Анна Ахматова. Когда мы вздумали родиться — страница 26 из 37

ловеконенавистничеством, обмануло его. Надежда, загоревшаяся в его и его единомышленников глазах, потерпела крах. Наступило торжество второсортности и посредственности.

Нынешний взгляд на людей, оценивающих их с точки зрения успеха, причем злободневного, то есть сиюминутного, несовместим с тогдашним, искавшим в людях подлинность, нацеленным на добродетель – равно и порок – масштаба самого крупного и силы самой могучей, на самоотречение непобедимое, на предательства неизбываемые. Критерии были ориентированы на античные, в том виде, как их откорректировали просвещение и романтизм. Именно на это указывает замечание Недоброво о эпической составляющей ахматовской поэзии, предрекающей ее обращение в будущем – к формам поэмы и драмы. Он сказал это за тридцать лет до «Поэмы без героя» и «Пролога». «Пролог» не скрывает своего происхождения от древнейшего «Гильгамеша», а «Поэма» завершает развитие этого европейского жанра, начавшегося с «Энеиды». Ахматовский замах оказался нашему обществу, а может быть, и культуре, сложившимся к концу XX – началу XXI века, – не по плечу.

Обвинять Ахматову в мифологизации собственного образа, как это делают теперь, так же абсурдно, как Дидону в том, что она нарочно взошла на костер, чтобы стать героиней мифа. Недоброво указывает на «присутствие в ахматовском творчестве властной над душою силы» и немедленно уточняет: «она не в проявлении сильного человека». Ахматова как будто пренебрегла несколькими этапами развития современной ей общественной мысли, точнее, общественной моды на мысль, в частности Ницше и установки на сильного человека. Трактовать ее личность, примеряющую на себя чужие личины, не только безосновательно, но и заведомо неплодотворно. Судьба или эллинский пантеон или Вседержитель выбрали ее быть жертвой во всем диапазоне функций – от жертвы насилия до жертвы отпущения. Без понимания этого, причем понимания, присущего античности и одновременно сегодняшнему дню – как объясняет его, например, Рене Жирар, – бессмысленно обращаться к Ахматовой и толковать ее. Она не поэтесса из интернета, сводя к которой, толкователи думают, что принижают ее. Мы принижаем только себя, ибо интернет – это наше самомнение, ничто иное.

…Я бы хотел после этого сказать, что ничто не бывает бесконечно и когда-то эти наши встречи, эти собрания летние прекратятся. Но когда я думаю, что усилиями Жукова и еще нескольких человек такое случилось и состоялось и продолжалось семь лет, я прихожу в приподнятое настроение. Потому что в России (во всяком случае) и в мире исключительно редко бывало, чтобы рождалась поэтесса-женщина, одаренная талантом такой величины, такого масштаба и такой мощи. И нам, я думаю, надо поменьше реагировать на то или другое частное впечатление вроде «вот тут она послабей, вот тут она позатрапезней», а благодарить время за то, что оно сделало нас ее младшими современниками.

Лет двадцать-тридцать тому назад мне вдруг приходило в голову: ну, Пастернак, ну, сколько можно, Пастернак, Пастернак. Дай-ка открою наугад книгу, еще разок пройдусь по его стихам. И открываю, и первое стихотворение как будто подтверждает такой мой скепсис, а уже второе, а третье… – это невероятно, что человек, который выглядит так, как все вообще люди, как обычный прохожий на улице, может быть так гениален. Серебряный век – это цветник поэтов невероятной силы. Как говорила Ахматова о Мандельштаме – собираются молодые поэты, читают стихи; одни получше, другие похуже, а потом начинает Осип, и как лебедь взлетает.

Хочется, чтобы этот образ мы хоть где-то на периферии души сохранили. Ахматова сама была такой лебедь. И не случайно для стихотворения, адресованного «гостю из будущего», она выбрала строчку из Пушкина, причем, из самого как будто неподходящего произведения, из сказки: «Лебядь тешится моя». По старому написанию – через «я».

Вот кто жил в этом доме, и с кем можно было когда-то поговорить, а сейчас – восхититься ее даром».


Special guest в этом году был Вениамин Смехов, имя, любезное публике. Он читал стихи, программу, так сказать, общекультурную, от Пушкина до Бродского. Но выбор стихотворений включал в себя вещи и неожиданные. К тому же, читал он не по-чтецки, выделяя интонационно не то, что работает на актера, не приносящее ему сценических выгод, а выявленное под поверхностью текста, – и это при обаятельной и популярной своей внешности. Иногда он то ли реально подзабывал какое-то слово, то ли делал вид, это погружало его и аудиторию – и поэта, чьи стихи произносились, – в общую домашнюю атмосферу. Словом, звучало и выглядело весьма привлекательно.


Выступает Вениамин Смехов


Начал он со стихотворения Бродского «На столетие Анны Ахматовой»; самой Ахматовой прочел «Петроград, 1919» («И мы забыли навсегда»), «Летний сад»; Гумилева – «Я и вы» и «Индюк». Отдельную часть выступления посвятил дорогой для себя теме Маяковского, прочел его стихи «А вы могли бы», которые тот, есть такой слух, успел продекламировать Ахматовой во время их случайной короткой встречи на углу Большой Морской и Невского. Смехов подал их в окружении столь же эпатажных «Ничего не понимают», «Скрипка и немножко нервно» и «Послушайте!». Закончил пастернаковским «Смерть поэта» и ахматовским «Маяковский в 1913 году». Обособленно прочел мандельштамовские «Я скажу тебе с последней прямотой» и строфу «Уходят вдаль людских голов бугры» – приурочив к 72-й годовщине дня, в который началась Отечественная война. А кончил «На фоне Пушкина снимается семейство» Окуджавы.

… Написал последние абзацы и – не показалось, а – явственно почувствовал, что эта книга, возникающая передо мной слово за словом и страница за страницей, «недовольна» тем, как я ее пишу. Как известно, существо любой книги, если она не просто реестр имен, вещей и событий, задается уже первыми несколькими строчками, после чего оно начинает выступать как самостоятельная воля. То есть пишут ее одновременно и автор, и она, книга, сама себя. Если автор навязывает ей развитие, сколь необходимым оно ему ни кажется, сколь жизненно, идейно, искусно ни осуществляется, но при этом вступает в противоречие с органикой уже написанного, уже заложенного в книгу прежде, она сопротивляется. На этот раз ее недовольство выразилось в том, что я вдруг задумался: по какой причине эти главы, чуть ли не без моего участия, выстраиваются с протокольной тождественностью? Сводка того, кто присутствовал, в каком порядке выходили на сцену, что говорили, какие стихи читали, с каким безукоризненным почтением и расположенностью друг к другу обращались. Сколько раз была повторена магическая мантра «мы приезжаем сюда с приношением Анне Андревне» или «памяти Анны Андревны»? Формула, придающая нам важности, намекающая на наше право называть это приношением, как бы заведомо распространяющая одобрение бывшей хозяйки на все нами произносимое и совершаемое. То, что единственная Ахмадулина почувствовала как возможную обиду ей.

Нечего ломиться в открытые двери: есть записи, в том числе аудио, – для того, кто берется описать происходившее, ими предопределяется содержание, порой даже тон. Но ведь начинался каждый такой день рождения Ахматовой с остановки у кладбища, укладывания цветов на могилу, каких-то минут сосредоточенного стояния над ней, каких-то глухих слов, медленно, с трудом выговариваемых о покойнице. Если бы не наше желание ввести эти приезды в формы, в которые за столетия цивилизации, и в особенности за советские десятилетия, сложились такие визиты к памятным, тем более – чтимым, могилам, обыкновенного посещения их было бы вполне достаточно. Но выработались требования: сказать об усопших нечто торжественное, ставящее их в особый ряд, сопоставленный с теми или другими достижениями культуры. Отсюда один шаг до того, что показать лучшее, на что мы, навещающие их, способны. Ну, право, не уезжать же после кладбищенского максимум получаса в город, из которого добирался два и обратно уйдет два. Потому и не попадают в описание эти полчаса. А они, если оглянуться назад, лучшие тридцать минут в каких ни есть наших приношениях.

«Недовольство» книги тем, какой она выходила на компьютерный экран под тычками моих пальцев в клавиатуру, имело и более глубокие корни. Начать хотя бы с причины сиюминутной – упоминания о войне. Мне было пять лет, когда ее объявили, я запомнил множество деталей того дня. Упавшего на жизнь вдруг, после череды праздничных. Открывшего череду гибельных: массовых расстрелов еврейского гетто в Риге, истребивших почти всю ближайшую мамину родню, и ленинградской Блокады, сгубившей ближайшую отцову. День 22 июня мама вспоминала со мной каждый год, после ее смерти я в одиночестве вспоминаю не только его, но и наши общие с ней воспоминания. Словарь и тон всего, что может быть произнесено о случившемся тогда, в 1941 году, фальшивы, мертвы и не могут быть другими.

Слова применительно к прожитому/пережитому Ахматовой и применительно к нам, приезжавшим и в ее честь говорившим, читавшим стихи, певшим, были одни и те же. Но наполнявшее их содержание разнилось несопоставимо. То, что, к примеру, до последнего десятилетия мог назвать горем я, по сравнению с «было горе, будет горе, горю нет конца» из ее «Колыбельной» 1915 года укладывалось, пожалуй, в худшем случае в понятие одиночных ударов, несчастий терпимых. Перед ее «беды скучают без нас» из стихотворения 1959-го наши беды не утяжелялись или, если угодно, не возвышались до удара «тринадцатого часа». Причин две. Первая – она была словно бы задумана Создателем как единственный в своем роде инструмент, принимающий на себя боль множества других и отзывающийся на нее. Вторая – условия жизни во время, выделенное ей. 35 лет она, как все наши деды и родители, просуществовала в стране открыто проводимого государством террора, обжигаемая его огнем, дыша его воздухом, питаясь его хлебом. Сергей Юрский, выступая на следующей встрече, сказал, что в нашей молодости приближаться к ней было опасно, она все еще была опальна. Про опасность сказать мне нечего, не знаю; про опальность – да, была. Приезжать же в Комарово к Будке в 2000-х было только удовольствием и развлечением.