. Читатель может ткнуть пальцем в строчку – во как! Такое напряжение обеспечивает легкость и скорость перемещения массивных пластов поэтической материи. Высочайшие образцы этой работы представляют «Стихи о неизвестном солдате» и примыкающие к ним в «Воронежских тетрадях», но тот же механизм можно обнаружить и в более ранних. Я это покажу на примере четверостишия, поскольку мне после этого надо будет показать это на примере ахматовских стихов. Итак, Мандельштам:
Золотистого меда струя с бутылки текла
Так тягуче и долго, что молвить хозяйка успела:
Здесь, в печальной Тавриде, куда нас судьба занесла,
Мы совсем не скучаем, – и через плечо поглядела.
Строфа завязана на слове «молвить». Она выводит нас за границы конкретного времени, августа 1917 года, помещая в любую из приходящих на ум эпох. В частности, в античность, когда печальная Таврида была окраинной колонией Греции, а струя золотистого меда ассоциировалась привычным образом с медом поэзии. На это указывает и «через плечо поглядела», оглядка, взгляд в прошлое, включая и самое далекое. Четверостишие и все стихотворение вовлекает в темп протекания времени, назначенное поэтом, – тягуче и долго. Попадая под эту магию, мы опять восхищаемся: «Во как!»
У Ахматовой же все это незаметно, скромно, выглядит как само собой разумеющееся, отчего, в сравнении с тем же Мандельштамом, не говоря уже об остальных, вызывает реакцию сдержанную: что-то не так. Нет сомнений, что первооткрыватели Ахматовой, самой ранней, исследователи ее творчества без труда нашли бы приведенные нами причины такого поворота дел. Но в начале 1910-х никто его не предвидел и не предугадал. В письме Ахматова продолжает: «Салон Бриков планомерно боролся со мной, выдвинув, слегка припахивающие доносом обвинения во внутренней эмиграции. Книга обо мне Эйхенбаума полна испуга и тревоги, как бы из-за меня не очутиться в литературном обозе». Так что попробуем сейчас с опозданием в 50 лет коротко в этом разобраться.
В прошлом году писатель, зрелый, уверенный в себе, умный, сказал мне: «Для меня достижения Мандельштама, Пастернака, того, этого, самоочевидны, не могли бы вы показать мне, что сделала в этом плане Ахматова?» Я готов был начать со стихотворения совсем раннего, 10-го или 11-го года, из книги «Вечер», которое начинается «мальчик, что играет на волынке, и девочка, что свой плетет венок» и так далее. Я мог бы продемонстрировать на этой дюжине строчек – переход некрасовского распева в тоску по мировой культуре, о которой говорил Мандельштам, – укутанной в ахматовскую затрапезную одежду. Но предпочел (и предпочитаю) выбрать написанное на три года позднее. Стихотворение из моих самых любимых, я уже надоел этим признанием здешней аудитории. То, во что превратились стихи «И мальчик, что играет на волынке», какое они прошли развитие. Я прочту это стихотворение лишний раз:
Ведь где-то есть простая жизнь и свет,
Прозрачный, теплый и веселый…
Там с девушкой через забор сосед
Под вечер говорит, и слышат только пчелы
Нежнейшую из всех бесед.
А мы живем торжественно и трудно
И чтим обряды наших горьких встреч,
Когда с налету ветер безрассудный
Чуть начатую обрывает речь.
Но ни на что не променяем пышный
Гранитный город славы и беды,
Широких рек сияющие льды,
Бессолнечные, мрачные сады
И голос Музы еле слышный.
Первая строфа – это очерк идиллии, возможно с натуры, то есть строфа, где «с девушкой через забор сосед». Возможно сделанный с натуры, но возможно и с холста Бастьена Лепажа из Пушкинского музея в Москве. То есть все равно – Россия это или Франция, двадцатое столетие или одно из предшествовавших. Пчелы, как и в мандельштамовском стихотворении, олицетворяют сладостный аккомпанемент их беседе, их звон переплетен со словами.
Вторая – «а мы живем торжественно и трудно», не испрашивая нашего согласия, – почти деспотически переносит в Петербург, начало Первой мировой войны, не дающей речи излиться, обрекающей немоте.
Третья – «но ни на что не променяем пышный» перемещает действие в перспективу Истории, с большой буквы, захватывая туда с собой и первые две. Ветер, сумрачность, льды – пейзаж Гипербореев, увиденный с юга, из края, где сияющее небо, веет Эол, нежит тепло с родины муз. Копнуть поглубже, и откроется значение обрядовых, пусть и заурядных встреч. Славная и горестная судьба петербургского периода. Его столичный блеск и тюремный гранит.
Всего этого Ахматова добивается обыденными на вид средствами, будничным тоном, повседневными словами. Результат тот же, а может быть, и более значительный, чем у ее современников-чемпионов, но без их эффектности. А нам подавай эффектность: «Вселенная спит, положив на лапу, с клещами звезд огромное ухо». Еще бы, это наше представление о силе.
Мы говорим «сильное стихотворение», «сильный поэт» как похвалу, только крохотная трещинка в душе не дает до конца этим насладиться. Три нежных слова, которыми завершает ангел откровение пророку Илье: «Господь пройдет и большой, сильный ветер, раздирающий горы и сокрушающий скалы пред Господом, но не в ветре Господь. После ветра землетрясение, но не в землетрясении Господь, после землетрясения – огонь, но не в огне Господь, после огня <вот эти три слова>веяние тихого ветра».
Книга называется «Вечер». В стихотворении о мальчике с волынкой, которое я сегодня так и не прочел, – строчка: «И в дальнем поле дальний огонек». В соседнем – «Высоко в небе облачко серело, как беличья расстеленная шкурка». Вот – Ахматова…»
Павел Крючков: Никоим образом не собирался я говорить то, что сейчас скажу. И не сказал бы, если бы не услышал прозвучавшего сейчас со сцены. Так сложилось, что мы действительно команда и я, как младший, всегда советуюсь с Анатолием Генриховичем при выборе записей. Рассказываю, что приготовили мы с сотрудниками отдела звукозаписи Литмузея, что нашли в других местах для этого дня. Сегодня первый раз за эти годы я не сказал Найману, какие стихи будут звучать. Только общий контур был нам известен. И – удивительное совпадение, я пребываю в изумлении и радости. А вдуматься – так и должно было произойти.
Но все по порядку. Действительно, следовало ожидать, что сегодняшнее прослушивание выстроится вокруг книжки «Вечер», что было бы правильно и разумно услышать, как Ахматова читает стихи из этой книги. Но сверх этого мы, например, услышим запись, которую вообще никто не слышал, и это даже не совсем голос человека, а, как я говорил в прошлый раз, «эхо эха» его голоса, запись из двадцатого года. Мы попробуем в честь Ахматовой разобрать слова поэта Михаила Кузмина, автора предисловия к книге «Вечер», услышать кусочек его живого голоса. Помогать мне будет Даниил, мы условились обмениваться знаками, потому что есть большой риск не услышать того, что сейчас прозвучит.
Но начнем давайте, как и положено, двумя стихотворениями, входившими и в самые первые издания и которые Ахматова неизменно включала в тот раздел своих сборников, который назывался по названию этой книги «Вечер». Она его расширяла, меняла, но эти два стихотворения оставались неизменно.
Голос Ахматовой:
Смуглый отрок бродил по аллеям,
У озерных грустил берегов,
И столетие мы лелеем
Еле слышный шелест шагов.
Иглы сосен густо и колко
Устилают низкие пни…
Здесь лежала его треуголка
И растрепанный том Парни.
Руки голы выше локтя,
А глаза синей, чем лед.
Едкий, душный запах дегтя,
Как загар, тебе идет.
И всегда, всегда распахнут
Ворот куртки голубой,
И рыбачки только ахнут,
Закрасневшись пред тобой.
Даже девочка, что ходит
В город продавать камсу,
Как потерянная бродит
Вечерами на мысу.
Щеки бледны, руки слабы,
Истомленный взор глубок,
Ноги ей щекочут крабы,
Выползая на песок.
Но она уже не ловит
Их привычною рукой.
Все сильней биенье крови
В теле, раненном тоской.
Павел Крючков: Это стихотворение «Рыбак», из самых известных и популярных. А теперь я хочу включить голос человека, которого – здесь есть люди, вот на этом пространстве, – которые его знали лично. Со дня его кончины прошло 40 с небольшим лет, а познакомился он с Ахматовой как раз в год выхода этой книжки. Первый раз он написал о ней статью в 21-м году – «Две России – Ахматова и Маяковский». А в 60-е – эссе под названием «Читая Ахматову». Это Корней Чуковский. Данила, пожалуйста.
Голос Корнея Чуковского:
Я познакомился с Анной Ахматовой в 1912 году. Помню ее тоненькой, очень похожей на девочку, и могу засвидетельствовать, что уже тогда, в годы ее первых стихов, она была все так же мужественна, верна себе и величава. Когда появились ее первые книжки, меня, я помню, больше всего поразила четкость ее поэтической речи, конкретность, осязаемость всех ее зорко подмеченных, искусно очерченных образов. В сущности, ее стихотворения очень часто бывают новеллами, повестями, рассказами со сложным сюжетом, которые приоткрываются для нас на минуту одним каким-нибудь намеком, одним многоговорящим незабываемым образом. Ее стихи о канатной плясунье, о рыбаке, в которого влюбилась продавщица камсы, о женщине, бросившейся в замерзающий пруд, – все это сюжетные рассказы, сгущенные в тысячу раз и каким-то образом преображенные в лирику. Этот лаконизм поэтической речи, эта конкретность, осязаемость, вещественность образов, эта непростая простота языка, доступная лишь большим мастерам – все это резко отличало Ахматову от поэтов предыдущей эпохи, которые тяготели к расплывчатым символам, туманным и зыбким абстракциям. Поэтому в первое десятилетие нашего века ее поэзию встретили так радушно и радостно.