал — запасся». И бутылку припрятанного коньяка достает.

— Выходит, шиза шизой, а жизнь себе организовал! Да не крутись ты, оставь хоть на минуту папиросу — фасон придавать буду! Ножницы-то острые — из хирургической Вяч Вяч принес, так пол-уха и оттяпаю.

— Шилей организовал жизнь?! Не смеши. — Анна потрогала остриженные волосы, взъерошила. — Так легко стало… Ой, как же я вшей боялась! Теперь поняла, почему на меня Шилей косился, когда я косу распустила! Ха! — Она встала и заглянула в зеркальную дверцу буфета. — Мадам Гумилева-Шилейко в восторге! Ты гений, Валька.

— А гривы твоей искусительной все же жаль.

— Сколько отменных кавалеров сейчас растащили бы на память эти пряди — свидетели нежнейших сцен… Ладно, отрастут как на собаке. А винца, отметить событие, нет?

— Увы… Наливку бабушкину до донышка вытянули… Погоди… Так ты что, на Шилея запала? Ну и вариант! Хата хоть графская?

— Берлога отшельника. Койка, покрытая простым тканым одеялом, зеркало в старинной позолоченной раме, кресло развалющее, и все! Никаких полок — книги разбросаны повсюду, маленький стол с простой чернильницей и пресс-папье. А на нем ворох старинных книг и спиртовка! Представь, он так ловко с ней управляется!

— Не ожидала, что Шилей такой хозяйственный. Слушай, а ты мне с такой прической нравишься! — Валя с ножницами ходила вокруг подруги, шлифуя форму.

— Вот и праздничек организовали. Помолодела, а?

— Лицеистка. Малость засидевшаяся в старших классах. Эх, подкормиться бы тебе.

— Шилей подкормит. Хозяйственный и впрямь оказался: спиртовочку разжег, кофе сварил, коньяк по рюмочкам наверняка еще барским разлил, настольную лампу зажег, очки снял и смотрит на меня, как на царицу, — все свои богатства к моим ногам метнул, значит. Глаза большущие, умные и преданные, как у сенбернара.

— Мне давно казалось, что он к тебе не ровно дышит, в «Собаке» как зачарованный на тебя пялился, и ты вроде с ним кокетничала… И что дальше было?

— Да все было! Он меня замуж зовет.

— Так у него жена венчанная!

— Ой, Валя, все наши прежние браки… испарились, «как сон, как утренний туман». — Анна зевнула. — Пойду посплю немножко…


Ахматова переехала в берлогу Шилейко, состоящую из двух смежных комнат, жутко запущенных. Вскоре вспышка эротической увлеченности прошла, и она с ужасом поняла, что совершила глупость. Между тем Владимир Казимирович оказался ревнивцем, да еще каким! После каждого ее выхода в город устраивал скандалы. Анна отмалчивалась, но вдруг откуда-то прорвались визгливые базарные интонации и жест тот самый, популярный при разборках пролетарок в коммунальных кухнях. Жили голодно, перебиваясь кое-как, перекусывая у знакомых.

Из бывших друзей, кроме Вали, ближе всего территориально и по-человечески оказалась Ольга Судейкина, жена того самого носатого композитора Лурье, что совершал неудачные пассы вокруг Анны во времена «Бродячей собаки». Смешливая, все на свете умеющая, танцорка и певунья действовала на Анну животворно, обещая твердо: «Все перемелется — мука будет. Ты, Анна Андреевна, еще свое возьмешь. Попомнишь мое слово». При этом подкармливала отощавшую до неприличия подругу.

Однажды у Ольги Анна встретила приехавшего из Москвы Георгия Чулкова. Вмиг осознала свое бедственное положение: истоптанные ботинки, заношенное платье, повисшее как на вешалке. А он — хоть бы что. Затертая кожанка — и та к лицу. Анна тщетно пробежала неухоженными пальцами по волосам, подстриженным до мочек ушей. Чулков отвел глаза и стал с преувеличенной живостью рассказывать какой-то анекдот. Жене он написал: «Ахматова превратилась в ужасный скелет, одетый в лохмотья… Она, по рассказам, в каком-то заточении у Шилейко. Оба в туберкулезе».


Однажды Шилейко дошел до того, что стал запирать любимую на ключ. Зимой Анне и не хотелось уходить из тепла. Но ее попытка в марте выйти прогуляться по саду едва не закончилась дракой. Задыхаясь, она стояла у стены, испепеляя психопата убийственным взглядом.

— Ой! Ой, плечо прихватило! — Он отскочил от нее. Толстый том энциклопедии, которым ассиролог с мировым именем только что замахивался на сожительницу, выпал из бессильно повисшей руки. — Чертовка, Акума!

Акума — прилипло, стало бытовым «псевдонимом» Анны. Шилей умолчал поначалу, что на каком-то из известных ему языков это слово означает «ведьма». Но звучание нового имени в самом деле шло Анне.

Она и впрямь часами могла молчать и смотреть с такой силой пренебрежения, что нервный Владимир от ее взгляда прятался. Кровать — место обитания гражданской жены — отгородил ширмой. Там она и пребывала в заключении, читала, немного писала.

Ты всегда таинственный и новый,

Я тебе послушней с каждым днем.

Но любовь твоя, о друг суровый,

Испытание железом и огнем.

Взбешенный Шилейко сжег листок и целую неделю держал Анну на голодном пайке: лишил кофе, но печеные картофелины и полугнилые луковицы честно делил пополам — с грациозным поклоном приносил утром на медном подносе.

Наконец он сдался. Вытащил Анну из постели, усадил перед большой чашкой горячего кофе и стал диктовать ей какой-то античный перевод.

А вечером, вынув откуда-то спрятанную котиковую шубку, вывел пленницу прогуляться по Невскому.

— Меня в Эрмитаже берут в штат, и в университете работу обещают. Нынешняя власть в знающих людях нуждается. Старая гвардия-то разбежалась.

— Планы интересные. — Анна не разделяла энтузиазм радостного Владимира Казимировича.

— Вы поверьте мне, Анусик, быть вам лет через пять женой академика. И пусть мадам профессорша Срезневская завидует.

— Перспектива заманчивая, особенно для человека, «принимающего ванны» несколько месяцев под рукомойником. Как хочешь, а завтра я к Вале мыться пойду. Если, конечно, дрова им выдадут.

Анна не узнавала город: забитые витрины, разгромленные вывески, запертые подъезды, а люди… Шныряют мимо, как крысы — серые, зыркают острыми глазами. И запах… Дегтя и помоев. Разве так пахло на Невском? Неужели навсегда этот мрак, страх, мерзлая картошка, грязь, ноющий от голода живот? И это будущий «академик» рядом? А ведь ей только двадцать девять лет, и все так бурно начиналось.