В преклонные годы вырвалась у Анны Андреевны странная оговорка: «Когда в 1910 году люди встречали двадцатилетнюю жену Н. Гумилева, бледную, темноволосую, очень стройную, с красивыми руками и бурбонским профилем, то едва ли приходило в голову, что у этого существа за плечами уже очень большая и страшная жизнь…» Неожиданное признание для двадцатилетней благополучной девушки. «Большая и страшная жизнь» — разве в подтекст этой фразы, кроме известных нам не столь уж исключительных семейных невзгод, не входит нечто совсем иное, говорящее о превратностях женской судьбы, женском опыте, под известными фактами скрытом?
Судя по официальной биографии, большую и насыщенную женскую жизнь Анна прожила не до двадцати лет, а после — с 1910 по 1917 год, и это сломало определившийся путь, направило ее жизнь и поэзию в другое русло.
Но она говорит именно о страшной доле, выпавшей ей до двадцатилетнего возраста. А значит — с детства.
Глава 7«А я была дерзкой, злой и веселойИ вовсе не знала, что это — счастье». А.А.
Херсонес… Херсонес Таврический, или просто Херсонес, в византийское время — Херсон, в генуэзский период — Сарсона, в русских летописях — Корсунь, полис, основанный древними греками на Гераклейском полуострове на юго-западном побережье Крыма. В начале двадцатого века — излюбленное место российских отдыхающих. Синие бухты, развалины Старого городища, хранящего тайны истории, целебный воздух — приезжать сюда считалось хорошим тоном у тех, кому были не по карману курорты Средиземного моря.
Каждое лето семья Анны снимала дачу на берегу Балаклавской бухты. С семи до тринадцати лет «дикая девчонка» росла у моря. Жизнь вне моря была ожиданием, пустотой. Даже карандаш старшего брата, отмечавшего рост детей на дверном косяке, в эти месяцы удивленно останавливался на одной отметине: тело Анны замирало, как растеньице, затаившееся до прихода весны.
Бухты изрезали гибкий берег, все паруса убежали в море,
Я сушила соленую косу за версту от земли на плоском камне.
В песок зарывала желтое платье, чтоб ветер не сдул, не унес бродяга,
И уплывала далеко в море, на темных, теплых волнах лежала.
Когда возвращалась, маяк с востока уже сиял переменным светом,
И мне монах у ворот Херсонеса говорил: «Что ты бродишь ночью?»
Херсонес — истинная любовь, тайна «колдуньи Анны», ловящей голоса веков, прозревающей картины давней истории в желто-золотистом отсвете пористого, пропитанного солнцем камня. Маленькая Аня шептала в камень с выеденным морем дуплом: «Я последняя херсонидка…» «Ты царица, царица», — вздыхало море откуда-то из глубины.
Едва приехав, Анна бежала к своему камню здороваться. И каждый раз море шептало все то же: «Херсонидка, царица».
Ей едва исполнилось десять — чуть обросшая после кори, с угловатыми движениями, молчаливая, Анна бросалась в воду, как в спасение. И становилась другой — царицей. Теперь за нее уже не сильно боялись и отпускали подальше. Кажется, всем стало ясно: море — ее стихия. Юркая и гибкая, как рыбка, девочка отдавала себя только ему. Море — друг. Не предаст, поддержит, а как чудесно ласкает и совсем не страшно накрывает с головой пенной волной, словно в жмурки играет. На таких пологих волнах с белым шипящим гребнем особенно приятно кататься — подплывешь к вершине и скользишь вниз по жидкому стеклу податливого склона. Плыть, плыть, перекатываясь с горки на горку, пока берег не станет узкой полоской. Тогда перевернуться на спину и качаться, слушая, как в ушах говорит вода. Если затихнуть и не шевелиться, то можно услышать музыку — особую, глубинную.
Мне больше ног моих не надо,
Пусть превратятся в рыбий хвост!
Плыву, и радостна прохлада,
Белеет тускло дальний мост…
…Смотри, как глубоко ныряю,
Держусь за водоросль рукой,
Ничьих я слов не повторяю
И не пленюсь ничьей тоской…
Вынырнув, она перевернулась на спину, распласталась на качающейся зыби. Закрыла глаза, стараясь уловить переливы загадочной мелодии, которую напевало море, забравшись в уши… Вздрогнула — ее руки коснулось весло.
— Эй, малышка, тут крупные шхуны ходят, не заметят, что ты загораешь. Под винт попадешь — на куски порубит. А ну, придурошная, греби к берегу. — Парень сидел спиной к солнцу, очерчивающему темный силуэт с широкими плечами и взлохмаченной ветром головой.
— Спасатель нашелся. Я давно плаваю и все вижу и слышу. А если и не слышу, то ощущаю по запаху. Ты весь пропах рыбой и дегтем. И у тебя на руках якорь и еще буквы.
— Не мудрено, что рыбой за милю несет. Сгрузил на шхуну кефаль. На хозяина работаю, а он дерет три шкуры. — Сквозь слой воды он оценил длинное голубоватое девичье тело, светлый, в тени густых мокрых ресниц, взгляд. Глянула внимательно и строго — не определишь, сколько лет. Опасный взгляд.
— Чего смотришь? Уж не ведунья?
— Сирена. Моряков привораживаю. А кроме того — я последняя херсонидка.
— Это уже серьезно, — шутливо нахмурился парень, и Анна поняла: он не старше ее шестнадцатилетнего брата.
— Годков сколько тебе, сирена?
— Двенадцать, — соврала Анна. Цифра весомая, значительная. — И гадать умею. Это у меня от прабабки, татарской княжны. Хочешь, погадаю по руке?
— Ха, не рука, а одни мозоли. — Он обтер ладонь о рубашку и протянул к воде.
— Лучше я к тебе заберусь. Надо смотреть внимательно.
— Забирайся, покатаю!
Он помог ей, подтянув за плечи, перевалиться животом через борт и влезть в лодку. Зацепилась за гвоздь. Возле пупка, в разрыве мокрого ситца обозначилась ссадина. Он тронул ее пальцем:
— Заживет до свадьбы.
— И платье заштопается. — Сев напротив парня, Анна взяла крепкую ладонь, рассмотрела запястье. Прочла синие буквы под кожей «Мария». — Это твоя жена?
— Какая жена у нищего моряка? Да и нос у меня еще не дорос. «Святая Мария». Отец на старом суденышке плавал, затопили его уже, а имя осталось. Ты из здешних гречанок? С лица похожа, а говор городской, не местный.
— Моя семья здесь отдыхает.
— В платье плаваешь, как гречанка.
— Или как утопленница. — Скрутив, Анна отжала ситцевый подол. — Противно наряжаться, как эти принцессы на горошине, что вон в тех белых дачах живут. Расфуфырятся, как на бал, войдут по колено и визжат: «Поплавали!» У меня свои отношения с морем. Личные…
«Ко мне приплывала зеленая рыба, ко мне прилетала белая чайка,
А я была дерзкой, злой и веселой, и вовсе не знала, что это — счастье»,
— это она напишет позже. И верно: детство у моря — сплошное счастье, но о счастье не знаешь — им дышишь, живешь.
— Ты отчаянная.
Анна встряхнула короткими волосами, разбрасывая веер брызг.
— Трясешься, не хуже пса, — засмеялся рыбак. — Я думал, ты в шапке плаваешь!
— Это у меня волосы после кори так отрастают. Густые, как шерсть у Черноморда, который у причала промышляет. Рыбку, что ему кидают, прямо целиком заглатывает!
— Густые и шелковые. — Он потрогал ее волосы. — Ты со всеми целуешься? Губы вспухшие.
— Дурак, это от воды, и глаза красные. Ни с кем я не целовалась. И нечего меня трогать. У нас воспитание строгое. Вон отец машет, кулаки показывает. Испугался? Он не какой-то там рыбак — капитан второго ранга.
— В отставке — одет в штатское. Но усищи… Выдерет тебя как пить дать, да и мне достанется. Высажу-ка я тебя, русалка, на пирсе.
— Давай подгреби к тому камню — пусть здесь ловит свою морскую дочь. — Анна ловко вскарабкалась по уступам огромного пористого валуна, поднявшего из воды тяжелую медвежью голову недалеко от берега. — Взрослые вечно все портят…
Моряк посмотрел на ее узкий задик, обтянутый мокрым платьем, быстрые длинные ноги, почти плоскую, едва набухающую грудь и усмехнулся:
— Ну, расти большая. Может, еще и свидимся.
…И потом еще три лета она высматривала его в каждой лодке. Появился, когда ей исполнилось тринадцать — день в день!
Просто подошел сзади и тронул за плечо:
— Привет, херсонидка. Выросла — не узнать. Грива как у коня — до пояса.
— Высушивать косы не успеваю. — Она смотрела на него, и казалось, вот оно, счастье. Синее глаз в мире быть не может, и весь он такой, что только зажмуриться и броситься с высоты, а его загорелые руки пусть ловят. А губы… губы целуют.
Он смутился под ее взглядом, закурил самокрутку.
— А хочешь, я тебе старый город покажу? Приходи вечером к причалу. Мама не заругает?
— Я вполне самостоятельный человек. Месяц назад мне исполнилось шестнадцать, — снова соврала она.
…Прогулка по старому городу могла бы длиться вечность. А возможно, и длилась больше вечности — от самого херсонесского царствования.
— Есть хочу жутко. — Анна погладила впавший живот. Из харчевни рядом пахло жареной рыбой. Морскую рыбу ели херсониды, и ничего лучше до сих пор человечество не придумало.
— Пошли! Вот я дурень! Акулий клык — это Пашку так с детства прозвали, когда зуб впереди поперек вырос, — лучший на побережье повар. — Голубой глаз подмигнул. — Потому что с меня денег не берет!
Жареная барабулька — самое вкусное блюдо в мире. Целую сковороду уплели и улизнули в темные узкие проулочки.
Ее новый знакомый знал здесь каждую нору. Казалось: это все его — тут родился, тут вырос. Рассказывал всякие древние истории. А может, и наплел с три короба. Про царицу Херсонского царства знал много. Только получалось, что поглотили ее волны — спасли от бесчестья, когда обступили крепость варвары. А любимый жених, царевич, погиб от меча злодея. Кровавая вода омывала его мертвое тело, да так и унесла в море — к невесте.
Поцелуй пах жареной рыбой и темным молодым вином, что принес им Клык в пыльной бутыли. Анна хотела вытереть губы ладонью и передумала:
— Пусть останется, как печать счастья. Я буду беречь ее всю жизнь.