Анна Ахматова. Гумилев и другие мужчины «дикой девочки» — страница 59 из 63

Как ни пристрастен взгляд сына-каторжанина на светское бытие матери, многое в нем справедливо. Пожизненное барство Ахматовой (нарушавшееся лишь периодами глобальной нужды), видимо, не представлявшей другой формы существования, кроме как в окружении преклонения и посторонней заботы, с годами усилилось естественной беспомощностью человека стареющего и плюс осознающего свое величие.

Открылась в стареющей Анне Андреевне и новая черта — прижимистость. Пожалуй, впервые в жизни она самостоятельно стала зарабатывать деньги и тяжело с ними расставалась. Ссылаясь на то, что «скромность и божественная нищета» ее доля, не шиковала с подарками, как это было в те времена, когда раздаривала не заработанное, а доставшееся в дар.

Многих удивляло, что сын Анны Андреевны в своей коммунальной комнатушке, выделенной ему после реабилитации, пользуется самоструганными полками, спит на продавленном трехногом диване, а мать не делает даже попыток скрасить быт немолодого, измученного лагерным нищенством человека.

Но не из-за денег, а из-за королевских повадок Ахматовой начались у нее частые и очень тяжелые ссоры с сыном. После одной из таких сцен у поэтессы случился сердечный приступ. В конце концов они перестали встречаться…


Отдалившегося от Анны Андреевны сына ей заменила обожаемая ею поэтическая молодежь.

Вообще Ахматову крайне интересовало новое поколение. Она заметила, что повсюду появлялись молодые люди, наделенные качествами, которые редко встречались у молодежи ее времени. В Москве, на шумной квартире Ардовых, пока позволяло здоровье, она с удовольствием участвовала в «пирушках» молодых: Алексея Баталова, Михаила и Бориса Ардовых и их друзей. Она часто приговаривала, что, мол, водка полезна сердечникам — расширяет сосуды. В Ленинграде ей приходилось жить по-прежнему в одной квартире с Пуниными, а в 1961 году они все переехали в дом на улице Ленина. Ахматова была очень привязана к Анне Каминской — внучке Пунина, которая пошла по стопам дедушки и матери и готовилась стать искусствоведом. Позднее Ахматова очень симпатизировала Аниному мужу Льву Зыкову и его брату Владимиру. Анины рисунки висели над ее кроватью. Это была ее семья — как ни обосновывай физиологией родственные связи, а духовные-то, выходят, покрепче.

Часть седьмая

Если бы брызги стекла, что когда-то, звеня, разлетелись,

Снова срослись, вот бы что с них уцелело теперь.

Анна Ахматова

Глава 1«А я уже стою на подступах к чему-то,Что достается всем, но разною ценой…» А.А.

Последние десять лет жизни Ахматовой проходили в ином «театре»: изменился образ героини, декорации, персонажи, да и весь мир: «если раньше я любила архитектуру и воду, то теперь музыку и землю». Она сильна прожитым опытом, она знает, чего стоит и на что способна в этой жизни. Она очень не любит себя молодую, отрекаясь от ее летучего легкомыслия. Но… Кабы не лишние сорок килограммов и полсотни лет, кабы сохранилось то бурное, как в юные лета, кипение крови — была бы «змейка» на людном пляже или в дыму кабаре, «сборища ночные», чреда любовных увлечений, колдовские чары завоевательницы, женские победы, визиты Музы. То есть все вышло бы точно так же с приморской девчонкой, ведь пройти путь с конца к началу с кладезем обретенного опыта, увы, невозможно. И изменить то, с чем явилась на свет, — тоже.

Юному другу Иосифу Бродскому она глухо, но упорно говорила о «безысходной трагедии своей жизни». Эту формулировку, как тяжкое откровение Анны, запомнил и Исайя Берлин. Объяснений от погруженной во мрак страшных воспоминаний поэтессы не следовало.

«Безысходная трагедия»? А как же тогда: «Я благодарна за все, что выпало мне в жизни»?

А как же стремление внести в прожитое коррективы для грядущих исследователей? Причем, не возводя в жизнеобразующий центр судьбы «безысходную трагедию».

Остается полагать, что семидесятилетняя поэтесса либо «интересничала», считая именно эту формулировку самой возвышенной долей поэта, либо, собрав воедино все горести народные, взвалила на свои плечи и последствия Октябрьского переворота, и красный террор, и войны. И еще одно, пожалуй, самое верное толкование: ощущение безысходного трагизма жизни у Анны Ахматовой врожденное, как и особенности ее поэтического дара. Потому и мрачная молчаливость в юные годы, и отчужденность, и постоянное ощущение в себе избранности — не на воспевание радости, а на плач. «Безысходная трагедия» — глубинное мироощущение Ахматовой, тональность звучания «какого-то тайного круга», из которого рождаются стихи.

«Перевалившая» за шестьдесят Анна Андреевна благополучна и покойна. Она пытается новыми глазами пересмотреть прошлое, переворошить полуистлевшие страницы, призвать в свои стихи тени тех, кто, как на карнавале, прошел по сцене ее жизни, отражаясь в разбитых зеркалах времени.

Если бы брызги стекла, что когда-то, звеня, разлетелись,

Снова срослись, вот бы что с них уцелело теперь.

«Поэма без героя», создаваемая в течение двадцати двух лет, включает всех действующих лиц ее жизни. Если тут и нет единого героя, то Героиня имеется — сама Анна Ахматова. О ней, отраженной в осколках зеркал, и ведется речь. Прежде всего — о той, какой она хотела бы запечатлеться в памяти читателей современных и будущих. А также о ее столкновениях с Историей, Роком, Судьбой… С совестью, грехом, покаянием. Мучительно засасывающая работа, все более разраставшаяся и требовавшая большего усилия — всей жизни, всего мастерства и юного вдохновения. Часто, задумчиво помолчав, Анна Андреевна коротко, словно выплюнув, произносила: «Гадина». Значит, «беседовала» с неотступно преследующей ее поэмой.

Задумав написать автобиографию, Ахматова старательно исправляла огрехи своей жизни, которые теперь ее злили. А переписав — в переписанное истинно верила. В бабушку — татарскую княжну, в невинную дружбу с чредой воздыхателей, в покаяние и мужество под рвущимися бомбами. С особым, даже акцентированным высокомерием Анна Андреевна гордилась тем, что не отклонила от себя «ни единого удара», выпавшего на долю ее народа…

Возраст дает основания для некой невнятности видения прошлого. Что-то выбивается на первый план, что-то тонет в полутьме, а есть и такое, что и вспоминать нечего. Другое дело — будущее. Для Ахматовой будущее словно стало прозрачным, и она могла с большой уверенностью говорить о нем — в частности, о собственных собраниях сочинений, о памятнике себе, как бы переходя границы ложных запретов скромности. Некий туман покрывал перспективу, не давая разглядеть детали, как на размытом черно-белом фото.

Если безысходная трагедия и угнетала поэтессу, то не в последние десять лет ее насыщенной жизни. Поэтический дар Ахматовой отнюдь не оскудел, он бил и пульсировал до последних дней с неиссякаемой силой. Вынужденная постоянно заниматься переводческой работой, Анна Андреевна все это время не прекращала писать стихи. Именно в этот период появились многие из лучших ее произведений: некоторые из них посвящены событиям прожитой жизни и людям, с которыми она была знакома, другие представляют собой размышления о вечных вопросах жизни и смерти. И до конца своих дней Ахматова писала о любви — былой и нынешней, случившейся словно впервые.

В шестьдесят семь лет, царственная и величавая, Ахматова казалась человеком, легко несущим бремя судьбы, счастливым тем, что наконец-то дожила до такого дня, когда стала любима если не всеми, то по крайней мере многими людьми не только как поэт, но и как личность.

«Моя слава двадцать пять лет провалялась в канаве», — подсчитала Ахматова, явно поскромничав. Сплюсовав годы гонений и вынужденного молчания, можно было бы претендовать и на сорокалетие «овражного отдыха». Тем не менее затоптанная большевистскими сапогами слава ее не увяла — проросла мощными побегами.

«…К ней приходили почти ежедневно — и в Ленинграде, и в Комарове. Не говоря уже о том, что творилось в Москве, где все это столпотворение называлось «ахматовкой»… — вспоминал Бродский. — Анна Андреевна была, говоря коротко, бездомна и — воспользуюсь ее собственным выражением — беспастушна. Близкие знакомые называли ее «королева-бродяга», и действительно в ее облике — особенно когда она вставала вам навстречу посреди чьей-нибудь квартиры — было нечто от странствующей, бесприютной государыни. Примерно четыре раза в год она меняла место жительства: Москва, Ленинград, Комарово, опять Ленинград, опять Москва и т. д. Вакуум, созданный несуществующей семьей, заполнялся друзьями и знакомыми, которые заботились о ней и опекали ее по мере сил…

Существование это было не слишком комфортабельное, но тем не менее все-таки счастливое в том смысле, что все ее сильно любили. И она любила многих. То есть каким-то образом вокруг нее всегда возникало некое поле, в которое не было доступа дряни. И принадлежность к этому полю и этому кругу на многие годы вперед определила характер, поведение, отношение к жизни многих — почти всех — его обитателей. На всех нас, как некий душевный загар, что ли, лежит отсвет этого сердца, этого ума, этой нравственной силы и этой необычайной внутренней щедрости, от нее исходивших…»

Серебряную королеву окружал цвет интеллигенции Москвы и Ленинграда, и в любом обществе, ненавязчиво, нисколько не акцентируя свою особость, Анна Андреевна могла завязать и поддержать любой разговор — ее познания удивляли эрудитов. А в безапелляционности суждений — будь то отрицание поэзии Бунина, ирония по поводу пастернаковского «Живаго» или насмешливая отдаленность от Хемингуэя — открывались зерна глубинного вкуса и мудрости.

В частых сравнениях внешнего образа Ахматовой с Екатериной Второй — небольшая натяжка. Запомнившие Ахматову в те годы пишут, что без определения «царственная» трудно обойтись, вспоминая ту спокойную, совершенно естественную, ненаигранную величавость, которая в последние годы стала свойственна ей и в походке, и в жесте, и в повороте головы. Преклонение свиты выражалось в том, как внимательно ее слушали, как слушала она перед тем, как вынести вердикт. Когда Анна Андреевна делала шаг к двери, казалось, что дверь должна перед ней сама отвориться, если направлялась к креслу — оно должно было придвинуться. На сцене принято говорить: «короля играет свита». В случае Ахматовой свита обожателей в самом деле была, стулья пододвигали, двери распахивали. И, затаив дыхание, ждали высочайших суждений.