Владимир Рецептер: Я странно чувствую себя в этой обстановке, я заслушался прекрасной музыкой и этими записями, но свою роль представляю себе слабо. Потому что, действительно, я был здесь, вот тогда, был когда-то. У Анны Андреевны был здесь, был там, в писательском доме, и, в общем, права у меня говорить что-либо нет, просто есть ощущение вот этого поручения невыполненного. Потому что я не читал «Поэму без героя», потому что этого юбилейного вечера не было.
У микрофона Владимир Рецептер
Правда, было другое поручение. Позвонили с телевидения, сказали, что Анна Андреевна хочет, чтобы я прочел про Пушкина. Там прочел бы отрывок «Пушкин и дети». Она не хотела показываться в кадре, не хотела. И вот это поручение. Почему? Я думаю, потому, что нас познакомил Виталий Яковлевич Виленкин в Москве в своем доме и что-то ей рассказал обо мне, наверное, рассказал. О Гамлете, которого я тогда читал наизусть. Играл, скорее играл. Я терпеть не выношу артистов, которые читают стихи. Я вообще эту профессию не люблю, в том смысле, когда читают артисты стихи. Вот единственное, что я могу себе позволить в этой ситуации – это вспомнить какие-то строчки при вас, при ней. Те строчки, которые на меня произвели и производили всегда постоянное впечатление и какое-то еще новое, может быть, впечатление.
О прозе она сказала совершенно замечательно: «Проза для меня была всегда тайной и соблазном». И потом, проза как-то растворялась в стихах. И еще, вот об этой странной профессии, о чтении вслух и сцене. Она говорила: «Насколько скрывает человека сцена, настолько его обнажает эстрада. Эстрада – это плаха». Плаха. Вот, а сегодня, вчера я просто читал «Элегии». «Северные элегии» читал, и вот это такая остихотворенная проза замечательная, и такие дивные стихи, с вкраплениями прозы. Просто я повторю то, на чем я застрял, на чем возникли мои паузы, я просто эти строчки напомню себе при вас, может быть, и вы их тогда вспомните. Читает стихи…
Из Первой Северной элегии:
…Темнеет жесткий и прямой Литейный,
Еще не опозоренный модерном,
И визави меня живут – Некрасов
И Салтыков… Обоим по доске
Мемориальной. О, как было б страшно
Им видеть эти доски! Прохожу.
…И в коридорах узких те обои,
Которыми мы любовались в детстве
Под желтой керосиновою лампой,
И тот же плюш на креслах…
Все разночинно, наспех, как-нибудь…
…Так вот когда мы вздумали родиться
И, безошибочно отмерив время,
Чтоб ничего не пропустить из зрелищ
Невиданных, простились с небытье́м.
Из Пятой Северной элегии:
Меня, как реку,
Суровая эпоха повернула.
Мне подменили жизнь. В другое русло,
Мимо другого потекла она,
И я своих не знаю берегов.
…
И сколько я стихов не написала,
И тайный хор их бродит вкруг меня
И, может быть, еще когда-нибудь
Меня задушит…
Шестая Северная элегия:
Есть три эпохи у воспоминаний.
И первая – как бы вчерашний день.
Душа под сводом их благословенным,
И тело в их блаженствует тени.
Еще не замер смех, струятся слезы,
Пятно чернил не стерто со стола —
И, как печать на сердце, поцелуй,
Единственный, прощальный, незабвенный…
Но это продолжается недолго…
Уже не свод над головой, а где-то
В глухом предместье дом уединенный,
Где холодно зимой, а летом жарко,
Где есть паук и пыль на всем лежит,
Где истлевают пламенные письма,
Исподтишка меняются портреты,
Куда как на могилу ходят люди,
А возвратившись, моют руки с мылом,
И стряхивают беглую слезинку
С усталых век – и тяжело вздыхают…
Но тикают часы, весна сменяет
Одна другую, розовеет небо,
Меняются названья городов,
И нет уже свидетелей событий,
И не с кем плакать, не с кем вспоминать.
И медленно от нас уходят тени,
Которых мы уже не призываем,
Возврат которых был бы страшен нам.
И, раз проснувшись, видим, что забыли
Мы даже путь в тот дом уединенный,
И задыхаясь от стыда и гнева,
Бежим туда, но (как во сне бывает)
Там все другое: люди, вещи, стены,
И нас никто не знает – мы чужие.
Мы не туда попали… Боже мой!
И вот когда горчайшее приходит:
Мы сознаем, что не могли б вместить
То прошлое в границы нашей жизни,
И нам оно почти что так же чуждо,
Как нашему соседу по квартире,
Что тех, кто умер, мы бы не узнали,
А те, с кем нам разлуку Бог послал,
Прекрасно обошлись без нас – и даже
Все к лучшему…
Павел Крючков: Примерно, как и предполагали по времени, мы сейчас приближаемся к финалу. И у нас… вот что еще важно. В прошлом году, когда здесь происходило тоже приношение памяти Ахматовой, в это же самое время здесь снимался фильм, точнее, снимались части фильма, которые, я когда начал смотреть, там разговаривают режиссер и автор. Ну, в общем, они примерно говорят о том, как снимать фильм об Ахматовой. Автор этого фильма Анатолий Найман, режиссер Хельга Ольшванг. Фильм еще не закончен, то есть он уже закончен, но там доделывается звук и все такое. И мы посмотрим давайте, будет такая премьера фрагмента. Восемь минут это длится. Я сейчас уберу эти стойки.
Эта картина, когда она будет закончена и выпущена, она будет показана здесь и за рубежом. Картина длится примерно два часа. И вот, когда мы думаем о Комарове, то есть когда я думаю о Комарове, об этом десятилетии, последнем десятилетии Ахматовой, как-то это связывается со словом даже «мы в конце пути». Находясь здесь, мы в конце ее жизненного, человеческого пути. А то, что вы сейчас увидите – это несколько слов о начале. Тогда еще… О том начале, когда еще слова Ахматова не было.
(Попытки показать отрывок «Фильма о Анне Ахматовой» несколько раз срываются из-за слишком яркого дневного освещения. Люди не расходятся и, пользуясь паузой, задают какие-то вопросы, Крючков, помогая наладить технику, помнит, что вечер не кончился, продолжает направлять его течение, отвечает кому-то.) Когда Ахматовой привезли сюда ее голос, ее записи 20-го года, передавал ей их Шилов. Кинофрагмент начнется тоже с ее голоса и звучать будет как раз здесь, в Комарове. А тогда она через наушник послушала и ничего не сказала. Вежливо отдала, возвратила наушник и только тогда отозвалась: «Спасибо. Да, мне всегда не везло с записями».
(И еще кому-то.) Нет, я не для заполнения паузы сейчас снова вылез сюда. Отнюдь, нет. Ну, если выйдет, так выйдет. Просто ждем. Получится, значит, увидим. Не получится, значит, в другой раз.
Наконец мутные тени на белом экране чуть-чуть сгущаются, Ахматова читает «Есть три эпохи у воспоминаний», становится возможно различить изображение.
Фрагмент фильма.
Голос Ахматовой:
Есть три эпохи у воспоминаний
И первая как бы вчерашний день…
Мой голос звучит с экрана, но я не слежу за тем, что на нем происходит. В моем воображении перед ним словно бы падают слои не столько прозрачных, сколько заслоняющих одна другую занавесей. Того, что было здесь в 1960-е годы, происходило с моим участием. Одновременно – фотографий происходившего, сделанных тогда случайно. Картин, проступавших за ее словами, встававших из речи. Меняющегося со временем, отличного от первоначального, понимания их, проявления смыслов, догонявших их на протяжении следующих пятидесяти лет. Недавних съемок. Сегодняшних тем, чтения стихов, объяснений, просто говорения. И – совсем уже неожиданно – длиннейшей очереди к Соловецкому камню на Лубянской площади, извивающейся, еле движущейся: людей, конечная цель которых – микрофон. Один за другим они произносят в него имя, отчество, фамилию, возраст, профессию, дату и место гибели истребленных советским режимом жертв. Я пришел туда с собственным коротким перечнем, но стоять было часа два, дождь, холодно. Послушал полчаса и ушел. В моем списке было четверо. Гумилев Николай Степанович, 35 лет, поэт, расстрелян 26 августа 1921 года в Ленинграде, похоронен в Бернгардовке. Клюев Николай Алексеевич, 53 года, поэт, расстрелян между 23 и 25 октября в Томске. Васильев Павел Николаевич, 27 лет, поэт, расстрелян в Лефортове, Москва. Мандельштам Осип Эмильевич, 47 лет, поэт, умер в пересыльном лагере под Владивостоком.
Между тем мой экранный киноголос произносил:
Ахматова была, в частности, еще и не той, какая, ты думал, она в эту минуту тебе видится. Поскольку у нее была трагическая судьба, то люди к ней приходили уже с выражением лица, которое, как они предполагали, соответствует трагичности. То есть с довольно заунывным просто. Но они всегда могли услышать от нее что-то, что и по сути, и по форме в корне противоречило этой их склонности, указывало, что так вести себя неправильно.
Приглядитесь, Ахматова здесь в разном состоянии. Этих фотографий было двенадцать. Мы сидим около ее дома в Комарове, домика, лучше сказать. Она читает стихотворение «Наследница».
Казалось мне, что песня спета,
Средь этих опустелых зал…
Это «Anno Domini», известная книжка. С ахматовской надписью – «Анатолию Найману в начале его пути». А это подарила спустя два года, оттиск поэмы «У самого моря». И надписала «Анатолию Найману. А теперь мое начало – у Хрустальной бухты». И та же дата, день рождения мой. Это похоже на передачу ею своего времени нам, неким нам. «Вот мое начало».
Видите ли, история любого человека не поддается рассказу другого человека. Что касается истории жизни Ахматовой, она больше меня. Я могу сказать о ней только в меру своего понимания каких-то вещей. Это будет более или менее анкетная история. Родилась в 1889 году, отец морской инженер, мама в молодости была в «Народной воле». Семья небогатая и неблагополучная, не просто небогатая, а с очень небольшим достатком. На самом деле, разговор о Херсонесе, о роскошном херсонесском детстве-отрочестве ведь идет исключительно как о месте – б) историческом и а) – где она не вылезала из воды. «Я плавала, как щука» или «Я плавала, как птица». С детства она была лунатичка, лунной ночью выходила на крышу. Близкие боялись за нее. Вот эта строчка: «И вот я, лунатически ступая, вступила в жизнь и испугала жизнь»…